Провансальский триптих — страница 21 из 48

Когда спустя несколько часов в дрожащем от жары воздухе замаячил на горизонте силуэт ощетинившегося башнями городка, я решил, что пора немного передохнуть, и, свернув под трехлопастную арку готических ворот, по узкой крутой улочке въехал на небольшую квадратную рыночную площадь, вымощенную каменной брусчаткой.

Машину я остановил рядом с неработающим мраморным фонтаном у подножия стройной ратушной башни, увенчанной позеленевшим барочным шатром. На каждом из четырех циферблатов часов, обращенных на все четыре стороны света, ажурные стрелки — маленькие шедевры кузнечного искусства — сливались в одну вертикальную линию. Скоро полдень. На рынке ни души — городишко казался вымершим. Можно было подумать, жители попрятались либо убежали, спасаясь от нашествия солдатни или морового поветрия. Ничто не нарушало гулкой тишины: ни отголоски хоть какой-то деятельности, ни стук шагов, собачий лай, даже птичий щебет. Наглухо закрытые двери, запертые лавчонки, опущенные жалюзи в окнах, а вокруг — раскаленные добела камни и ни клочка тени. Глазами воображения я увидел — словно в апокалиптических видениях Вернера Херцога[123] — тучи белых крыс: они роились на ступенях ратуши, карабкались к закрытым окнам, срывались с карнизов, парами бегали по бортику фонтана. Картина была такой явственной, что я почти слышал рядом тоненький устрашающий писк.

В противоположном углу площади были два оазиса скудной тени: на пожухшей траве за низкой каменной оградой несколько лип с неподвижной, будто вырезанной из лакированной жести листвой и вырастающие прямо из земли две глыбы костелов. Один, ослепительно белый, с роскошным барочным фасадом, исчерченным резкими светотенями, — типичный иезуитский храм, какие часто встречаются в Польше, Чехии, Австрии; зато второй со своей суровой, едва ли не оборонной архитектурой казался здесь странно чуждым: зальный храм[124] из красного кирпича и белого песчаника высился над крышами домов, будто огромный корабль, приплывший из давно минувшей эпохи и неожиданно застрявший на мели.

Усиливающийся с каждой минутой зной становился просто невыносимым. Как сейчас помню: в жаркие летние дни я всегда со страхом ждал наступления полудня — меня пугала вездесущая полуденная тишина, когда солнце раскаленным огненным шаром висит в зените, воздух застывает, свет приобретает пепельный оттенок, а земля словно погружается в ступор. От одного воспоминания об этом у меня замирало сердце. Странно: я никогда не боялся темноты, полночь всегда была только полночью, я не верил ни в духов, ни в привидения и злые силы, но когда жарким полднем оказывался далеко от дома, на открытом пространстве или — того хуже — среди хлебов в поле, один под огромным куполом неба, страх сдавливал горло, парализовал, чуть не лишал сознания.

Когда, толкнув боковую дверь, я вошел в костел, где-то вдалеке послышался бой часов. Двенадцать. Через витражные окна лились разноцветные потоки света, ложась пятнами киновари, берлинской лазури и золота на плиты пола, в боковых капеллах радужные лучи преломлялись на краях алтарей, извлекали из темноты фрагменты вмурованных в стены надгробных плит. Внутри никого не было, только в одно из окон билась желтая бабочка. Единственным бесплотным следом человеческого присутствия — оставшимся то ли со вчерашнего дня, то ли с прошлого века — были плавающие в воздухе струйки кадильного запаха.

Чтобы попасть в главный неф, пришлось протиснуться между рядами скамей темного дерева с резными подлокотниками. На сиденьях и генофлекториях[125] лежали парчовые подушки, на пюпитре перед каждой скамьей — оправленные в черную кожу молитвенники со множеством цветных ленточек-закладок между страниц. Я нечаянно столкнул один; падая, молитвенник раскрылся — в глаза мне бросились большие черные буквы: Witaj zegarze, w którym nazad jest cofnione Słońce dziesięcią linii[126]. Еще несколько шагов, и я выбрался на середину нефа, где, в безмерном удивлении, замер. Во всех известных мне храмах логика витрувианской перспективы требует направлять сходящиеся архитектонические линии (а стало быть, и взгляды паствы) к самому священному месту — табернаклю[127] в большом алтаре. Здесь же главный неф с его перекрещивающимися высоко вверху дугами каменных ребер был разделен посередине удивительным сооружением: можно было подумать, безумный архитектор встроил в чрево готического храма второй храм меньшего размера, своего рода часовню для приверженцев иного вероисповедания, или же обуянный дьявольской гордыней правитель приказал посреди церкви, напротив главного алтаря, возвести в свою честь диковинный мавзолей. Снаружи сооружение казалось простой необработанной глыбой с элементами барочных украшений, имеющей в основании квадрат и два входа на поперечной (по отношению к главному нефу) оси. Оба симметричных входных проема без дверей, с нарядными сандриками[128], опирающимися на спирально закрученные колонны, вели в тесные темноватые притворы, откуда через любой из двух арочных проемов можно было попасть внутрь.

