Процесс исключения — страница 27 из 31

реписку между писателями девятнадцатого или двадцатого века в России, почитайте воспоминания о писателях — в России и не в России — и вы убедитесь: все они без конца совершали это преступление: делали пометки на чужих рукописях. Все — от Державина и Капниста до Максима Горького и Александра Блока. По собственному желанию выбирали себе, на разных стадиях работы, критиков и редакторов. Устное и письменное общение мастеров и подмастерьев между собой — это и есть воздух литературы. Для того чтобы литература цвела, ей не требуется роскошных гостиных и вестибюлей ЦДЛ; требуется только, чтобы посторонние лапы не лазили в письменные столы. Нету людей, в большей степени нуждающихся в ненарушимой уединенности, чем мы, литераторы, и нету людей, более нуждающихся в общении и в критике, чем мы. Когда книга издана, в свои права вступает читатель, но во время работы литератор сам отбирает себе критиков, наиболее беспощад-ных и честных. В те периоды, когда цензура в России свирепела — как свирепеет она в наши дни, — писатели, кроме ежедневных устных и письменных «пометок», еще и хранили запрещенные рукописи. Хранить помогали читатели. Эта связь писатель, его друзья-писатели, взаимно критикующие друг друга, и читатель, вместе с писателями читающий, критикующий и хранящий литературу от бюрократического бесчинства, — эта волшебная плодоносящая связь никогда и ни на минуту не прерывалась в России. Если бы не этот, выработанный десятилетиями гнета обычай: хранить стихи и прозу, вопреки преследованиям, до нас не дошло бы множество произведений Пушкина, многие стихи Лермонтова (например, "Смерть поэта"), не дошла бы четвертая часть стихотворений Некрасова, треть стихотворений Ахматовой и т. д. и т. п. Этим своим уголовным обычаем — хранить "так называемые" стихи и "так называемую" прозу — русская литература взаправду сохранилась, выжила и жива до сих пор. Даже знаменитый подлец, агент III отделения Фаддей Булгарин — и у того хватило ума сохранить для веков рукопись "Горя от ума" Грибоедо-ва. А уж в двадцатом веке читателей научились так жестоко преследовать и читатели в ответ так искусно научились хранить, как никогда. Хранили, случалось, не в сейфе, не под землей, не на чердаке или в подвале, а в самом надежном укрытии: в памяти. Даже прозу.

"Непризнание произведений Бродского в СССР якобы свидетельствует об отсутствии свободы творчества в нашей стране", — гласит справка из Большого Дома. А о чем, по-вашему, не «якобы», а на самом деле, свидетельствуют арест, постыдный процесс и ссылка Бродского? И преследование его друзей и его стихов до сих пор? О свободе чего бы то ни было или кого бы то ни было в нашей стране?

Ваши рассуждения по поводу документа, именуемого вами "письмом к молодым евреям" и вменяемого Эткинду в вину, носят уж совсем смехотворный характер. Да, уговаривал не уезжать. Ну и что? Сами же вы, КГБ, по 5, по 6 лет не разрешаете уезжать, мучаете граждан, желающих уехать отсюда в Израиль, в Париж или в Америку, не давая им виз и на целые годы лишая работы. "Эткинд призывал их защищать справедливость дома". А чему же, по-вашему, надо обучать молодых людей? Дома или не дома? Защищать не справедливость? Защитников несправедливости и без нас хватает. Вот если бы вы поменьше вмешивались в частную и общественную жизнь наших граждан, в религию, в литературу, в искусство, в науку — вот тогда лиц любого национа-льного происхождения и любой профессии, жаждущих возможно скорее оказаться подальше от вас и навсегда покинуть нашу родину, стало бы гораздо меньше. От чего наша страна сильно выиграла бы… Займитесь-ка, уважаемые гости, своим прямым, делом — охраной государственной безопасности, — а нас оставьте в покое.

Вот что, по-моему, обязаны были бы ответить члены Секретариата представителям Большого Дома, если бы они были не "так называемые", не «якобы», а в самом деле писатели. Но ничего этого члены Секретариата не сказали — и поодиночке, ни хором. А так как никто из членов Секретариата этого не сказал, то все, что было ими сказано, интереса не представляет… Кончались их пустопорожние речи одинаково: "Эткинд своим поведением поставил себя вне Союза Писате-лей". Что ж. Это еще не худшее из возможного. Оказаться за пределами Союза Писателей или даже Советского Союза — участь все-таки более счастливая, чем целой организацией Секретариатом — хотя бы на одну минуту оказаться органом «органов». Органом, созданным «органами» для расправы с литературой.

Эткинда исключали в Ленинграде в апреле. В Москве же, следующим после меня, 20 февраля 1974 года, как и предполагал Солженицын, подвергся исключению Владимир Войнович. Он по вызову Секретариата в комнату № 8 явиться не пожелал. Вместо себя прислал письмо, мгновенно распространившееся в литературном кругу. Письма его — не менее виртуозные произведения искусства, чем повесть о солдате Чонкине или чинодрале Иванько. В будущее собрание сочинений Владимира Войновича они войдут наравне с его другою прозой, особым томом.

Я приведу отрывки из письма Войновича Секретариату: начало, середину и конец.

