ок и свежесть чувств.
Одну главу повести напечатал ленинградский журнал «Костер»[32].
В 1937 году Мильчик был арестован и погиб в заключении. И вот – через века! – стоит передо мною молодой человек, Михаил Исаевич, которого я никогда не видала; тот самый маленький Миша; ныне – высокий, худощавый, застенчивый; уже не волгарь, а ленинградец, уже не рабочий, а интеллигент, и просит меня не отказываться от предложения издательства: написать предисловие к сохранившейся рукописи.
Не назови он себя, я все равно узнала бы его: те же светлые глаза, приветливые сквозь строгость.
Сын просил написать о погибшем отце. Я не вправе была отказаться.
Я выполнила работу и послала ее в издательство к сроку. В своем предисловии писала я главным образом о детстве Мильчика, о колесе в механической мастерской, о встрече его с Маршаком – но не умолчала и об аресте.
Редакции моя работа понравилась, и повесть с моим предисловием должна была вот-вот пойти в набор.
В конце апреля 1966 года, около двенадцати часов ночи, на даче в Переделкине раздался междугородный подпрыгивающий телефонный звонок.
Меня попросил к телефону директор Ленинградского отделения издательства «Детская литература» Н. А. Морозов. Он сказал, что моя статья ему нравится, очень нравится, но он просит убрать один абзац.
– Какой же?
– Ну, там… вы понимаете… мы ведь издательство для детей, а детям не следует омрачать жизнь памятью о тяжелом прошлом.
Этот омрачающий детскую жизнь абзац в моей рукописи читался так:
«В феврале 1938 года И. И. Мильчика арестовали. Да и редакционный коллектив, созданный С. Я. Маршаком, был к тому времени уже разгромлен: кого арестовали, кого уволили».
Я ответила директору, что повесть Мильчика печатается ведь не для грудных младенцев, а для подростков, которым как раз очень полезно вовремя узнать историю своих отцов и дедов.
– Мы не имеем возможности, – ответил директор.
Тогда я попросила прислать мне мое предисловие обратно.
Вместо ожидаемой бандероли я, однако, получила письмо.
Привожу его полностью, лишь заменяя инициалами имя и фамилию редактора.
«Государственный Комитет Совета Министров РСФСР по печати.
Издательство «Детская литература», Ленинградское отделение.
28 апреля 1966 г.
Уважаемая Лидия Корнеевна!
Мне известно содержание телефонного разговора между Вами и директором Ленинградского отделения издательства Николаем Антоновичем Морозовым.
Как редактор, я очень сильно огорчена тем, что Вы не пожелали исключить из Вашей вступительной статьи к книге И. И. Мильчика «Степкино детство» один абзац и одну фразу из другого абзаца.
Я понимаю, что Вами руководит, но подумайте о читателях. Своим отказом печатать статью Вы лишаете их удовольствия познакомиться с Вашей хорошей, нужной статьей, гармонически связанной с самой повестью.
Лидия Корнеевна, подумайте еще раз о книге и о читателях.
Поздравляю Вас и Корнея Ивановича с первомайским праздником, праздником Весны и Радости.
Помню, в этом благожелательном, заботливом письме более всего почему-то привели меня в бешенство слова «Радость» и «Весна», написанные с большой буквы.
Я отвечала так:
«5. V. 66 г.
Уважаемая Р. И-на!
Вы написали Ваше письмо очень искусно: прочитав его, всякий человек вообразит, будто спор между издательством и автором действительно идет, как у Вас сказано, всего лишь «об одном абзаце и одной фразе из другого абзаца».
Сущие пустяки: издательство просит автора отказаться от нескольких строк вступительной статьи, а капризный автор не желает. И из-за этого, пишете Вы, читатель будет лишен удовольствия «познакомиться с хорошей и нужной статьей».
По-видимому, такая Ваша скрытность относительно истинного содержания нашего спора объясняется тем официальным издательским бланком, на котором Вы ко мне обратились. Бланк со штампом издательства не выдерживает, видимо, прямого разговора ни о жертвах террора, ни об инструкции, обязывающей Вас вычеркивать всякое упоминание о них.
Но я – частное лицо, пишу на обыкновенной бумаге. И скрывать сущность дела мне незачем.
Спор между мною и Вами (издательством) идет не об «одном абзаце и одной фразе», а о крови человеческой и слове человеческом. Автор издаваемой Вами книги, И. И. Мильчик, замечательный писатель и мой большой друг, член партии, человек из народа, старый рабочий, деятельный участник двух революций, был в пору сталинских зверств загублен, убит – вместе с миллионами других неповинных людей.
Должны знать об этом последующие поколения, дети и внуки погибших, или нет?
Я убеждена: должны непременно. Рассказать об этом – и не только в общей форме, но и на примерах конкретных человеческих судеб, прямой долг, дело чести тех, кто остался в живых.
Вы думаете – или обязаны думать – иначе.
Переубеждать Вас я не стану. Но и участвовать в новой лжи, прикрывающей молчанием пролитую кровь, я тоже не буду.
И. И. Мильчик погиб около 25 лет назад; 10 лет тому назад он был реабилитирован посмертно, и через четверть века, во вступительной статье, посвященной его книге и его славной биографии, мы лишены возможности упомянуть – бегло, вскользь, в «одном абзаце и одной фразе» – о его гибели.
