При отъезде Энгельгардта из Петербурга одна родственница предупреждала его о такой опасности: многие, оказавшись в одиночестве, в глуши, спиваются. Он обещал: «не сопьюсь». И вот какой оборот приняло дело:
«Так как я прежде пил водку, то и в деревне продолжал пить. Пил за обедом и потом спал, пил за ужином и потом спал. Мало того, говоря по-мужицки, «гулял» даже при случае. Свадьбы, Никольщины, закоски, замолотки, засевки, отвальные, привальные, связывание артелей и пр. и пр. – все это сопровождается выпивками, в которых и я принимал участие. Случалось «гулять» здорово, настояще. Однако всё было ничего. И вот восемь лет прошло, а на девятом предсказание родственницы сбылось – спился. Теперь это уже дело прошлое, а спился, заболел, виденья одолевать стали…
Как это случилось? А вот послушайте…
Нужно вам сказать, а я ужасно боялся всякого начальства, боялся безотчётно, нервно, так иные боятся мышей, лягушек, пауков. (На самом деле, Энгельгардт был человек не робкого десятка. Ведь как дерзко отвечал он полицейскому офицеру, который советовал ему уйти со сходки протестующих студентов. Но то было в Петербурге. А попав в Батищево и столкнувшись с полицейским произволом на местах, понял, что легко отделался – ссылкой в собственное имение. И что за любое неосторожное слово, любой неосмотрительный поступок может загреметь туда, куда Макар телят не гоняет.) Никак не мог привыкнуть к колокольчикам, особенно вечером, ночью, когда нельзя рассмотреть, кто едет. Как заслышу колокольчик, нервная дрожь, сердцебиение делается, беспокойство какое-то. Только водкой и спасался. Сейчас – хлоп рюмку. Проехали. Ну, слава Богу, отлегло от сердца. Если же на двор завернули, хватаю бутылку и прямо из горлышка… Так становой меня иначе, как выпивши, и не видал. Прежде у нас становой был ужасно проницательный человек – сейчас заметит. И спасибо ему, деликатный был человек, редко сам заезжал, всё через сотских посылал, а сотских я не боялся: может потому, что мужик, не при форме. Ну, а уж если необходимо было становому самому заехать, так первое слово: «Не беспокойтесь, ничего особенного нет». Славный был становой, шесть лет я под его начальством пробыл, как у Христа за пазухой жил, деликатный человек. Поступил потом другой становой, тоже прекрасный человек и наезжал редко. Ну, и я тоже всегда в аккурате был, чтобы и повода ко мне приезжать не было: подати внесены вовремя, дороги в исправности, а если знаю, что высшее начальство поедет, велю и на исправной дороге, и по сторонам землю поковырять, будто чинили, чтобы начальству, видно было, что о его проезде заботились, уважение имели. Приедут ли собирать с благотворительною целью – я и тут всегда в порядке; на крейсеров ли собирают, на крест ли, на лотерею ли – сейчас трояк отваливаю…
Наконец, и новое начальство наступило – тоже ничего, ко мне не заглядывает, потому всё в порядке. Но с прошлой зимы вдруг иначе пошло. Наезжает как-то начальник утром: разумеется, я, как заслышал колокольчик, сейчас хватил. Взглянув в окно, вижу начальнические лошади – еще хватил. Повеселел. Думал, за сбором – нет. Так, пустые бумажонки. Сидит, разговаривает, смотрит как-то странно, расспрашивает, кто у меня бывает, насчет посторонних лиц, что хозяйству учиться приезжают справляется. Узнаю потом, что и в деревне какой-то был, расспрашивал, и все больше у баб, кто у меня бывает, что делают, как я живу, какого я поведения, «то есть, как вы насчет женского пола», пояснили мне мужики. Через несколько дней опять начальник из низших, из новых, заехал.
Поп завернул, вижу, странно как-то себя держит, говорит обиняками, намеками, точно оправдывается в чём. Стало меня «мнение» брать, а это уж последнее дело, мужики говорят, что даже «наносные» болезни больше от «мнения» пристают. Стал я больше и больше пить. Дальше – больше. Вижу, навещают то и дело. А я всякий раз выпью, да выпью, и всё в разное время: то днем, то утром, придётся, выпьешь и натощак. Чтобы не бегать за водкой, поставил бутылку в комнату на письменный стол. В ожидании наездов стал потягивать и без колокольчика.
Слышу и между мужиками толки, подстраивают их: «Будете вы, говорят, с барином своим в ответе. Что у него там делается? Какие к нему там люди наезжают? Видано ли дело, чтобы баре сами работали?».
Нужно заметить, что для интеллигентных людей, желающих сесть на землю, я признаю одну науку в хозяйстве – работать учись, по-мужицки работать, да еще в мужицкой шкуре. Желающему научиться хозяйству я говорю: «Поступай в работники, работай, паши, коси, молоти, по-мужицки работай, поживи с работниками, побудь в их шкуре». Русскому интеллигентному человеку именно недостает уменья работать, и нигде он этому так не выучится, как побывав работником-мужиком. Интеллигентного человека, желающего быть земледельцем, я ценю лишь настолько, насколько он мужик. Я убежден, что нам более всего нужны интеллигентные мужики, деревни из интеллигентных людей, что от этого зависит наше будущее. Если бы ежегодно хотя 1000 человек молодых людей из интеллигентного класса, получивших образование, вместо того, чтобы идти в чиновники, шли в мужики, садились на землю, мы скоро достигли бы таких результатов, которые удивили бы мир. Я верю, что в этом призвание русской интеллигентной молодежи. И находились люди, которые соглашались с моей системой обучения хозяйству, которые поступали в работники, работали, как мужики, и честно работали.
