Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых.
Аллилуйа, аллилуйа, аллилуйа.
Эту осень я разглядела почему-то только в Бутырке, раньше не до того было. Собственно, и в Бутырке было не до того — меня провели со служебного входа: это не там, где передачи, в левом углу, а, наоборот, в правом. Я в Бутырке до этого не бывала, только в левом углу с передачами, там просто юдоль людских скорбей в максимально казённом формате. Саму старую бутырскую тюрьму ниоткуда не видно. А тут после проходной с проверкой пропусков-паспортов лязгнула ещё пара дверей, и я шагнула в тюремный двор.
И на меня вдруг обрушилась со всей дури хрустально-прекрасная осень. Я задрала голову, потому что надо было быстро рассмотреть и впитать в себя Пугачёвскую башню, вот она от меня слева. Архитектор Матвей Казаков. Очень мало что дошло до нас в такой сохранности, как вот это вот. Что осталось нетронутым? В Кремле всё испортили во время последней большой реконструкции, здание университета испортили сильно раньше.
Остался Петровский дворец, очень мной любимый, остался Колонный зал (нафиг, испорчен всякой гадостью). Павловская больница, Голицынская больница. Но это не то, мне нравится, но тут же крепость. И первая самостоятельная работа Матвея Казакова, это вообще 1771 год. В свете специфики, так сказать, сферы деятельности никто не трогал ничего, обошлось без усовершенствований.
И это первое, что я увидела. Высокое голубое октябрьское небо с лёгкой проседью, и слева — нетронутый Матвей Казаков. И я вижу это не на картинке. И я захлебнулась этим. На меня внезапно нахлынуло счастье. А счастье в моей ситуации — это непросто, дайте же мне немного поупиваться.
Но нет, где там.
— Пошли быстрее, скоро исповедь.
А, да, я ж на исповедь иду. В смысле на исповедь должны привести Алексея, а меня — петь в церковном хоре. Но на самом деле исповедовать его буду я. А что, я умею.
Мы обходим всю эту казаковскую красоту почти по периметру, ныряем в какие-то казематы и оказываемся во внутреннем дворе тюрьмы, там церковь. Ну такая — никакая, из новейших приходов. Но отсюда Казакова не видно, и небо тоже куда-то делось, вокруг только тюремные стены.
Мой провожатый, староста прихода отец Шурик, быстро прошмыгнул всё невеликое церковное пространство и затолкнул меня в подсобку.
— Я закрою дверь на ключ.
Ну а что я могу. Закрывай.
Закрыта в тюрьме в подсобке, ладно. Телефон отобрали на проходной. Подсобка была под стать церкви, выкрашена какой-то довольно гадкой краской типа лазоревого цвета, на самом деле синькой пополам с зелёнкой. Она была узкой и длинной, вдоль стен тянулись открытые деревянные полки, и на них лежала свежая мужская одежда и очки. Как я поняла, пожертвования через церковь. Пригляделась: нет, не пожертвования, у каждой стопки бумажка с фамилией получателя. То есть передачи вне окошка передач. Ладно, учтём этот интересный момент.
Через какое-то время ключ в замочной скважине тихо задвигался, и ко мне в каморку втолкнули человека. Дверь закрылась, зашуршал замок.
Человек прижался к двери, я прижалась к противоположной стене.
Мы помолчали некоторое время, приглядываясь.
Нет, этот несчастный бледный юноша был мне незнаком.
— Здравствуй, Оленька.
О Боже ж мой.
Тюрьма
Я резко шагнула вперёд. Я не знаю, как он отшатнулся, будучи изначально добровольно прижатым к двери, но он точно отшатнулся.
— Не подходи, пожалуйста, по мне кто-то ползает.
Больше всего меня впечатлила его кожа. Очень бледная, какая-то хрупкая и обвисшая, на ней были красные, голубые и бурые пятна — такие, как будто кто-то нечаянно коснулся больничной простыни обильно перепачканными руками. Похоже было, что любое касание оставляет на нём синяки.
За три месяца он похудел килограмм на 20–25, хотя передачи получал регулярно, я носила ему продукты несколько раз в неделю. Гораздо позже я поняла, что тогда происходило — едва ли ему что доставалось. Домашний мальчик с очень дурным характером, неуживчивый, заносчивый, да ещё и позиционирующий себя состоятельным человеком без малейших на то оснований — иначе и быть не могло.
— Лёша, пиши. Пиши обо всём, что с тобой происходит. Обо всём, что видишь.
Другого рецепта я дать не могла, я другого рецепта не знаю. Лёша писать никогда не умел и не любил, однако мне нужно было быстро придумать ему цель и занятие.
Ни о каких делах мы поговорить тогда не смогли. Всё это вдруг стало неважно.
Важно стало не быть здесь. Не мне.
Но как?
Когда Лёшу арестовывали, он успел сказать мне: «Загляни в свою тумбочку». Я успела до обыска найти там конверт и спрятала его хорошенько. Его не нашли. Во время обыска вообще ничего не нашли: пока они там ехали не торопясь из Москвы на Николину гору, я полностью очистила дом от бумаг и электронных носителей.
Потом открыла конверт. Там был мобильный телефон следователя и указание на договоренность с ней (Наталья Виноградова, она потом расследовала дело Магнитского). С указанием, где взять деньги. Хм. Я никогда не верила в действенность таких штук — к ним нужно прилагать серьёзный административный ресурс, а у нас его не было. Без такого ресурса деньги — это просто резаная бумага. Но выбор у меня был невелик.
