Процесс исключения (сборник) — страница 23 из 65

ы.

Время перед судом тянулось медленно. Судья вызвал меня и потребовал рукопись. Читал около месяца, если не более. Мнения своего не высказывал. Затем судебное разбирательство назначалось дважды и дважды откладывалось: не являлся ответчик. Я уж думала: все это неспроста. Наконец 24 апреля 1965 года заседание народного суда Свердловского района города Москвы при открытых дверях состоялось. Небольшой зал был полон. Судья вел дело сухо и точно, по-прежнему не говоря ни слова о повести. Юрист издательства «Советский писатель» был весьма многоречив. Он сообщил суду, что в повести обнаружен «идейный перекос», что раньше работники издательства, находясь «в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов», не заметили этого перекоса, а теперь, в свете новых партийных решений, «взглянули на повесть другими глазами»; что повесть моя – всего лишь фотография, запечатлевшая одни лишь уродливые стороны нашей жизни; она лишь материал, из которого, поработав, можно было бы, пожалуй, создать «ударное, с ясных партийных позиций, произведение»; что повесть идейно неполноценна; что в издательство после опубликования «Одного дня Ивана Денисовича» хлынул поток произведений на лагерную тему, которому необходимо положить предел; что и Солженицына, может он нам сообщить доверительно, никто издавать более не собирается. «Да, да, он-то собирается, но мы не собираемся…» «Мы не сами поняли вредность темы, а нам указали: коммунистам печатать книги на эту тему нет необходимости, а главное, нет пользы…» В зале смеялись, перешептывались и, как я заметила, многие записывали[12]. «Если Чуковская это дело выиграет, – заявил напоследок юрист издательства, – это окажется дурным прецедентом». Юрист из охраны авторских прав был, напротив, очень краток. Он заметил, что мы не в Англии, что судопроизводство у нас не прецедентиальное, а закон об авторском праве ясен (он привел соответствующие пункты): рукопись одобрена, издательство в любом случае обязано выплатить автору все 100% гонорара.

Зал слушал его с сочувствием, судья – бесстрастно.

Несколько раз, после очередной речи многоречивого издательского юриста, судья приказывал мне:

– Отвечайте!

Я отвечала. Сказала я, в частности, что, если перестанут издавать Солженицына, это будет большой бедой для страны; что, впрочем, моя «Софья Петровна» и его «Иван Денисович» – повести, написанные о разных временах, в разное время и на разные темы: его – о лагере, моя – о «воле»; сказала я также, что если принята и одобрена моя повесть была «в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов», то не в угаре ли новой конъюнктуры договор теперь расторгается? И неужели решения XX и XXII съездов – это «угар конъюнктуры» – всего лишь?.. Я сказала, что если злодеяния прошедших годов могли совершиться, то не потому ли, в большой степени, что редакции газет, заваленные стонущими, плачущими, вопящими письмами, в которых родные молили вступиться, пересмотреть дела их близких, – лишены были возможности эти письма печатать? Редакторы не смели в угоду конъюнктуре. И действительно – кто бы в ту пору «осмелился посметь»? Подписать к печати подобный вопль значило тогда подписать себе смертный приговор.

Готовность редакций – всех! на всем огромном пространстве нашей страны, редакций всех газет, книг, журналов – всегда повиноваться дирижерской палочке стоящего у пульта дирижера, допускать или не допускать на свои страницы то или другое сообщение (например, о беззаконных арестах и пытках) – не есть ли одна из причин совершившегося? Я сказала: пусть моя повесть всего лишь фотография, а не живопись, но на этой фотографии запечатлен весьма существенный момент истории нашего общества, и повесть необходима всем, кто хочет задуматься над совершившимся.

Народные заседатели задавали ответчику вопросы, главным образом уточняющие даты «процесса прохождения». Судья был молчалив. По существу он задал юристу издательства всего один вопрос. Предоставив ему подробно обосновать утверждение, будто повесть моя «идейно неполноценна», судья спросил:

– А что, при заключении договора на принятую вещь, когда автору выплатили 60% гонорара, тогда повесть была полноценной?

Выслушав юриста издательства, юриста охраны авторских прав и меня, суд удалился на совещание.

Минут через двадцать:

– Суд идет… Прошу встать…

Зал встал настороженно.

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…

Именем Российской республики народный суд Свердловского района постановил: издательство обязано выплатить автору все 100% гонорара ввиду того, что рукопись отклонена уже после одобрения.

Деньги были мне выплачены через несколько дней…

А повесть?

Над выпуском книг суд не властен.

Повесть, подхваченная Самиздатом, давно ходившая по рукам, перешла границу.

В 1965 году в Париже, в издательстве «Пять континентов», под другим названием («Опустелый дом»), с переменой имен некоторых героев (например, «Ольга Петровна» вместо «Софья Петровна») повесть была опубликована по-русски. Затем в Америке в двух номерах «Нового журнала» (1966, № 83 и 84, Нью-Йорк) под верным заглавием и без перемены имен тоже по-русски. Затем оказалась она переведенной на многие языки мира: я видела ее своими глазами по-английски, по-немецки, по-голландски, по-шведски и слышала, что существуют издания на других языках.

