Процесс исключения — страница 24 из 31

Тот, кто уже произнес неугодное слово и поплатился годами тюрьмы и ссылки, и тот, кто от неминуемой расплаты желает спастись. И тот еврей, который никогда не терял ни своей религии, ни своего языка и жил мечтами о неведомом, далеком, обетованном Израиле. И тот немец, которого тянет в родную Германию.

И тот русский еврейского происхождения, который давно уже в трех-четырех поколениях русский (по языку, по культурной традиции, по всему обиходу, по строю души и складу ума и, главное, по общей с нами исторической памяти), — тот русский, которого властители наши гипнотическими сеансами антисемитизма, на горе нам, заставили отпрянуть от России.

И тот — русский ли, грузин, литовец, армянин, татарин, кто желает работать и кого сначала, в наказание за правдивое слово, лишают работы, а потом судят за тунеядство.

И тот — русский или не русский (мне все едино), кто живет здесь в полном благополучии, кого никто не преследует, а он попросту желает людей посмотреть и себя показать. "Я молод, жизнь во мне крепка" — хочу путешествовать, двигаться! Право на отъезд, на поездку туда и обратно или право на эмиграцию — природное, неотъемлемое право каждого человека. Непререкаемое.

— А… Значит, вы, оказывается, за отъезды? А нам говорили — вы против?

— Поддерживая от души право каждого поступать, как разум и честь велит, я хочу напомнить всем — уезжающим и остающимся! — еще об одном безусловном праве. Неотъемлемом. Нерушимом. Непререкаемом. Я хочу напомнить о моем праве — плакать.

Горе той земле, для чьих детей, если они желают выполнить свое назначение, существует одна лишь мечта: отъезд.

Мы радуемся, когда вновь соединяются разъединенные семьи. Не оплакать ли нам разъединение дружб?

Ветви дружбы — ведь в их-то переплетении и густоте вьет и прячет свои гнезда культура. Ведь не в чиновничьих гнездилищах, где академика или писателя даже при ярком свете люстр не отличишь от гебиста, не там рождается и растет литература и наука. Рождается она в скромности привычного труда, в тишине, без юбилейных торжеств и салютов и дышит воздухом братства. Что удивительного, что академики не повернули голов, когда Сахаров оказался в оцеплении? Кроме литературы, науки, музыки, живописи существует еще культура дружбы, товарищества.

Жива ли она?

Власть делает все, чтобы ее уничтожить. Мы должны делать все, чтобы ее сохранить. От любви между мужем и женой рождаются дети. Но не всегда дети связаны с родителями более прочной связью: духовной. О, конечно, такое тоже бывает. Но далеко не всегда.

От дружбы, от излучаемого человеком тепла, неизбежно рождается духовный плод — общая память об общей боли и зов к общей работе. Жажда, не покладая и не разнимая рук, в память общего горя, общих утрат и надежд, сообща работать. Дружба — это тоже искусство, надо возрождать и беречь его. Юбилейные залы… ничего не было и нет противоположнее культуре, чем ковровые дорожки равнодушных, безличных, бесчеловечных чиновничьих коридоров и зал.

У лукоморья дуб зеленый;

Златая цепь на дубе том:

И днем и ночью кот ученый

Все ходит по цепи кругом;

Идет направо — песнь заводит,

Налево — сказку говорит…

Крупными ли звеньями, малыми ли звенышками, но прочно связаны между собою этой золотой длящейся цепью люди, работающие под сенью родного дуба. Их хранит добрая зеленая листва, тоскливая песня, веселая сказка, и они благодарно хранят этот спасительный ствол, его корни и листья. Создают в новом веке новую песню, звено той же цепи, звенящее тоскою, утешением и новизной.

Каждый, уезжающий ныне из России, увозит с собою не только себя самого. Он увозит излучение тепла. Звенышко из золотой цепи. Он увозит пылинку будущего. Он разнимает братские руки. У остающихся руки опускаются — и между возникает пустота. Дотянуться одному до другого сквозь обступающую со всех сторон пустоту становится трудней и трудней, распадаются звенья цепи, обрывается песня, сказка, дружба. Между одним звеном и другим обрыв, дыра, которую ни чугуном не скрепишь, ни лоскутом не залатаешь. Тут нужна человечья ладонь, щека. Отъезды разрывают живую, естественно сросшуюся, плодоносящую ткань.

Каждый отъезд имеет свое обоснование, свое право (не только юридическое, но и жизненно-веское), свою причину, свой безусловный резон, а все вместе они служат распаду.

Мне возразят, что плакать, собственно, не о чем, что уехавшие могут и там и оттуда служить России: свидетельствовать истину о жизни нашего народа перед другими народами, не отступать-ся от здешних друзей и заступаться за них. Это так, это правда, и оно так и есть. Лучшие из тех, кого от нас оторвали насильно, лучшие любят и помнят. Любовь их деятельная: я знаю множество разумных и бесспорно полезных дел, совершаемых нам в помощь эмигрантами. Литература? Я верю, что и там и здесь будут созданы — и уже создаются! — книги, достойные великой русской литературы. Географически решать вопросы российской словесности столь же недопустимо, как и арифметически. Был бы труд бескорыстен и чист, а время уж само расставит и авторов, и их книги по росту и по полкам. Вне зависимости от географии. Сказал ведь Борис Пастернак:

Цель творчества — самоотдача,

А не шумиха, не успех.