Конечно, мужикам было странно, что вдруг барчата работают, по-мужицки работают, не «балуются», а настояще работают. Но мужики понимают, что это настоящее «дело», хотя и смотрят недоверчиво, даже презрительно, полагая, что барчонку никогда не дойти в работе до мужика. Мужики точно боятся, что если баре выучатся работать, то мужик потеряет всё своё значение, всё своё величие. Тут самолюбие мужика страдает. Вон из бар, а выучился и работает, «только где ему до всего дойти, далеко еще до мужика! Где ему быть хозяином, не с той стороны рыло затесано», – точно утешает себя мужик. Подсмеивается мужик, когда видит начинающего работать из интеллигентных, он ему смешон, как смешна нам обезьяна, подражающая человеку; относится он презрительно, но не злобно. Совсем иначе относятся полубаре, все эти барствующие, деревенские и селянские люди, носящие «пинжаки», презирающие необразованного мужика и его работу. Тут отношение вполне злобное. Как сын священника, грамотный, учёный, который мог бы быть псаломщиком, мог бы поступить на службу, мог бы дослужиться до чина, вдруг работает, да еще настояще работает, наряду с мужиками, с необразованными мужиками! Обидно. Ну, вот этакие-то больше и толковали, мужиков подтравливали, доносцы писали. Хотя мужики и говорили: «Что ж тут такого, они не таятся, на народе, работают, ни баловства, ни пустых белое! Ты поди-ка попаши – тут не до баловства», – однако и на мужиков, казалось мне под конец, оказали влияние. Или уж, может быть, «мнение» меня одолело, только замечаю: отдаешь мужику деньгу – уж он вертит бумажку, вертит, рассматривает. Эге! думаю, подозревает, не делаются ли у меня фальшивые бумаги! Весною еще чаще стали наезжать начальники, билеты у всех спрашивают, прописывают, рассматривают приезжих, осматривают, приметы их списывают, «приказано всех в лицо знать», говорят. Дети приехали. Смотрю, и у маленького гимназистика, чего прежде не бывало, тоже билет, он даже радуется, потому что теперь, как большой – при паспорте. Заехал начальник – я ему билеты детей представил для прописи.
– Ваших детей? Нет, помилуйте, не нужно.
– Да вы же говорили, чтобы у проезжих виды отбирать для прописки. А вдруг пойдет он на деревню с ребятами гулять, а десятский ему: «Где билет?». Нет уж, лучше пропишите.
Чем дальше, тем чаще стали наезжать начальники. И мне кажется, что расспрашивают, шпигуют, мужиков против меня подбивают. Стал я сильно пить, без перемежки. Заболел, ходить не мог, страшная одышка, грудь давит, сердцебиение, руки трясутся, выпьешь – на минуту как будто легче, а потом ещё хуже. От дела отбился, явилась страшная раздражительность, всякий пустяк раздражает, беспокоит… Пойдёшь в поле – нет сил идти, потом обливаешься, вернешься домой, возьмешь газетину, еще более раздражаешься, буквы сливаются в какой-то туман, и вдруг сквозь туман лезет лицо начальника в кепке… Сам понимаю, что уже до чертиков допился, сам знаю, что не нужно пить зелье, и не могу бросить, воли нет…
Однажды, под вечер, зашёл ко мне он, подвыпивши. Так зашёл, пошёл прогуляться и зашёл проведать. Выпили вместе, уходит он, пошёл и я проводить, сошли с крыльца, идёт по двору, вдруг он, не знаю уже почему, пришел в какое-то умиление, потрепал меня по плечу: «Молодец, – говорит, вы, А. Н., молодец! Наполеон! Настоящий Наполеон!..».
Через несколько дней ко мне приехал брат и ужаснулся. Приехали племянники и с ними знакомый доктор. Доктор посоветовал не пить и больше быть на воздухе. Я послушался – смерти испугался – и бросил.
Теперь здоров и не боюсь.
Вот как бывает».
Лично мне, наверное, рассказ Энгельгардта о нежелательных гостях, интересующихся всем и вся о персоне, находящейся под подозрением (даже под надзором), понятен больше, чем другим. В 1968 году попал я под маховик карательной машины и стал «жертвой политических репрессий». Пришлось мне провести три года «далеко от Москвы» и потом ещё семь лет жить на копеечные заработки от всяких временных работ, потому что на постоянную работу меня нигде не принимали, без объяснения причин. Помню первый день, когда я вернулся в Москву. В квартиру, где у меня была крохотная комнатка, годами никто без вызова не заглядывал. А тут один за другим, с интервалом в два часа, заявлялись электромонтёр, сантехник, работник почты, наконец, участковый милиционер, и всем нужно было меня видеть. В следующие дни соседи рассказывали мне по секрету, что их тоже навещали и расспрашивали обо мне. Потом визиты стали пореже, я к ним привык. Но стоило произойти в стране чему-либо чрезвычайному, как интерес ко мне, хотя я жил тихо и скромно, усиливался. В день, когда стало известно о смерти Брежнева, у меня снова перебывало несколько незваных гостей. Только после смерти Андропова я почувствовал, что такой навязчивый интерес ко мне вроде бы утих. Вот как бывает.