Провинциал — страница 1 из 14

Провинциал

ПРЕДИСЛОВИЕ

Нет, все-таки это совсем неплохо: в двадцать пять лет выпустить полновесную книгу художественной прозы. А тремя годами раньше опубликовать в «Юности» повесть, которая была замечена критикой и получила ежегодную премию журнала, и еще годом раньше — издать книгу стихов, а в тринадцать лет напечатать первое стихотворение.

Это итоги, так сказать, творческие. Приплюсуем к ним работу в журналистике (в редакциях газеты «Дагестанская правда» и журнала «Женщина Дагестана»), учебу в университете, подготовку диссертации к аспирантуре Литературного института имени А. М. Горького… Вольно или невольно Владимир Кочетов опровергает многократно «обкатанные» критикой тезисы о «постарении» молодой прозы, о неизбежности поздних дебютов.

И хорошо, что опровергает. В литературе, как и в природе, для активной жизнеспособности тоже необходим внутренний баланс. Протестуя против поспешных, легковесных исповеданий «младых сынов века», мы понимаем в то же время: серьезная и продуманная проза тридцатилетних не заменит и не восполнит того психологического, нравственного опыта, которым располагают сегодня двадцати-двадцатипятилетние молодые люди. В этом смысле проза Владимира Кочетова интересна и поучительна прежде всего тем, что она запечатлела процесс становлении сегодняшнего юношества. В ней первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью («Надежда Степановна»), любовью «Лилии над головой», сложностью и драматизмом жизни («Как у Дунюшки на три думушки…», «Ночная охота»), непривычной атмосферой крупного современного города («Провинциал»). Владимир Кочетов довольно редко пишет от первого лица, тем не менее его проза несет в себе отчетливый отпечаток исповедальности; «я» автора непременно присутствует в нравственных поисках, духовных прозрениях главного героя.

Не берусь предрекать резонанса, который вызовет первая книга повестей и рассказов Владимира Кочетова, и все таки выскажу надежду, что критика заметит и уверенный профессионализм, и своеобразие почерка молодого писателя. Владимир Кочетов стремится строить фразу так, чтобы она была емкой, естественной и легкой по ритму, наполненной внутренней энергией.

«Машина «Скорой помощи», казалось, повисла в воздухе; по обеим сторонам мелькали, как на киноэкранах, огни неоновых реклам, уличных фонарей; осевая линия Кутузовского проспекта, словно пущенная навстречу стрела, вонзилась, в середину капота, выла сирена, и красные огни светофоров были не в силах остановить машину».

Если определять своеобразие авторского почерка, то складывается он из двух разнородных и несколько неожиданных составляющих. Каких? Прежде чем ответить, я сделаю невольный экскурс в прошлое, в 1970 год, когда в городе Орле приходила Всесоюзная научная конференция, посвященная столетию со дня рождения Бунина. Рядом со степенными и чинными литературоведами можно было встретить высокого и худощавого парнишку, студента из Махачкалы, который своей непосредственностью явно выбивался из ритуальной атмосферы конференции.

Конференция пришла мне на память, когда в сборнике стихов Владимира Кочетова «Пролески» я встретил стихотворение «Иван Бунин». Вместе с курсовыми работами о творчестве Бунина писались стихи. Некоторое влияние бунинского стиля можно встретить в прозе Владимира Кочетова — в пластичности, предметности, осязаемости ее. Но сейчас я хочу обратить внимание на другое: у Владимира Кочетова соединяются два начала — книжное, филологическое, идущее в немалой степени от университетских познаний, и зрелый, «взрослый» взгляд на мир. Главная нота, которая звучит в творчестве Кочетова, навеяна не чтением книг, а живой жизнью, непосредственным с нею контактом.

Хочу сказать в заключение, что Владимир Кочетов требовательно относится к себе, он скромен, и он достаточно хорошо представляет, насколько трудным делом является литература. Все это вместе взятое, в соединении с одаренностью, значит немало.