Благодарна Самиздату, заграничным издателям и переводчикам. Никакой шальной обыск по делу № 27, или 227, или 20227 не уничтожит теперь мое свидетельство. Конечно, давать моей повести другое заглавие (вместо имени героини – «Опустелый дом») не следовало; речь в моей книге идет об интеллигентном обществе, ложью доведенном до утраты сознания. Софья Петровна (Ольга Петровна тож) – представительница этого общества. Перемена названия в данном случае есть покушение на перемену замысла… Но как бы там ни было, я все равно благодарна.

Однако, испытывая благодарность, утоления не чувствую. Жду одного, хочу одного: увидеть мою книгу напечатанной в Советском Союзе.

У меня на родине. На родине Софьи Петровны.

Жду терпеливо: тридцать четыре года[13].

Я хотела бы подвергнуть повесть одному-единственному суду: моих сограждан, молодых и старых, в особенности старых, переживших то же, что выпало на долю пережить мне и столь непохожей на меня женщине, которую я выбрала героиней своего повествования, – Софье Петровне, одной из тысяч, виденных мною вокруг.

2

XXII съезд партии принял решение воздвигнуть памятник невинно замученным – создать нечто вроде пантеона. Но решить решили, а исполнено не было. Напротив, как прекрасно разъяснил на суде в апреле 1965 года «ответчик», «нам, коммунистам», поминать случившееся «нет необходимости, а главное, нет пользы».

Что правда, то правда. Известный современный поэт давно написал (по другому поводу):

                   …штабелями

В снегу лежали не дрова…[14]

Написал поэт о блокадном Ленинграде. Но и в лагерях штабелями в снегу лежали не дрова. Естественно, ответчику отвечать за штабеля трупов неохота.

Памятник погибшим воздвиг пока что один А. Солженицын великой книгой «Архипелаг ГУЛаг» – писатель, изгнанный за свою упорную памятливость из пределов отечества. Те, кто в 1974 году изгнали из страны Солженицына, – уже в 60-х, а может, и ранее решили вычеркнуть из истории, вытравить случившееся из памяти поколений. Пусть мерзлая земля молча хранит мертвых, пусть вьюга заметет могилы, пусть их оплачет ветер. Но не слово.

Могучий «Реквием», плач Анны Ахматовой по загубленным жизням, до сих пор не прозвучал у нас на родине.

Звезды смерти стояли над нами,

И безвинная корчилась Русь

Под кровавыми сапогами

И под шинами черных марусь[15].

…А ведь какая пошлая ложь – мысль, будто поминать и оплакивать означает растравлять раны. На самом деле это единственный известный человечеству способ лечения. Недаром Церковь создала для верующих бессмертные слова об усопшем, и панихида – это высокое утешение, не растрава; панихида бесцерковная – тоже. Произнести скорбное слово об ушедшем, о погибшем или загубленном – это не значит «сыпать соль на раны», это значит выплакать соленые слезы и утереть их.

…Приблизительно через четыре года после XX съезда и за год до XXII в «Правде» (29 апреля 1960) была помещена одна из глав поэмы Твардовского «За далью – даль». Касаясь «последствий культа», поэт писал:

Да, все, что с нами было, —

Было!

А то, что есть, —

То с нами здесь.

Нельзя считать эти четыре строки (в особенности две последние) удачными, богатыми мыслью. Они ниже Твардовского. Но в них, по крайней мере, содержалось признание: то, что с нами было, – было[16]. А приблизительно годика через полтора после XXII съезда начал закрепляться новый вариант – уже не поэмы Твардовского, а фальсификации истории.

То, что с нами было, – того, оказывается, не было. Не отрицали нигде прямо, что оно было, но на этом месте – зияние, пауза, пропуск.

Мне постоянно приходили на память герценовские строки: «то, о чем не осмеливаешься сказать, существует лишь наполовину»[17].

Сначала «наполовину», потом на одну четверть, на одну десятую; потом пострадавшие и свидетели вымрут, а если вовремя заткнуть рот прессе (благо у всей нашей прессы рот один!), то новые поколения толком ничего и не узнают, и не осмыслят, и не выведут для себя из истории отцов и дедов никакого урока.

Расчет очень верный. Процесс выкорчевывания памяти шел и идет с полной неуклонностью, однако неравномерно, рывками: два шага вперед, три назад. Так, например, даже в 1972 году Краткая Литературная Энциклопедия еще ставила галочку: «незаконно репрессирован, посмертно реабилитирован». В других же изданиях уже в шестидесятые годы хотя писатели и пробовали иногда намекнуть на случившееся – попытки оказывались напрасными. Вот, например, книга Льва Славина «Портреты и записки» (1965). Очерк, посвященный жизни и творчеству писателя Виктора Кина. Абзац, который, по всей видимости, в конце должен был сообщать о его гибели, читается так: