Провидец Энгельгардт — страница 67 из 109

невшатель, бри. Что это такое? Какая-то протухшая, полужидкая, вонючая масса. А ведь едят же и не умирают. Да и кто же станет есть свежий бри или невшатель. А рокфор, который весь пронизан зелеными грибками, придающими ему особенный, специфический, грибной привкус?

Говорят, что и в сыре бывает иногда какой-то сырный яд, от которого можно умереть. Но как узнать, в каком сыре есть яд, а в каком его нет? Где предел, до которого безвредно можно гноить молоко? Можно ли, посмотрев круг сына и понюхав, узнать, есть ли в нем сырный яд?

Относительно употребления в пищу тухлых веществ, все дело в привычке. Крестьяне, например, не привыкли есть сыр. Мужик ни за что не станет есть сыр, не выносит его запаха и удивляется, как это господа «могут есть эту сыру», дух-то от нее какой! И если бы мужику поручили по запаху браковать съестные припасы, то он забраковал бы всякий сыр и, наверное, пропустил бы тухлую рыбу. Тот же мужик, который не станет есть сыр, ест тухлые яйца, и бары есть такие охотники до тухлых яиц, что предпочитают их свежим, сверх того, мужик будет есть ржавую селедку, тронувшуюся коренную рыбу, давшую дух солонину. Известно, что камчадалы питаются квашеной в ямах рыбой, которая при этом превращается в страшно вонючий студень. Треска, в особенности соленая, всегда так воняет, что непривычный человек в комнате усидеть не может. Такой же тяжелый запах бывает, когда варится солонина с душком. А дичь-то! Настоящие охотники никогда свежей дичи не едят, а дают ей предварительно повисеть. Колбасы тоже – уж какой дряни туда ни кладут! Всякая что ни на есть последняя мясная дрянь вся в колбасы идет, срубится, посолится, чесночком заправится…

Во время гонения на тухлую рыбу много рыбы уничтожали, и все по наружному осмотру врачей. Пахнет – уничтожай… Рыбу, признанную негодною, обливали керосином и жгли, или обливали нечистотами и зарывали в землю. И ту и другую рыбу растаскивали, вырывали из земли и ели. И никто не умирал. Ну, положим, облитая керосином рыба дезинфицировалась, а облитая нечистотами из отхожих мест?

Соседняя барыня строго запретила «людям» есть простые сельди, а мы ели и не заболевали, не умирали. Да и «люди» тоже ели, потому что барыня, запретив астраханские сельди, не купила для «людей» хороших голландских…

– Хоть торговлю совсем бросай, – говорил купец, – зайдёт это в лавку, нюхает, нюхает, точно знает, чем чума пахнет. Разоренье, рыбы что забраковали, в землю зарывают, а ее выроют и поедят! Чистоты везде ищут, теленка на дворе у себя не зарежь».

Всё это было кампанейщиной, никакой системы в этом не было. В прошлом году боролись с призраком чумы, а в этом о ней никто и не вспоминает. Сегодня кампания совсем по другому поводу, и снова – «тащи и не пущай!» Лишь чиновничья прыть та же, да о том, что это новый повод для поборов, чиновники не забывают.

Вот так Энгельгардт, описывая вроде бы бесстрастно положение чиновников, рисует такую картину произвола властей над мужиком, что у читателя создается впечатление, будто тот попал в некое тёмное царство, где есть только один закон: «начальник всегда прав».

Впрочем, скоро чиновники добрались и до помещиков, и Энгельгардта поражала бессмысленность тех проявлений «заботы о благе народа», которые шли не от подлинных народных нужд, а от чиновничьих представлений о них:

«Надумали там в городе начальники от нечего делать, что следует по деревням вдоль улиц берёзки сажать. Красиво будет – это первое. В случае пожара березки будут служить защитой – это второе. Разумеется, за лето все посаженные берёзки посохли. Кто знает устройство деревни и деревенскую жизнь, тот сейчас поймет, что никакие деревья на деревенской улице расти не могут. На улице, очень узенькой, обыкновенно грязь по колено, по улице прогоняют скот, который чешется о посаженные деревья, по улице проезжают с навозом, сеном, дровами – не тот, так другой зацепит посаженную берёзку. Не приживаются берёзки, да и только, сохнут. Приезжает весной чиновник, какой-то пожарный агент (чин такой есть, и тоже со звездочкой), или агел, как называют его мужики. Где берёзки? – спрашивает. – Посохли. – Посохли! а вот я… и пошёл, и пошёл. Нашумел, накричал, приказал опять насадить, не то, говорит, за каждую берёзку по пять рублей штрафу возьму».