Я долго стоял перед входом, стараясь справиться с нарастающим волнением. Меня не оставляло ощущение полуденной опасности, давила безжизненная тяжесть молчания, царящего в сгустившемся от множества загадок воздухе, — но одновременно я готов был подчиниться неоспоримому приказу, безропотно принять вызов. Какая-то магнетическая сила затягивала меня внутрь, заставляла переступить порог. Я понимал, что противиться бесполезно, что еще минута — и я войду (ибо не могу не войти!) в заколдованное пространство, где не действуют привычные, повседневные законы, где мне придется сыграть роль, написанную уже давно, задолго до моего рождения.

Сооружение оказалось подобием лабиринта. Ведя рукой по стене узкого темного коридора, который окружал, а вернее, дважды или трижды оплетал какое-то внутреннее помещение, я брел вслепую, раздираемый противоречивыми чувствами: мне панически хотелось убежать и неодолимо тянуло туда, где я смогу заглянуть под покров мучающей меня тайны. Ведь еще только переступая порог, я уже знал, что меня ждет, знал: я увижу наяву то, что издавна меня притягивало и страшило. Это был мой сон. Я попал внутрь сна, посещающего меня с детских лет, и почувствовал, что этому столько раз повторявшемуся наваждению наступает конец, что оно выплывает из закоулков генетической памяти и становится частью действительности.

Я ускорил шаг. В темном коридоре внезапно посветлело. Не поднимая глаз, я вошел в маленькое квадратное помещение, скупо освещенное висящей под потолком неугасимой лампадой.

Дальше все пошло давно известным мне порядком. Я медленно опустился на колени перед почерневшей известняковой плитой с полустершимися элементами скульптурных украшений — вероятно, постаментом алтаря. А когда с трудом заставил себя поднять взгляд, увидел то, что должен был увидеть: в темной, похожей на половинку скорлупы ореха чаше — вырезанную из черного дерева фигурку Мадонны со светящейся звездой на груди.

Не знаю, как и когда я выбежал из храма, когда снова оказался на той же рыночной площади, среди тех же, обступивших меня наглухо закрытых домов с барочными фасадами, будто в центре раскрашенной акварелью гравюры XVII века. Как и прежде, на рынке никого не было. Та же жара, то же расплавленное олово неба и мертвая тишина. Единственные живые существа — две огромные хищные птицы, орлы или ястребы, кружащие над безлюдным рынком. Паря на неподвижных крыльях, они описывали круги, словно высматривая среди раскаленных добела камней живую добычу.

*

Продолжилась эта история так же странно и загадочно, как началась. Частичное объяснение я нашел много лет спустя. Но можно ли говорить о разгадке, когда к прежним вопросам прибавляются новые, когда постоянно множатся домыслы, а предполагаемые следы настолько запутаны, что даже не обещают куда-либо привести?

Однажды, просматривая уцелевшие в пожаре войны семейные документы и фотографии, я нашел странное письмо — несколько написанных от руки строк на бланке Центра розыска родственников швейцарского Красного Креста. Письмо было отправлено в конце августа 1944 года, то есть после освобождения Франции и за восемь с лишним месяцев до капитуляции Третьего рейха и окончания Второй мировой войны.

Многочисленные штампы и отметки на конверте свидетельствовали, что письмо, прежде чем отыскать нас в У., поселке к юго-западу от Люблина, где наша семья нашла пристанище после бегства с Волыни поздней осенью 1941 года, долго бродило по городам и весям на занятой Советским Союзом (согласно ялтинским соглашениям) территории бывшей II Речи Посполитой[129].

В письме сообщалось, что нас разыскивает родственник, носящий ту же, но переделанную на французский лад фамилию de V., проживающий в lieu-dit[130] Ла-Бастид-де-Фабрег близ Кларенсака, неподалеку от Нима (регион Лангедок-Руссийон). Раньше мы о нем ничего не знали, но из текста письма следовало, что нас связывает кровное родство.

Когда я мысленно возвращаюсь к тем годам, вспоминаются ужасы военного времени, долгие периоды крайней нужды, а то и голода, цинга, отсутствие одежды — собственно, отсутствие всего… И вдруг, как по мановению волшебной палочки, неожиданный подарок судьбы: мы начинаем получать посылки с продуктами, лекарствами, одеждой — теплые свитера, мягкие одеяла из овечьей шерсти, белье, даже косметику. Как будто где-то далеко незнакомый, но родной человек чудом угадывал наши потребности, знал о не отпускающих нас болезнях от недоедания и холода, об отсутствии витаминов, о плохо оструганных деревянных башмаках, от которых в пятках остаются занозы. Обклеенные разноцветными марками посылки, отправляемые из Франции через Швейцарию, приходили почти каждую неделю — дух захватывало, когда мы их распаковывали. Поразительно: о человеке, который про нас думал, который нам помогал, мы не знали ничего — кроме того, что он принадлежал к семейству, чьи корни уходили очень глубоко, давным-давно осевшему в Провансе, и не знал польского языка. В нашей жизни он появился как сказочный добрый дух и через несколько месяцев, как и полагается духу, исчез бесследно. Посылки внезапно прекратились, упорные попытки отыскать отправителя, завязать переписку ни к чему не привели — наши письма оставались без ответа. Некто, таинственным образом появившийся, столь же таинственно исчез навсегда.