Не дать денег — муж скажет: взяла себе, пожалела, а я из-за этого сел. Дать денег — не докажешь, что дала, и тебя при этом, конечно, кинут. Возьмут и ничего делать не будут. Опять будешь виновата. Пойти заяву накатать на вымогательство взятки? Ну, помилуйте, это совсем детский сад. Все всех предупредят, а мужика укатают по полной программе. Бывает, конечно, иначе, но это надо фишку ловить и ждать встречного ветра в свои паруса.
И я дала взятку. Не сама, через посредников, но всегда была рядом и записывала на аудио и видео, сканировала переписку. Тихо записывала, одна. Отлично всё зафиксировала. Конечно, ничего не произошло. То есть за взятку обещали каждый шаг. Но на апелляции отпустить домой не отпустили, и ровно тот же следователь ходатайствовал о продлении стражи. Я не удивилась. Просто сказала, что сейчас пойду с этими записями в прокуратуру, СК и ФСБ. Что они у меня есть.
Деньги мне вернули, но я всё равно пошла. Правда, после приговора — на всякий случай. Везде написала заявления, везде указала, что, мол, имею видео, аудио и переписку — мне даже не ответил никто. Ну или что-то вроде: «Ваше сообщение изучено, данные не подтвердились».
То, что взятка мне вернулась, помогло оплатить адвокатов. Поначалу это была дико дорогие и вполне себе коррумпированные адвокаты, с которыми Алексей заключил соглашение до ареста — они обходились мне примерно в 30 тысяч долларов в месяц. Таких денег у меня не было, нет и не будет никогда, я надеюсь. Я быстро нашла других, порядочных и толковых, и дело пошло. Во всяком случае, они разбирались в деле, сидели вместе со мной над бумагами, ходили в тюрьму и носили Алексею пирожки и бутерброды, запрятанные в портфелях и в карманах.
Я изучала дело Алексея с холодным носом. Если бы он был виноват, это не изменило бы моей стратегии — защитить. Потому что я навсегда запомнила бледного мальчика с синяками. Ну а дело адвокатское — понятное: только защищать. Однако я лезла глубже и готова была увидеть в уголовном деле мужа любые скелеты, коих уже навидалась. Они меня больше не удивляли и не пугали, я воспринимала каждый новый неприятный сюрприз просто как очередное сложное уравнение, которое надо решить.
Мозг включился и заработал на самых высоких оборотах. А эмоции сползлись куда-то под диафрагму и начали складываться, прессоваться и принимать форму кулака.
Смысл уголовного дела стал постепенно проясняться. С самого начала мне был понятен заказ, понятен был и заказчик — бывший партнёр Алексея и сенатор. Алексей выходил из общего бизнеса и требовал свою долю, тот долю отдавать не хотел, а предпочёл посадить, это было тогда дело распространённое и известное. Спорными стали акции завода «Искож» в Москве, и смысл дела состоял в том, чтобы и признать Алексея виновным в хищении этих акций, и отнять у него его долю. Самое забавное, что в итоге они не достались никому.
Сначала бывший партнёр не смог их вернуть, потому что другими партнёрами по этому проекту были братья Магомедовы, а они имели тогда большую силу. Они оставили эти акции себе, а потом посадили и их, а сенатор уехал. И у кого сейчас эти акции, я не знаю и знать не хочу.
Выстраивая свой бизнес и его защиту, Алексей накосячил и накосорезил миллион ошибок, но он вообще неаккуратен в делах и никак не разбирается в людях. Однако это были человеческие ошибки и неразборчивость, помноженная на самоуверенность, но никак не криминал. Хотя кого это у нас интересует.
Кстати, формальной причиной для разрыва с партнёром была я. Совершенно понятно, что если бы это была не я, нашлась бы другая причина. Но ею стала именно я. На месте сенатора я сделала бы такой же выбор, очень уж он был очевиден.
Партнёр Алексея, пресловутый сенатор, был мною страшно недоволен. Писала там всякое, его не спросив. И он вызвал Алексея на разговор и предложил развестись: или со мной, или с ним. Алексей выбрал развод с ним.
Ну и понеслось. Уголовное дело, задержание, закрытие дела, открытие дела, опять задержание, и уже окончательный арест. Примерно через полгода после ареста начался суд. Всё вокруг меня стремительно летело в тартарары, друзья отключались один за одним, родственники Алексея перестали выходить на связь и вообще хоть как-то интересоваться, как мы там.
Но я уже понимала, что мне делать.
Я создавала «Русь Сидящую».
Имени ещё не было, оно придёт через год, его придумает Ирина Ясина. А пока же это было просто собрание самых разных женщин, объединённых тюрьмой. Почему женщин? Потому что у российской тюрьмы женское лицо. Женщины ходят в тюрьмы, стоят в очередях, передают передачи, ходят на суды — матери, жёны, подруги, дочери, сёстры. Они ходят к мужчинам, но и к женщинам тоже ходят в основном женщины (доля женщин среди заключенных у нас традиционно колеблется от 8 до 10 процентов). Редкий мужчина станет защищать свою женщину и оберегать её в тюрьме. Нет, я встречала случаи, видели мы искренний мужской подвиг. За 12 лет, что я этим занимаюсь, таких мужчин встретилось несколько, но всё равно пальцев одной руки хватает пока, чтобы их пересчитать.