Malarte собирается человек пять-шесть, а то и пятнадцать — своеобразный симпозиум, который, не являясь академическим собранием, больше чем дружеские посиделки с непритязательной болтовней.
Когда и как родился этот обычай, никто не знает либо не помнит. Вероятно, толчком стала свойственная национальному характеру потребность создать некий противовес возбужденным эмоциям, восстановить более-менее рациональный порядок, позволяющий деликатно обуздать чрезмерную экспрессию, исключить то, что попахивает магией, и вернуть четкость и ясность временно позволившим себе расплыться мыслям.
Все очень просто. Разговор идет на заранее заданную тему, согласованную на предыдущей субботней встрече. Темы самые разные — от литературы и философии до актуальных, зачастую противоречивых событий. Важен процесс. Искусство вести беседу.
Вдохновитель этих встреч, Амфитрион — неизменно, с самого начала — человек-легенда, человек-институция: Ладислас Мандель.
Он обычно приходит первым, с корзинкой лакомств и стопкой раздобытых в букинистической лавке книг, и садится за столик — если это лето, то снаружи, в тени платана либо под большой полосатой маркизой, если зима — внутри кафе, у стены, всегда в одном и том же укромном уголке. Вскоре появляются остальные, уже не первый год одни и те же: Клод де Фрессине, Мишель Ром, Полетта Перек, Эвлина ван Хемерт, Каролина Руссель, Пьер Галлиссер, — выкладывают на стол мелкие покупки: оливки, горсть жареного миндаля, кисть винограда, арабские сладости…
Бывая в Арле, я никогда не пропускаю этих встреч. Благодаря их участникам — моим друзьям — и этому волшебному городу с его энергией, языческой разнузданностью, но и рационализмом, я не чувствую себя пришлецом из другого мира: здесь я у себя дома, этот город всегда со мной, я тоскую по Арлю, даже когда в нем нахожусь. Это — мое место, потому что я люблю его и понимаю.
Встречи и беседы в кафе Malarte часто завершаются совместным обедом в доме хозяина в Ле Параду. Этот необычный дом всегда открыт для друзей; сюда можно прийти без предупреждения, едва ли не в любое время; постучишь в калитку бронзовой колотушкой и — спустившись по нескольким каменным ступенькам в небольшой огороженный сад — попадаешь в заколдованное пространство иного мира, где царят покой, философская задумчивость, куртуазность, благожелательность и тепло.
Огромный трехсотлетний вяз отбрасывает трепетные тени на обнимающую ствол деревянную скамью и ухоженный газон. Подальше, у каменной ограды — два больших, похожих на парусники, миндальных куста, кажется, светящихся собственным светом. Прямо из сада входишь в просторную прихожую с украшенным резьбой камином (в прохладные дни там всегда бушует огонь). На стене обнаруженные в земле у ограды при посадке помидоров римские мотыга и вилы — символы нетленности огородничества, — а в глубине, на барочном мольберте, одна-единственная картина, точнее рисунок сангиной: автопортрет Жана Шардена 1731 года. Все здесь дышит теплом, везде изысканная простота и ни следа позерства; дом создан таким из потребности постоянного общения с красотой и гармонией. На первом этаже гостиная, столовая и кухня; полы выложены старой керамической плиткой, на фоне белых стен старинная провансальская мебель: темные резные сундуки, шкафы; немного керамики из Фаэнцы, несколько ковров ручной работы из Обюссона. На втором этаже библиотека со шкафами высотой до потолка; полки с ценными книжными изданиями, рукописями, альбомами; оправленные в кожу тома, вышедшие из мастерских лучших королевских переплетчиков; удобные кресла, лампы, а на одной, свободной от книг стене несколько работ с дарственными надписями авторов: картины Пикассо, рисунки Жана Кокто… Судя по всему, хозяин дома — состоятельный человек, наделенный утонченным вкусом.
Одиссей, срубив часть стоявшей во дворе огромной оливы, вытесал из пня подножие ложа и вокруг этого ложа построил дом. Когда однажды я спросил Ладисласа, что он бы сделал из ствола этой оливы, ответ последовал незамедлительно; книжный стеллаж.
Но кто такой Ладислас Мандель? О близких людях, о друзьях трудно писать отстраненно. Близость стирает образ, очертания расплываются, становятся нечеткими, бесформенными. Чтобы портрет получился достоверным, требуются эмоциональная сдержанность, дистанция. Но, так или иначе, в одном можно не сомневаться: Ладислас был человеком неординарным, из тех, кто от рождения обречен на неприятие безликой либо, на худой конец, заурядной действительности. Всю жизнь он гонялся за призраками, за вещами нереальными или, по крайней мере, являющимися таковыми по мнению большинства. Его личность была столь многогранна, что не поддавалась однозначным оценкам. Человек дела и при этом — мыслитель и гуманист, вечно ищущий, сомневающийся в своей правоте, как те библейские мудрецы, которые в своих поисках правды о человеке знали, что гораздо важнее задавать вопросы, чем на них отвечать. Однако с равным успехом он мог быть и героем романов плаща и шпаги.