Это чудовищно.
Вы делаете мне честь, называя мое предисловие «хорошим» и «нужным», но отказываетесь его напечатать, если я не сниму упоминания о гибели Мильчика. Между тем без этого упоминания «хорошее» и «нужное» предисловие сразу превратится в лживое, то есть тем самым в плохое и вредное. Новым поколениям людей, тем читателям, на чьи интересы Вы ссылаетесь, необходима правда – и правда не только о девяностых годах прошлого века, которым посвящена повесть Мильчика, но и о тех десятилетиях нашего века, когда погибали отцы и деды современных подростков. Давно известно, что история родной страны, правдиво рассказанная, – лучшее орудие воспитания подрастающих поколений. Я вовсе не позабыла о читателе, как предполагаете Вы: именно чувство ответственности перед ним запрещает мне соглашаться на то искажение истины, к которому Вы призываете.
И тут начались главные мои мучения.
Все друзья на меня ополчились. И – еще горше – сын и вдова И. И. Мильчика. «Если останется ваше предисловие, объясняли мне, вы сохраните для других образ этого человека. Откажетесь – издательство ограничится краткой аннотацией. Образа человека не будет… Читатель же и без устраненного абзаца догадается, что случилось: укажите в скобках год рождения и «смерти».
Быть может, если бы мой отказ ставил под удар самое напечатанье повести Мильчика – я сдалась бы. Как сдавалась ради рассказов Житкова. Чужой труд, да еще публикуемый посмертно, да еще по желанию вдовы и сына, – это обязывает. Тут призадумаешься волей-неволей. Опубликованию чужой книги мешать грех, и, кусая губы, сдаешься. Но я была уверена, что книгу выпустят и без моего предисловия, а уж своему труду – я хозяйка. Нарушая «гармонию», я потребовала, чтобы мое предисловие было возвращено мне.
Его мне вернули.
Права ли я? Арифметика меня более не убеждает. Быть участником в истреблении памяти? Нет.
А повесть И. Мильчика, к моей радости, в 1966 году вышла. Вместо предисловия – аннотация. Краткая, на полстраницы, толково составленная справка об основных фактах биографии автора. Обо всех основных фактах, кроме насильственной гибели.
«…В феврале 1938 года жизнь И. И. Мильчика трагически оборвалась».
И ведь истинная правда. Не просто оборвалась, а трагически.
…Попал в авиационную катастрофу?
3
Не знаю, трагически или не трагически, но собственная моя литературная жизнь быстро шла к обрыву.
Труд продолжался и продолжается. Но возможности делиться плодами своего труда с читателем, то есть печатать написанное, – вот чего меня лишили.
В какой именно год, месяц, день; после опубликования в Самиздате и за границей какого из моих открытых писем; кем, когда, кому отдан был приказ не переиздавать и вообще не печатать мои статьи и книги, я не знаю. Мне известно лишь, что на партийных собраниях в Союзе писателей ныне покойный Аркадий Васильев (в прошлом чекист, затем писатель и секретарь партийной организации Союза; в 1965 году – «общественный обвинитель» на процессе Синявского и Даниэля), – так вот, мне известно лишь, что Васильев дважды требовал моего исключения: в октябре 69-го и в мае 70-го года. Однако запрета упоминать в печати мое имя – например, говоря о редакторской деятельности, – такого запрета не было, да и новую редакторскую работу иногда поручало мне какое-нибудь издательство. А Союз? А Союз все не исключал и не исключал и пробовал меня перевоспитывать.
Весною 1966 и весною 68-го года я в числе других членов Союза получила назидательно-укоризненные письма из Московского отделения. Признаюсь, оба они поразили меня. Я выросла в литературной среде, переписывалась на своем веку со многими литераторами, знаменитыми и незнаменитыми, начинающими и кончающими, прочитала, как и все мы, многие томы сочинений, где опубликованы письма литераторов XIX и нашего века, – но никогда не читала подобных писем от писателей к писателям. «Протокол № 10/35… Слушали… Постановили…» Бывало и в XIX, и в XX веке, что писатель обращался с официальной бумагой в какую-нибудь инстанцию или какая-нибудь инстанция – к писателю, но чтобы писатели обращались с подобной канцелярщиной друг к другу – такие бедственные происшествия неведомы мне. Когда-то, ребенком, случалось мне бывать среди художников, артистов, поэтов, писателей, ученых в «Пенатах», в мастерской Репина; позднее, подростком, после революции, в Петрограде, я жила в общежитии «Дома Искусств» и зимою двадцатого-двадцать первого годов незаконно проникала на собрания только что объединившихся «Серапионовых братьев»; бывала школьницей – вместе с товарищами – В «Доме Литераторов» и в переводческой студии «Всемирной Литературы»; однажды наблюдала заседание Коллегии издательства «Всемирной Литературы», состоявшееся на квартире моего отца (Манежный пер., 6, кв. 6) – какие зоилиады случалось мне слышать! какие насмешливые, негодующие или восторженные письма читать! но весною 1966 года и весною 68-го в двух письмах руководителей Союза писателей не было ни насмешки, ни восторженной похвалы, ни гнева – ничего, столь свойственного устному и письменному общению между литераторами, – одно пустомыслие, которое в сочетании с руководящей назидательностью всегда и всюду изъясняется на языке канцелярий.