Процесс исключения (сборник) — страница 4 из 65

Но сегодня был какой-то другой Алешин конец. Другой ужас.

Я перевернулась на спину, и слезы потекли уже в оба уха.

Какая непроглядная тьма. Это она спрятала в свою утробу мой ускользнувший сон.

И вдруг он из темноты высунулся. Я вспомнила, отчего я проснулась. Сон был еще здесь, недалеко, еще не ушел из комнаты, потому, вероятно, я и успела схватить его.

Это не смерть Алешина, а возвращение. Ужас от его возвращения. Он возвращается, но не ко мне.

Такой сон тоже уже был раза два.

Оказывается, Алеша жив. Я узнаю об этом от постороннего человека, от какого-то неизвестного мне Алешиного друга. Я его не знаю, только знаю, что он Алешин друг. Мы стоим в Катенькиной детской – там розово-желтым пятном блестит паркет, и я во сне думаю, что это няня Эльви по случаю праздника натерла его сегодня суконкой. Алешин друг глядит не в лицо мне, а куда-то в сторону, и я по этому взгляду понимаю, что Алеша жив, друзьям известно, где он, но меня он видеть не хочет. Я виновата. Алеша меня осудил, приговорил к вечной разлуке. За что же?

Я ли о нем не старалась?

Я ли жалела чего?

Я ему молвить боялась,

Как я любила его!

Я лежу на низкой мягкой кровати. Черная глубокая тишина. Сердце стучит, словно я работала под куполом цирка, сорвалась – и упала в сетку.

Сегодня я поняла, в чем моя вина. Во сне поняла. Я жива. Вот в чем. Я живу, продолжаю жить, когда его палками затолкали в воду. Он воротился на минуту, чтобы меня упрекнуть. Вот про что я увидела сон.


…II 49 г.

В гостиной играют в карты и в шахматы, флиртуют, читают газеты и слушают радио.

«При своих», – доносится в коридор сквозь настойчивые интонации дикторской речи, – «Без одной». «Мизер». «Распасовка». «Еще партию?»

Я зашла туда прочитать газеты. Надо же газеты читать!

Билибин сразу оторвался от карт и подставил мне глубокое кресло. Я взяла «Правду». Сам он, кинорежиссер, темноглазая дама и журналист играли в преферанс. Приятельница режиссера сидела поодаль на низеньком кресле у приемника и делала вид, будто слушает радио. «Каждый новый том сочинений товарища Сталина входит неоценимым вкладом в идейное богатство человечества», – говорил диктор.

Что-то трогательное и наивное чудилось мне в тонкой шее темноглазой дамы, в золотой цепочке с камешком, уходившей в вырез платья… Такая хорошенькая, веселая, нарядная. Это не писательница. Это, верно, чья-нибудь жена.

Из чтения газет, как всегда, ничего у меня не вышло. Странное дело: я тщетно стараюсь читать их. Прочесть я могу, но узнать что-нибудь – нет. Буквы складываются в слова, слова в строки, строки в абзацы, абзацы в статьи, но ничто – в мысли, чувства и образы.

«Советская власть и победа колхозного строя избавили крестьян от бедствий, связанных с засухой. Партия и правительство придали борьбе с засухой всенародное значение. Великий план преобразования природы – новое проявление отеческой заботы большевистской партии, Советской власти о нашей Родине».

Читаю и вижу один только шрифт. Или стенографические слитные формы. «Всенародное значение» – два слова очень удобно сливаются в одно. Слитная форма «Великий план преобразования природы» – эти четыре слова тоже можно изобразить одним значком. Сколько уже лет я стенографисткой не работаю, но все еще невольно черчу в уме или на колене слитные слова и предложения… Ничего не узнав о борьбе с засухой, я попробовала было почитать о шахматах.

«Как неотъемлемый элемент социалистической культуры, шахматы стали средством культурного воспитания колхозных масс».

Я попыталась вообразить себе каких-нибудь мальчиков и стариков и шахматные доски в избах, но мне это не удалось. Рука машинально чертила слитные формы: «неотъемлемый элемент» и «средство культурного воспитания». Значки. Термины. За ними ни избы, ни сугроба… Я отложила газету.

А может быть, я потому ничего не могу узнать никогда из газет, что, в сущности, хочу узнать только одно, а про это одно там как раз не пишут?

– Весною все-таки в санатории лучше, – сказала темноглазая дама, принимая от Билибина карты (он сдавал), – нет, не говорите, веселее все-таки, когда тепло. Каждую весну я чувствую, как во мне, вместе со всей природой, пробуждаются какие-то буйные силы…

Шея перестала казаться мне трогательной. Просто белая шея. Зато кинорежиссер очень оживился.

– В самом деле? – спросил он с интересом. – Что же именно вы чувствуете каждую весну?

Дама, сидящая возле приемника, повернула регулятор, и приемник резко взвыл, как сирена. – О боже! – вскричал Ладо. – Не трогали бы лучше, если не умеете!

Я развернула «Литературную газету». Билибин собирал карты. Видимо, они кончили играть. «Советская литература на подъеме», – прочитала я заголовок на первой полосе.

После списка «произведений, любимых народом», «обладающих огромной силой воздействия», я прочла абзац о Пастернаке, который чуждается великих свершений народа и предпочитает заниматься самокопанием.

– Ну, вот, видите, кроме карт, теперь и делать нечего, – говорила капризно темноглазая дама, – а весною – красота.