Ладислас Мандель родился в 1921 году в городе Орадя в Трансильвании, в венгероязычной еврейской семье, но с пятнадцати лет жил во Франции. Учился в Школе изящных искусств в Руане и Академии художеств Рансона, специализируясь на проектировании типографий. После захвата Франции немецкими войсками бежал на юг и вступил в Сопротивление. Благодаря выдающемуся уму и харизме, быстро выдвинулся.
Уже через два года Ладислас командовал боевым отрядом маки[115], а спустя год был назначен руководителем военными операциями FTP-MOI (Francs-tireurs et partisans de la Main d’oeuvre immigrée)[116] на юге Франции — от Лиона до Тулузы. Во время одной из диверсионных акций был тяжело ранен; от верной смерти его спасла молодая девушка — врач в отряде, впоследствии великая романтическая любовь и обожаемая жена.
По окончании войны он выбрал безвестность: по примеру Мишеля Монтеня — Учителя, которым восхищался, — предпочел жизнь, далекую от политики и власти. Отказался от предложенных ему постов в правительстве Четвертой республики[117], не принял высоких государственных наград. Вернулся к творческой деятельности, прерванной войной. Вместе с Адрианом Фрутигером[118] создал Проектную типографскую мастерскую, открывшую новые пути для развития французского печатного дела. Выйдя на раннюю пенсию, вернулся в Прованс, купил небольшой участок с красивым домом XVIII века в Ле Параду, провансальской деревушке близ Арля, где и поселился с женой. Осень его жизни была заполнена путешествиями, литературным творчеством, чтением лекций в Высшей школе изящных искусств в Тулузе и встречами с друзьями.
Он написал и издал две значительные книги: l’Ecriture, miroir des hommes et des societés, 1998 («Письменность — зеркало людей и обществ»), и Du pouvoir de l’écriture («Могущество письменности»).
Когда двадцать лет назад я познакомился с Ладисласом, его жены Сесиль уже не было в живых. Он не смирился с ее уходом. Каждый год в годовщину смерти Сесиль дом в Ле Параду превращался в обитель тишины, размышлений и траура. Целую неделю Ладислас никого не принимал, не отвечал на письма и телефонные звонки. Доступ к нему для всех был закрыт. В повседневную жизнь он возвращался медленно, словно побывав в Гадесе, — растерянный, сомневающийся в существовании мира живых.
В самом начале мая — было это, насколько помню, в пятницу утром — раздался звонок. «Приезжай, — сказал Ладислас, — хочу показать тебе кое-что важное. Завтра пойдем на рынок». По голосу я понял, что речь действительно идет о чем-то очень важном.
Был один из тех чудесных весенних дней, когда все вокруг, казалось, поет акафисты в честь приближающегося лета: цветущие миндальные деревца, голубые тени… какой-то всеобщий праздник. Мы сидели в саду под вязом за бутылкой холодного Costier de Nimes со вкусом поздних фруктов. Ладислас поставил передо мной деревянную шкатулку, заполненную бумагами, письмами, заметками.
— Прочитай это, — сказал он. — Я вернусь часа через два-три.
Достав из лежащей сверху, перевязанной голубой ленточкой стопки первое письмо (адресованное отцу), я все понял. Оно было написано по-польски! Письма рассказывали, шаг за шагом, историю молодой, чрезвычайно одаренной, впечатлительной девушки, которую будто какая-то колдовская сила перенесла из маленького провинциального городка на востоке Польши в сердце Европы — Париж, где судьба близко свела с людьми, оставившими заметный след в истории Франции и французской культуры. В письмах то и дело мелькали имена: Андре Бретон, Поль Элюар, Жан Кокто, Макс Жакоб, Луи Арагон, а запечатленные на страницах дневника яркие описания встреч, бесед, дружеских сборищ свидетельствовали о политической ангажированности Сесиль — как и большинство французских интеллектуалов того времени, она активно участвовала в деятельности Французской коммунистической партии.
Ошеломленный, я читал письма, дневниковые записи, стихи, и перед моими глазами, словно на экране, кадр за кадром проходила ее необыкновенная жизнь.
Она была единственной дочкой Станислава Бабицкого, учителя математики в белостокской гимназии, умницей и — судя по сохранившимся фотографиям — красавицей, не по возрасту рано проявившей интерес к философии и литературе. Лицей окончила в шестнадцать лет. Бегло говорила по-французски, по-немецки и по-русски. Вела дневник, писала стихи, о которых впоследствии весьма одобрительно высказывался Поль Элюар. Отец, скромный учитель, видя незаурядные способности дочери, отправил ее — легко представить, ценой каких лишений, — во Францию изучать медицину; курс она закончила cum laude[119] уже после начала войны.
Дальше судьбой Сесиль распоряжалась история. Когда в Париж вступили немцы, над ее жизнью нависла мрачная тень: впервые она почувствовала непосредственную угрозу. Однажды вечером, после наступления комендантского часа, на Елисейских Полях девушку задержал немецкий патруль. От ареста ее спас беглый немецкий и знание баллад Фридриха Шиллера. Она все еще получала письма из Польши и знала, чт