Процесс исключения (сборник) — страница 35 из 65

Хор: Одну сказку… Уж и покритиковать нельзя… Литература движется вперед критикой… Советская литература всегда была сильна свободой критики… «Правда» покритиковала… Президиум покритиковал… Одну сказку…

(Какое неуважение к фактам, к литературной истории, какое полное пренебрежение к памяти, к документам! Не «одну сказку покритиковали», а не было ни одной сказки Чуковского, которую не запрещали бы. «Одну сказку!» «Покритиковали!» Слушая этот общий ханжеский гул, я вспоминала: мельком, не по порядку, на выбор: статью Н. Крупской против «Крокодила»[47], статью К. Свердловой под заглавием «О «Чуковщине», «Мы должны взять под обстрел Чуковского и его группу», – писала К. Свердлова, высмеивая тут же истоки «национально-народной» поэзии[48]. Вспоминались мне также статьи Д. Кальма, К. Флериной[49]; из года в год бесконечные нападки на «Мойдодыра», «Крокодила» и в особенности на «Муху-Цокотуху»… История всех этих преследований подробно изложена в главе «Борьба за сказку» в книге К. Чуковского «От двух до пяти»… Нет, вопреки истории они повторяют и будут повторять: «Одну сказку… покритиковали»… Борцы за свободную критику!.. Вспомнили бы резолюцию общего собрания родителей – не каких-нибудь там заурядных пап и мам, а кремлевских, собравшихся в детском саду при Кремле. «Мы призываем к борьбе с чуковщиной»[50]… Призыв этот был, разумеется, услышан и подхвачен. «Среди моих сказок, – пишет К. Чуковский, – не было ни одной, которой не осуждала бы в те давние годы та или иная инстанция…»[51]

И вот я дожила: «одну сказку… покритиковали…»)

Но все эти воспоминания, промелькнувшие у меня в уме под звуки общего гула, я опустила, а сказала только о том, о чем зашла речь, – о «критической статье» Юдина 1944 года.

Я: Есть люди, которые утверждают: критика – это лирика. Другие: критика – это наука. Но то, что было напечатано в «Правде» в 1944 году и что так горячо поддержал Президиум Союза писателей и с особым усердием Барто, – критикой никак не назовешь. Это бюрократический циркуляр, пересыпанный бранью.

А. Барто: Я не понимаю, Лидия Корнеевна, вы вообще совершенно отказываете людям в праве иметь собственное мнение. Вы требуете, чтобы все думали так, как вы. А я за свободу мнений. Я думаю, как Шостакович и Чингиз Айтматов, а вы – как Солженицын и Сахаров.

Я вас зову: опомнитесь! подобрейте!

Мне тяжело думать, что на светлую память о Корнее Ивановиче, учившем нас доброте, ложится ваша тень.

Я: Представьте себе, о том же оказалось тяжело думать и членам Детской секции. Ваши свободные мнения сработаны по общей шпаргалке, слово в слово.

Лесючевский: То, что здесь происходит, – чудовищно. Она пришла сюда и ощущает себя спокойно-враждебной. Агния Львовна обратилась к ней так трогательно, с такой задушевностью, а она в ответ еще пытается нам диктовать, навязывать свою антисоветчину. Мы взволнованы, потому что затронуто самое заветное для нас, святое, а она словно играет в какую-то игру. Антисоветизм в наши дни знамя реакции во всем мире, и вот в эту минуту человек выступает антисоветчиком!..

Я: Я уже давно пыталась добиться определения слов «советский» и «антисоветский». Эти понятия непрерывно меняются. Были, например, годы, очень долгие, когда писать доносы считалось «по-советски». Были годы, очень недолгие, когда, напротив, считалось «по-советски» спасать и устраивать на работу тех, кто вернулся из преисподней, куда был ввергнут доносами.

Понятия «советский» и «антисоветский» столь текучи, изменчивы и неопределенны, что даже вы, т. Лесючевский, крупнейший, можно сказать, специалист, и вы иногда ошибаетесь в определении. Так, в 1962 году руководимое вами издательство приняло мою повесть «Софья Петровна», в которой рассказывается о 1937 годе; в ту пору эта повесть сочтена была вашим издательством что ни на есть «советской», она разоблачала «культ»; через несколько месяцев приказано было сократить, притупить разоблачения культа, и мою повесть отвергли. В ней был срочно обнаружен «идейный перекос». Она оказалась уже не вполне советской… Сейчас в моем «персональном деле» та же повесть, некогда принятая вами, потом отвергнутая вами и напечатанная за границей, трактуется как «антисоветская»… Значит, даже вам, знатоку в определении антисоветчины, случается иногда ошибаться. Виноваты в своих ошибках не только вы, но и растяжимость понятия: не угнаться.

Лесючевский (скороговоркой): Ваша повесть никогда не была принята и одобрена издательством. У вас был всего лишь двадцатипятипроцентный, предварительный (!) договор.

(Распространено мнение: правда обезоруживает. Видно, не всегда это так. Наглая, открытая, себя не стыдящаяся ложь – публичная ложь под стенограмму лишила меня дара речи, обезоружила. Я, располагающая всем материалом, необходимым для опровержения лжи, я ответила нечто беспомощное: «Как вам не стыдно» и «Сохранились ведь документы». У меня кончился голос, это были не возражения, а лепет.