– Вы редко заглядываете в гостиную, – вкрадчиво сказал мне Билибин, поблагодарив партнеров и придвигая стул ко мне. – Все норовите в свою комнату пробежать побыстрее мимо нас, грешных. Нелюдимка.

Желтые глаза посмотрели на меня зорко, приметливо, как окликнули взглядом. Но в следующее мгновенье мне опять показалось, будто они закрыты.

Я объяснила, что работаю над очень трудоемким переводом, да и гулять мне доктор велит побольше, да и процедуры отнимают время. Просто некогда сидеть в гостиной.

– Но вы и гулять норовите все одна и одна, – сказал Билибин. – Вот если вы вправду не избегаете нас, возьмем с собой нашего славного Сергея Дмитриевича и пойдемте после ужина все вместе. Хорошо?

Нечего делать, после ужина мы так и отправились всем столом: Билибин, журналист и я… Вот, оказывается, чья была щегольская палка с набалдашником в виде волчьей головы и роскошная шуба с воротником из выдры: журналиста. Я много раз смотрела на нее, одеваясь, и думала: чья бы это? Вот он, значит, какой!

Мы зашагали по широкой асфальтированной дороге, потому что только вдоль дороги горят фонари. Было холодно, мы спускались с горы к ручью, взявшись под руки. Тихо, снежно, по-деревенски мирно – и только тиканье электростанции казалось неуместно городским. Но скоро я перестала его слышать. Тишиною были одеты темный лес вдоль дороги, овраг внизу, сверкающие звезды вверху. Мы шли в ногу по склону горы, стараясь не поскользнуться, спускаясь все ниже и ниже, все ближе и ближе к ручью. Мне хорошо было шагать с ними в лад, прятать зябнущие руки под их рукава и слушать их медленное тихое переговаривание. «Спички не забыли?» – «Говорят, завтра приедет много народу, мне Людмила Павловна сказала». – «И будут пробовать нового повара». – «Ну, надеюсь, крем, а не повара». Молчание снега, деревьев, неба было такое властное, что сначала и нам хотелось молчать или если говорить, то мало и тихо. «У вас ноги не мерзнут?»

Деревья подступали к дороге темным, высоким, нестройным строем. Сплошная стена елей, а над ними – блестящая луна.

– Смотрите, могила, – сказал журналист и легко перепрыгнул через канаву, поближе к лесу.

Мы с Билибиным остановились.

Сергей Дмитриевич наклонился и тронул рукою – будто погладил по спине – белый, аккуратно прикрытый снегом невысокий овальный холмик.

– Здесь были большие бои, – сказал Билибин. – Зимою сорок первого… За столиком у окна сидит еврейский поэт с орденами, за третьим столиком. Видали? Такой седоватый, плотный. Векслер. Он здесь воевал, немцев выбивал из Быкова.

Мы постояли. Маленький холмик, прикрытый снегом, белел перед нами. Журналист перепрыгнул через канаву на дорогу обратно и снова взял меня под руку. Мы пошли дальше в полутьме, к которой уже привыкли глаза.

Под ногами застучал мост. На перилах ровненько и аккуратно длинной пухлой полосой лежал снег.

– Прислушайтесь, ручей слышен, не замерз, – сказал журналист.

Мы остановились. Я высвободила руки из-под их рукавов. Мы, каждый порознь, подошли к перилам.

– Нет, не слышен, – сказал Билибин.

– Нет, прислушайтесь, слышен, – упрямо повторил журналист.

Я прислушалась. Жаль было портить скатерку снега, но журналист уже все равно положил на перила палку, и я решилась испортить снег локтем. У журналиста, когда он, прислушиваясь, снял для чего-то очки, лицо оказалось доброе, ребяческое – словно и не его были эта фатоватая шуба и палка.

– Да, слышу, – сказала я.

– То да, то пропадает, – согласился Билибин. – Постоим немного.

Мы стояли, глядя на лес и друг на друга, слушая стук электростанции и пробивающийся сквозь него детский говорок ручья.

– Что сегодня у нас в газете? – спросил Сергей Дмитриевич. – Вы, кажется, читали? А я не посмотрел. Как отдых развращает! Собственную свою газету не читаю. Уже дней десять, честное слово.

– Ничего особенного, – ответила я. Мне подумалось, что дело тут, пожалуй, не в отдыхе. Присутствие леса, снега, елочки на пригорке – вот что запрещает читать газеты.

– «При музыке!» – вспомнилось мне.

– Кажется, Пастернака опять пробрали, – как бы в ответ на эту строку произнес Билибин. По его неопределенной интонации нельзя было понять, одобряет он, что поэта пробрали, нет ли.

– Кто? – спросил журналист.

– Не припомню фамилии. Цитирует стихи и говорит, что непонятно.

– И на самом деле, он как-то очень непонятно пишет, – с мягким укором сказал журналист. – Мне недавно жена вслух читала, так мы смеялись даже: ничего не понять. Как-то очень негладко у него получается. А уж если мы не понимаем, мы! то как же народу? – Он помолчал укоризненно. – Конечно, кто спорит, Пастернак очень талантлив, и аллитерации, и форма красивая, и все такое – но о смысле не думает. Заумь. Прочитайте хоть вот здешним девушкам – Ане, Лизе – из Быкова или Кузьминского: они ничего не поймут.