Да, да, литература не дает прохода молитве, размышлению, не дает сосредоточиться, душит любые зарождающиеся в моей голове мысли—а вдруг они благотворны, вдруг в них — озарение?.. Вдруг они маленькие, маленькие, шажочки к свету, к прозрению...
* * *
Я твержу себе: ничего не бойся, бедный ты мой, бояться-то нечего.
Отнесись к другим с куда большим сочувствием, чем ты относишься к самому себе.
Читай же Книгу, читай Книгу, учись вплоть до последнего вздоха.
Ты так невежествен!..
* * *
Когда Вселенная недосчитается моего жалкого, субъективного видения, то она станет иной, это будет иная Вселенная.
* * *
Я нахожусь в данный момент в самой гуще нереальной реальности, она настолько поглощает меня, что начинает казаться реальной, скрывая окружающую нереальность, вернее, подлинную реальность, навязывая мне свою сущность.
Неописуемы душевные муки от предательства друзей, близких, настолько близких, что мне просто запрещено, я сам себе запрещаю об этом говорить.
* * *
Каноника, 20 ноября 1986
Я уже давно не пишу. Я утратил все, что имел, все, чего как будто бы достиг.
Гибельная усталость. Окажется ли она гибельной для меня?
То, чего я достиг или мнил, будто достиг,— возможно ли это вернуть? Я был близок к потолку. В воображении или на деле. То ли это образ, то ли правда. Но не бывает образов, лишенных смысла. Я был близок к потолку и сжимал в руках кирку.
Вера в достигнутое близка к убежденности в победе. К убежденности в накопленном опыте.
Короткий разговор с женой — и сосредоточенности как не бывало.
Но главное, главное — я теперь в другом состоянии духа (или души). Желание литературной славы затухает, хватит с меня этого, хватит, хватит.
Усталость. Подлая, омерзительная, злобная, гибельная усталость, способная лишить меня жизни и надежды на небеса.
Постучите, вам напишут. Вместо того чтобы стучаться, я пытался пронзить небеса, вызвать оттуда камнепад, увидеть, как валятся валуны, железо. Я покушался на потрясение основ. Но сооружение оказалось прочным, очень прочным.
Я вонзился в свой потолок, то есть в то, что там, наверху, служит полом.
И силы покинули меня. Рухнул я, а не пол под небесами.
Я нахожусь внизу, в нереальности низа. Я далек от нереальности, которая и есть подлинная реальность, священная и нетленная. У меня разламывается рука от кисти до плеча. Я не могу больше сжимать кирку, и она вываливается у меня из рук.
Как пробить трещину, хотя бы трещину в полу, на который опирается Вечность?
Какова гордыня! Что за гордыня обуяла меня! Остальные проходят по жизни почти что с веселой улыбкой.
Может быть, инстинкт подсказывает им путь? Или они ни в чем не отдают себе отчета? Может быть, все остальные — зачастую просто животные? Или они наделены животной добродетелью?
По-моему, животным тоже ведома мысль о Боге. Мой песик видит его во мне. Или представляет меня в образе Создателя.
Но я и так это знал, я уже писал об этом — существует священная традиция, видимая или невидимая, видимая или невидимая Церковь, сопровождающая даже так называемых отшельников.
Это отшельники, не ведающие одиночества; лишь один я одинок и изолирован. Разве я вправе претендовать на привилегию общения с Господом?
А вдруг мне, вопреки моим грехам, ошибкам, ярости, оказывают помощь, вдруг меня сопровождают, поддерживают? Подталкивают?
Если во мне есть хоть что-то святое, то это всего- навсего надежда, что я столь же свят, сколь и другие, сколь и другие грешники.
Кто знает?
Небеса, до которых мне не дано добраться. Небеса, которых я хочу и не хочу. Возможно, я не удовольствовался бы этим миром, столь благородным и столь низким. Но мир этот пронизан Несправедливостью. Если мне ни к чему небо, то откуда эта непостижимая, горчайшая, глубочайшая ностальгия, разрушающая мою жизнь? Возможно, это оно вгрызается в грубый валун, каким предстаю я, откалывая от меня кусок за куском, кусочек за кусочком.
Этой ночью мне пригрезилась моя мать. Она снится мне столь редко, но на этот раз с ней был мой отец... за которого она собиралась замуж.
Ей предстояло назвать его имя. Она скрывала подлинную орфографию его имени: она называла себя, говорила «Арто» или «Ато». Почему не назваться именем большого драматурга? Чего она стеснялась? Такое славное имя! Злые люди хотели принудить ее назвать свою девичью фамилию. Как странно, вторая жена моего отца? Или видная чиновница из мэрии.
Подозреваю, что моя мать столь часто уклонялась после смерти от появления в моих снах, чтобы мне не делалось стыдно.
* * *
Какое небывалое, странное ощущение!..
В каком мире я нахожусь? Что это за мир?
Где же я, в конце концов, в конце концов...
* * *
Я хотел любить свою дочь совершенной любовью. Я хотел любить свою жену совершенной любовью.
Неужто я столь ущербен?
Верю ли я сам, что занимаюсь просто литературой?
А этот песик, такса, вцепившаяся в мою штанину, кто она?
Пойду за Родикой.