Позорно, ничего не знача,

Быть притчей на устах у всех.

Позорно — как там, так и здесь. Самоотдачей — или, напротив, саморекламой можно заниматься с одинаковым успехом и там и здесь, в любой точке земного шара. И я желаю уехавшим счастья в их самоотдаче… Однако я не думаю, чтобы кому-нибудь из уехавших выпало на долю то великое — хоть и беззвучное — счастье, какое выпало мне. И это потому, что отъезды служат распаду, а не единению.

В декабре 1975 года шел и шел снег. Когда я поднялась на могилу Корнея Ивановича, она вся была засыпана снегом. Я целую подушку столкнула со скамьи, прежде чем сесть. В кустах можжевельника что-то темнело. Я взяла в руки мокрый конверт и вынула промокшую бумажку. Буквы текли по страницам, как слезы. Подпись размыта совсем, нечитаема, числа не видно, прочитывается только месяц и год: "XII, 75". Но слова хоть и текут, а ясны. Я прочитала:

"Спасибо Вам, Лидия Корнеевна, за то, что Вы, человек и писатель, одна из немногих настоящих писателей, оставшихся в России".

Напоминаю, что письмо это написано и получено мною в стране, где имя мое запрещено, где за каждую мою самиздатскую или тамиздатскую книгу человек рискует поплатиться тюрьмой, где не печатается ни одна моя новая строка; где из всех библиотек уже изъяты мои прежние книги, а из каталогов — названия. Меня нет и меня не было. Хуже — я чума. Удивительно ли, что, какую бы живую благодарность ни испытывала я к моим западным переводчикам, рецензентам, издате-лям — русским и нерусским, — ничто не сравнится с тем благоговением, с каким несла я домой этот заплаканный орден. Орден братства.

— Аа… а! Значит, вы все-таки против отъездов? — спрашивают после недолгого молчания мои собеседники.

— Нет, отчего же, я за. Я уже притерпелась. Пусть едут.

6

Но мне давно пора уже вернуться к своей теме: к исключению из Союза Писателей. Обе темы связаны одна с другою, но все же моя уже.

Памятен нам август 1946 года, речь Жданова перед писателями в Смольном. И постановление, и речь напечатаны во всех газетах. С ними в любую минуту может ознакомиться каждый. Это наша «Илиада» и «Одиссея», классический образец бюрократических постановлений об искусстве, — можно сказать, вершина жанра. Недаром оба документа годами и даже десятилетиями препода-вались во всех школах России вместо российской словесности.

Постановление не отменено по сию пору, хотя оба ошельмованных писателя печатаются, Ахматова даже и многотиражно*.

Беспомощность официальной власти перед властью поэта стихами Ахматовой была не единожды провозглашена. Судьбою — подтверждена. Однако в 1961 году уже победившая Ахматова снова растолковала своим гонителям эту истину — на этот раз, можно сказать, по складам, прозой, в "Слове о Пушкине".

"После… океана грязи, измен, лжи, равнодушия друзей и просто глупости… как торжественно и прекрасно увидеть, как этот чопорный, бессердечный… и уж, конечно, безграмотный Петербург стал свидетелем того, что, услышав роковую весть, тысячи людей бросились к дому поэта и навсегда вместе со всей Россией там остались.

…Он победил и время и пространство…

…И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое"**.

* Постановление ЦК ВКП(б) "О журналах «Звезда» и "Ленинград"" от 14 августа 1946 года отменено на заседании Политбюро ЦК КПСС 20 октября 1988 года как ошибочное. — Примеч. 1988 года.

** См. в сб. — О Пушкине. Л.: Советский писатель, 1977, с. 5–6.

Борис Пастернак подвергался разгромам в печати много лет, еще до своего исключения из Союза, в особенности бурно после того же исторического Постановления ЦК 1946 года. Сразу после Нобелевской премии, в 1958 году, его едва не лишили гражданства. Коллеги Пастернака обратились к правительству с просьбой выслать его за пределы страны.

Чтобы остаться дома. Пастернак отказался от премии. Сохранилась ли стенограмма исключе-ния из Союза Писателей Зощенко и Ахматовой, я не знаю. Стенографический же отчет о расправе с Пастернаком сохранился. Подробная стенограмма опубликована за границей*. Я привожу ее краткий конспект. Документ интересен и сам по себе — "как люди в страхе гадки", интересен и тем, что реплики действующих лиц — это как бы шпаргалка для всех участников — соучастников! — подобных расправ в будущем.

* См.: Новый журнал, № 83, Нью-Йорк, 1966, с. 185–227. В наше время, в 1988 году, стено-грамма позорного этого собрания опубликована в № 9 журнала «Горизонт». — Примеч. 1988 года.

"В ходе обсуждения" было установлено, что: Борис Пастернак

1) чужд советскому народу — и не только с той поры сделался чуждым, когда написал эту дурно пахнущую мерзость, этот поганый роман, "Доктор Живаго" (где оплевано все святое для нас, в том числе и Октябрьская революция), а вообще всегда был чужд — в своей эстетствующей, декадентской, индивидуалистической, камерной, комнатной поэзии. Был и остался чужд народу.