Интересно, какие шаги предпримет Лесючевский, если ему на глаза попадутся эти строчки? Найдет в архиве издательства и уничтожит положительные рецензии? И договор, где в соответствующей графе стоит слово «одобрена»? Прикажет суду уничтожить протокол заседания? Выгонит из редакции своего издательства всех знакомых знакомых тогдашних редакторов? Отравит всех присутствовавших на суде? Объявит решение суда – антисоветчиной? Всего можно ждать, кроме одного: прочитав эти строки, Лесючевский открыто заявит: да, в 1962 году повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна» в издательстве «Советский писатель» была принята и одобрена, к ней были сделаны рисунки, автору выплачены 60%, дающие право на 100, а позднее, весною 1963-го, когда приказано было всем издательствам умерить разоблачения Сталина, – отвергнута.)

Лесючевский: Сахаров и Солженицын – для Чуковской всего лишь повод. Она ненавидит советский народ. Народ для нее быдло.

(Я слышу, как он громко перелистывает бумаги – под его пальцами щелкают листы. Догадываюсь: это корчится моя статья.)

Лесючевский: Что здесь написано?.. Народ у нас, оказывается, управляется кнопками: нажмите кнопку, и он исполнит приказ. Власть управляет народом с помощью кнопок. (Листы щелкают все громче. Из груди оратора вырываются вопли, стоны.) Перед нами открытая антисоветчина. Мы должны дать ей отпор… Статья Чуковской оканчивается прямым призывом к бунту… Она угрожает нам: народ взбунтуется и сметет нас. И мы еще это обсуждаем… Чудовищно…

(Листки шуршат и щелкают. Лица Лесючевского из своей дали я не вижу, но вижу, что он хватается рукой за грудь.)

Хор (главноуспокаивающие – Грибачев и Жуков): Николай Васильевич! Коля! Ты не волнуйся… Не стоит она того… Вспомни: у тебя больное сердце… был инфаркт… надо щадить себя… тебе вредно волноваться… Да и о чем? Ведь это все фантастика… Выдумки… Бред… Никакого бунта…

(Видя, как они хлопочут, утешая Лесючевского, я испытываю желание предложить ему антиспазматические лекарства, которыми набиты мои карманы. Но не отваживаюсь.)

Голоса: Николай Васильевич! Дружище! Не волнуйся! Вспомни, дорогой, ведь мы страна победителей! Мы взяли Берлин! И ты расстраиваешься! Из-за чего? Из-за какой-то несчастной статейки. Стоит ли переживать? Ведь всем все ясно. Ее антисоветская позиция ясна. И не только ее. Кое-кто сочувствует. Но мы и в сочувствующих вглядимся.

Я: Не расстраивайтесь, Николай Васильевич, в моей статье никакого призыва к бунту нет. Вся моя статья призыв не к бунту, а к прекращению злостной умышленной дезинформации читателей. (Обращаюсь к Стрехнину): Юрий Федорович, прошу вас, огласите концовку моей статьи. Там никакого призыва к бунту, там говорится о том, чего я изо всех сил не хочу.

Стрехнин читает последний абзац моей статьи, опустив заключительную фразу:

«А вы, Кожевников и те, кто нажимает кнопки, вы, намеренно задувающие сияние лучших умов, которыми нас дарит родная земля; вы, возводящие газетную – железобетонную – стену между лучшими умами и «простыми людьми»; вы, пытающиеся повернуть историю вспять; вы, искусственно, механическим нажатием кнопки, вызывающие волны «народного гнева», предпочитая немоту любому слову, – смотрите, чтобы из-под земли не вырвался подлинный гнев, и тогда он, как лава, затопит не только вашу убогую стену, но – ничем не просветленный, не очищенный ничьей одухотворяющей, умиротворяющей мыслью – академика Сахарова, например, – он утопит в крови, без разбора, и виноватых и правых».

Я (кричу): Вы не дочитали до конца! Дочитайте до конца!

Стрехнин: «Хочу ли я этого? Нет. Этого я никому не желаю».

Последняя фраза, Лидия Корнеевна, ничего не меняет.

Я: Да ведь вся моя статья написана в предостережение насилию! Вся – для последней фразы! Перестаньте лгать! Это приведет вас же к беде!

Катаев: Я хочу поставить один вопрос: о порядочности. Вот уже года два она вступила в борьбу с Советским Союзом и с Союзом писателей. Почему она сама не вышла из Союза? Этого требует элементарная порядочность, которая ей, как видно, несвойственна.

Я: Никакой борьбы против своей родины я не веду и никогда не вела. А отчислить меня – не от Союза писателей, а от интеллигенции, опозорившей себя травлей Сахарова и Солженицына, – я попросила сама. В той же статье «Гнев народа». Прочитав имена интеллигентов под письмами в газету.

Кто-то: А вы, прежде чем передать свою статью за границу, предлагали ее какой-нибудь редакции здесь?

Я: Здесь? Где даже проредактированная мною рукопись моего отца не была принята к печати т. Поздняевым потому, что под статьей стояла пометка: «Подготовила к печати Лидия Чуковская»? Здесь, где не было напечатано ни одно мое открытое письмо? Где мне вернули мою ахматовскую работу – вернули