Глупость подобных обязательных рекомендаций была видна и самому начальству. И вот эта-то бессмысленность административно-командного руководства сельским хозяйством и всей жизнью деревни (иначе говоря, жизнью народа, потому что крестьяне, помещики и другие жители села составляли более 90 процентов населения страны) более всего и возмущала Энгельгардта. Возвращаясь к своей излюбленной мысли о том, что если снять путы, связавшие по рукам и ногам как крестьянина, так и помещика, то Россия в короткий срок сможет стать богатейшей державой мира и обеспечить всему народу самый высокий на планете жизненный уровень, он на том же примере с «берёзовой» (я чуть было не написал «кукурузной») эпопеей продолжает:«Положим, что и теперь мы обходим все приказы, делаем всё только напоказ, да чего это стоит? Я провел день за посадкой берёзок: день этот стоил мне мало – 30 копеек. Не лучше ли мне отдать 15 копеек, чтобы не садить берёзок? Право, лучше 30 копеек отдать, чем, всё равно бесполезно, зарывать их в землю».

Впрочем, сам Энгельгардт выработал бюрократический способ борьбы с бюрократическим произволом и суть его ни от кого не скрывал: «Всем советую принять мой способ высиживания бумаг, много спокойнее служба будет. А то получат бумагу, гонят точно и невесть что. Повремените, редко которая сама собой не выведется, а народу-то легче будет».

Читаешь эти сетования, насмешки и советы Энгельгардта и думаешь: видимо, прав был Карамзин, когда видел пользу изучения истории, в частности, в том, что, с какой бы глупостью в наши дни ни столкнулся, всегда можно утешить себя: в прошлом и не такое ещё случалось. Так что недавнее (да, пожалуй, и нынешнее) засилье бюрократизма в агропромышленном комплексе страны, о котором прямо-таки вопят хозяйственники, – не новость.

Впрочем, если Энгельгардт осуждал административно-командную систему своего времени, то это вовсе не означает, что он был сторонник либералов и экономических, «рыночных» методов управления. Нет, он прекрасно знал цену и либералам, и радикалам, и хвалёной буржуазной демократии и не стеснялся говорить об этом с присущими ему трезвостью и остроумием. В частности, он весьма нелестно отзывался о земстве, своего рода культ которого наблюдается сейчас в некоторых кругах у нас.

Неспособность чиновничьего аппарата к быстрому и правильному решению крупных государственных задач в полной мере выявилась с началом русско-турецкой войны 1877–1878 годов. Энгельгардт, как и другие помещики (да и крестьяне), должен был поставлять для армии лошадей, подлежали призыву на военную службу многие его работники. Общий его вывод таков:

«…вся мобилизация производилась чрезвычайно неэкономно и стоила народу очень дорого». При этом львиная доля расходов была переложена на крестьян: «Трудно, конечно, счесть все расходы, которые понесли по преимуществу крестьяне». Правительство палец о палец не ударило, чтобы обеспечить семьи мобилизованных крестьян хотя бы самым необходимым, чтобы те не умерли с голоду. «Если Митрофана возьмут, то семейство его останется без всяких средств к существованию и должно будет кормиться в миру, если не выйдет пособия… Прошло уже более года, а деревенским солдаткам – городским солдаткам выдают пособия – до сих нор ещё нет никакого пособия, ни от волости, ни от земства, ни от приходских попечительств, существующих большею частью только на бумаге. Частная благотворительность выражается только «кусочками». Что было, распродали и съели, остаётся питаться в миру, ходить «в кусочки». Бездетная солдатка еще может наняться где-нибудь в работницы, хотя нынче зимой и в работницы место найти трудно, или присоединиться к кому-нибудь – вот и взыскивай потом солдат, что ребенка нажила, – или, наконец, идти в мир, питаться «кусочками», хотя нынче и в миру плохо подают. Но что делать солдатке с малолетними детьми, не имеющей ничего, кроме «изобки»?

В работницы зимой даже из-за куска никто не возьмёт. Идти «в кусочки» – на кого бросить детей. Остается одно. Оставив детей в «изобке», которую и топить-то нечем, потому что валежник в лесу занесло снегом, побираться по своей деревне. Ну, а много ли подадут в деревне! Хорошо, если деревня большая. Вот они – многострадальные матери! К тому же нынче у нас полнейший неурожай». И дальше: «Вчера ко мне пришли пять солдаток за советом – что им делать?

– В волость ходили. Наругали, накричали. Нет, говорят, вам пособия, потому что за вашим обществом недоимок много. А я ему: что же мне-то делать? Не убить же детей? Вот принесу детей, да и кину тут, в волости. – А мы их в рощу вон в снег выбросим, ты же отвечать будешь, – говорит писарь…

– Вы бы в город, в земскую управу сходили.

– Ходила я. Вышел начальник, книгу вынес: ты, говорит, здесь с детьми записана, только у нас денег нет, не из своего же жалованья нам давать, и мировым судьям жалованья платить нечем…»

«Другая солдатка подала просьбу старшине.

– Что ж он сказал?

– Рассердился. Наругал – сами знаете, какой он ругатель, – тебя, говорит, в холодную посадить следует. Что выдумали! Прошение! Вы этак надумаетесь еще в город идти с прошениями. Вот я вас!»

И так везде, от волости до губернии. И хотя Энгельгардт выше не заглядывает, читателю ясно, что выносится приговор всему самодержавно-чиновничьему строю царской России.

Ну, а современный читатель, пробегая эти строки, представит знакомые картины. Автолюбитель – поборы гаишников, предприниматель – рейдерские захваты или «торможение» заводов…

Глава 19. Между молотом и наковальней