* * *
Я только что приехал из Парижа в Бухарест. Мне 13 лет. Мать «отдала» нас с сестрой отцу (от которого два или три года спустя мне предстоит сбежать). Где-то в июле мы впервые оказались в Элопатаке (Вальцеле), в предгорьях, в Трансильвании. Разве после 1919 года румыны не отвоевали Трансильванию?
Я иногда прогуливался в одиночестве, как прежде в Шапель-Антенезе, среди полей, с палкой из орешника в руке. Во время одной из прогулок я повстречал крестьянского паренька примерно одного со мной возраста, который тоже прогуливался, опираясь на палку. Мы стояли на берегу узкой речушки, среди огромных растений, которые почти полностью скрывали нас друг от друга. Однако лица оставались видны. У него было грубое крестьянское лицо с весьма неприветливым выражением. Он прошел несколько метров в направлении мостика, куда двигался и я. На нем была простая, бедная одежонка. На мне же был симпатичный костюмчик, бело-голубой, с матросским воротником. Сын города и сын полей. Мы собирались перейти через мостик — один в одном направлении, другой в противоположном. На середине узкого мостика мы столкнулись нос к носу и с угрозой подняли палки. Мы были одни и стояли лицом к лицу. Места для двоих (даже для таких мальчишек) здесь не было. Мы смотрели друг другу в глаза, не опуская палок и не двигаясь, довольно долго. Во взорах горела угроза.
Признаюсь, это было мое первое поражение или первое проявление трусости. Я первым отступил и по-сторонился, давая ему пройти. Мне было стыдно. После этого я не раз встречал его на главной улице город-ка. Он сиял и праздновал победу. С каким торжеством он взирал на меня, готовый снова помериться силами,
снова бросить мне вызов и выйти победителем, пусть на его одежке и не было живого места.
* * *
Вследствие падения гемоглобина, связанного с язвой желудка и кровотечением, Родику отвезли в больницу. Я добился разрешения побыть с ней в палате. У нее маленькая ранка в желудке, маленькая язвочка. Это было бы совсем не страшно, если бы не кровотечение. Врачи не заметили кровотечения. Только благодаря обычным анализам врачи сообразили, что происходит. Мари Франс в смятении, я тоже. После переливания крови гемоглобин поднялся до 13, то есть до нормы. Переливание сделали в ту же ночь. Мы страшно беспокоились, пока рентген не показал, что это добро-качественная язва. Тревога длилась 8 дней. Потом последовало облегчение. В ту ночь, когда «скорая» отвезла Родику в больницу, мы ожидали худшего.
Теперь она снова здесь, бедная моя малышка, она занимается своими обычными делишками. Как бы я смог жить без нее? Сегодня я люблю ее сильнее, чем десятки лет назад, когда мы поженились. Раз в пятьдесят сильнее, чем тогда. Безумно давно, я даже не смею выговорить, когда это было, мы сидели с ней в одном ресторанчике, этаком кабачке, под Бухарестом, я смотрел на ее хрупкие плечики, на всю ее миниатюрную фигурку, но особенно на плечики. Я знал, что эти хрупкие плечи будут поддерживать и «нести» меня всю жизнь.
Что бы мы делали без нее — ведь это она ведает налогами, архивами, перепиской, это она гасит мои тревоги одним своим бесценным присутствием.
Мне хотелось бы умереть одновременно с ней. Навечно остаться с ней в Божьей власти. Мари Франс, страшно волнуясь, пользуется зимними каникулами, чтобы, сияя, заявиться к нам в больницу и создать нам уют, привезя с собой все необходимое.
Бедная Родика, милая моя, любимая, твое присутствие так необходимо, ты так мала, но достаточно велика, чтобы заполнить всю мою жизнь. С тех пор как это случилось с тобой, я живу в постоянном волнении, в страхе за мою куколку, ведь ты всегда только поддерживала меня, только помогала мне. В больнице я глотал сильное успокоительное, чтобы уснуть ночью, пока
не были готовы результаты и не стало ясно, что твоя язва доброкачественная. Ты была спокойнее всех остальных. Подозревала ли ты об опасности?
Во всяком случае, она сказала Мари Франс, что, если этому профессору, главному врачу Христофорову, понадобится сообщить нам что-то серьезное, он обратится к ней, а не ко мне. Чтобы щадить меня до конца.
* * *
Январь 1987
Чтобы дойти от столовой до туалета, мне приходится сделать ужасающее количество движений, до того сложных и влекущих за собой другие, потом еще и еще, и все это безумно трудно, просто безумно. Все усложняющаяся сложность. Усложняющаяся в миллиарды, в сотни, тысячи миллиардов раз. Все сложно в этом мире, в этом космосе без конца и без начала, без начал, без концов. Ничто не имеет одного-единственного конца. Пусть конец и брезжит все бесконечно переходит в новое начало, и так без конца.
* * *
В этом страшном Париже, Париже, где немыслимо жить, в этом несносном квартале... Квартал этот — знаменитый Монпарнас с десятками кинотеатров, ночных клубов, ресторанов, заполоненный туристами, буржуа, обжорами; здесь противоестественно весело, здешний люд враждебен, агрессивен, молодежь дерзка и развязна, с чем можно было бы смириться, если бы не агрессивность. Или это я нахожу ее агрессивной, ибо уже не молод и моя физическая робость усиливается с возрастом? Нет больше того города, который я знал в молодости. В том городе было очень приятно жить, он был так