"Я не приду на ваше заседание, потому что оно будет происходить при закрытых дверях, втайне от общественности, то есть нелегально, а я ни в какой нелегальной деятельности прини-мать участия не желаю.

Нам не о чем говорить, не о чем спорить, потому что я выражаю свое мнение, а вы — какое прикажут".

"…Вы — союз единомышленников… Один ограбил партийную кассу, другой продал казенную дачу, третий положил кооперативные деньги на личную сберкнижку… За двенадцать лет своего пребывания в Союзе я не помню, чтобы хоть один такой был исключен.

Но стоит сказать честное слово (а иной раз просто промолчать, когда все орут), и тут же следует наказание по всем линиям: набор книги, над которой ты работал несколько лет, раскида-ют; пьесу запретят; фильм по твоему сценарию положат на полку. А за этим настанет вполне прозаическое безденежье. И вот ты год не получаешь ни копейки, два де получаешь ни копейки, залез в долги, все, что мог, с себя продал, и, когда дойдет до самого края, и если ты за эти два года слова неосторожного не сказал, к тебе, может быть, снизойдут и подарят двести — триста рублей из Литфонда, чтобы потом всю жизнь попрекать…"

"…Я работаю не меньше вас и не хуже вас. У меня есть читатели и зрители. Не стойте между ними и мной, и я в вашей помощи нуждаться не буду".

"..Ложь — ваше оружие. Вы оболгали и помогли вытолкать из страны величайшего ее гражданина. Вы думаете, что теперь вам скопом удастся занять его место. Ошибаетесь! Места в великой русской литературе распределяются пока что не вами. И ни одному из вас не удастся пристроиться хотя бы в самом последнем ряду".

Я сомневаюсь, чтобы это письмо на Секретариате было прочитано вслух. Но не сомневаюсь, что Владимир Войнович из Союза единомышленников был исключен единогласно.

18 марта 1977 года, следующим после Владимира Войновича, исключили Владимира Корнило-ва. В ответ на вызов он точно к назначенному времени явился в комнату № 8, видевшую уже столько расправ… И, вероятно, процедура эта и на сей раз прошла бы в том же прекрасно отработа-нном и давно окостенелом порядке (двурушник, жалкая фигура, вредитель, продался), Корнилова закидали бы так же гладко обкатанной бранью, если бы… если бы в промежутке между исключе-ниями Владимира Николаевича Войновича и Владимира Николаевича Корнилова не произошло событие, потребовавшее свежих слов. Убили Богатырева.

7

До сих пор я говорила о духовных убийствах. Теперь расскажу об убийстве прямом: о физическом уничтожении.

25 апреля 1976 года, в половине девятого вечера, Константин Петрович Богатырев, знаток русской и германской поэзии, талантливый поэт-переводчик, отдавший последнее десятилетие жизни переводам Райнера Мария Рильке, друг и горячий почитатель Бориса Пастернака и Генриха Бёлля, поэт-переводчик, удостоенный рекомендации в Союз Анной Ахматовой, — ранним апрельским вечером 1976 года Константин Петрович Богатырев возвращался из ближайшего магазина к себе домой, в один из многоэтажных корпусов писательского дома на Красноармейс-кой. В руках у него была сумка с бутылкой сухого вина и каким-то печеньем. Не успел он сделать и двух шагов от двери лифта к дверям своей квартиры, как упал на пол, обливаясь кровью, с проломленной головой. Услышав крик, соседи внесли Константина Петровича в квартиру и вызвали "скорую помощь". «Скорая» доставила Богатырева в больницу. После пятидесяти двух суток тяжелых страданий Константин Петрович скончался.

В газетах ни о нападении на Богатырева, ни о смерти известий не последовало: у нас не принято сообщать об убийствах, если они случаются в Советском Союзе, а не в Штатах. Сообщать о смерти писателя и выражать соболезнование семье и друзьям покойного — принято. "Секрета-риат Московского Отделения Союза Писателей с глубоким прискорбием сообщает о смерти…" В эпитете перед словом «смерть» возможны варианты: безвременной, скоропостижной; возможно также: "после продолжительной и тяжелой болезни имярек — скончался", и уж непременно: Секретариат "выражает глубокое соболезнование семье и друзьям покойного". Вот обычная формула в тех случаях, когда умирает писатель, член Союза. (Или даже, как мы видели, не Союза, а Литфонда — всего лишь.)

О смерти Богатырева, в нарушение обычая, "Литературная Газета" нас не известила и никако-го соболезнования никому — ни матери, ни жене, ни сыну, ни многочисленным друзьям — не выразила.

Эка беда! Не все ли равно? Ведь извещением убитого не воскресишь, а соболезнованием родных и друзей не утешишь. Но невольно задумываешься о причине молчания. Думается, причина та, что трудно составить подходящий к случаю текст. В самом деле, как быть? Секретари-ат "извещает о смерти… имярек… последовавшей после тяжелой болезни"? Не годится: два удара по черепу — это как-никак не болезнь. Написать: "последовавшей после удара по черепу", — нельзя, это значит — известить об убийстве. У нас убийств не бывает. (Конечно, случаются уголовные преступления: например, тот, кто собирает неугодные властям стихи, да еще комменти-рует их, тот — уголовник) Как же, спрашивается, быть? Любимый выход — загнать случившееся в небытие, в немоту. И "Литературная Газета" промолчала.