Валерий ГЕЙДЕКО

ПОВЕСТИ

«КАК У ДУНЮШКИ НА ТРИ ДУМУШКИ…»

1

Митя несколько раз уходил к Тереку один. Он шел через лес тенистой наезженной дорогой, из чащи веяло сыростью и прохладой; стайка комаров мутным пятном рябила перед глазами и горячо жалила лицо, шею, руки; справа, на зеленой, залитой солнцем поляне трепетали в мареве толпы белых ромашек, цвели кусты сухого розового вереска, летали пышные синие стрекозы. Голубое небо мелькало в зеленой древесной листве, а на дороге от легкого ветерка узорной занавеской шевелились тени. И Мите казалось, что вот сейчас, сто́ит только ступить еще несколько шагов, раздвинутся кусты, и на дорогу выйдет Лев Толстой, но не тот, которого привыкли видеть, — с окладистой бородой, великий и могучий, а другой — в сером армейском мундире, в фуражке с красным околышем, юный и некрасивый, улыбнется застенчивой улыбкой и скажет:

— А я вот гуляю…

И у Мити вздрагивало сердце, он замедлял шаги, прислушивался, не треснет ли где в лесу сухая ветка. Но в лесу было тихо и спокойно, а сердце билось гулко, тревожно. Митя понимал: то, чего он хочет, глупо и невозможно, но все равно ждал…

Студент третьего курса университета Дмитрий Косолапов был руководителем студенческой фольклорной экспедиции, приехавшей этим летом в Щедрин — одну из станиц бывшего гребенского казачества. Темноглазый, высокий, он руководил маленьким отрядом в три человека. Это были девушки: Наташа Лукьяненко, Варя Трофимова и Птичкина.

Не ко сроку попали они в Щедрин: началась уборочная страда, все трудоспособное население колхоза с раннего утра до глубокого вечера пропадало в поле, и песельники тоже были там. Петь в поле они не соглашались: слишком тяжелая была работа, слишком сильно пекло июльское солнце; вечером усталость гнала людей ко сну — новое утро требовало новых сил.

Квартиру сняли у одинокой молчаливой старухи Авдотьи Михайловны. Она отдала девушкам одну из двух комнат, низкую, темную, с покатыми полами. Иногда девушки спали на террасе, Митя же на ночь ставил свою раскладушку в саду, под абрикосовым деревом. Если ночью его одолевали комары, которые кусали и сквозь тонкое байковое одеяло, он перетаскивал свою постель в маленький, тесный коридор и плотно закрывал дверь. Правда, это помогало мало: на коридорной стене, у которой стояла раскладушка, темнело огромное рябое пятно: высохшие тельца комаров с запекшейся кровью — следы ночных Митиных бдений.

В углу, на старом коричневом комоде, стояли две забытые, потускневшие от времени иконы: одна — большая, тяжелая, в черной деревянной оправе и с темной стершейся позолотой — изображала Иисуса Христа, от которого лучами исходил божественный свет, другая, поменьше, помещалась сверху, и на ней была божья матерь с нимбом над головой. Митя подолгу разглядывал иконы, ему было любопытно: древние ли они на самом деле? Он спросил об этом хозяйку.

— А кто его знает? — сказала она. — Должно быть, старые, вишь, потемнели как.

Митя любовался иконами, но опасался, как бы они не свалились ночью ему на голову, и поэтому предпочитал спать в саду.

Иногда вечером Митя заходил в комнату хозяйки, присаживался на стул у двери и начинал расспрашивать старуху. Та, нацепив на высохший, сморщенный нос очки в металлической оправе, занималась шитьем, штопаньем или, устав от работы, просто зевала.

— А правда, что в этой станице бывал Лев Толстой? — спрашивал Митя.

— Лев Николаевич-то? А то как же! Бывал, бывал…

— А с тех пор станица сильно изменилась?

— А и кто его знает? — отвечала старуха. — Раньше, говорят, она была ближе к Тереку. Видал на краю станицы развалившийся дом? — Авдотья Михайловна вытягивала нитку и, щуря подслеповатые глаза, смотрела на Митю поверх очков. — Это один из старых домов, с тех пор, говорят, стоит. А как Терек затоплять стал — уж больно сильно разливался весной, — так и перебрались повыше. А что, тебе интересно, что ли?

— Да, очень. Знаете, когда идешь по улице и думаешь, что по этой земле Толстой ступал, как-то странно становится…

— Ступал, ступал, — говорила старуха. — А и хорошую он книжку про нас, казаков, написал. Я ее уж какой раз читаю.

Она брала со стола небольшую, потрепанную, разбухшую от времени книжку и, любовно перелистывая страницы, ласково улыбалась.

— Тут и картинки есть…

И Митя замечал, как обгорелая спичка, используемая Авдотьей Михайловной для закладки, передвинулась с прошлого раза ровно на три страницы.

С хозяйкой им повезло. Жили они неплохо, весело. Купались в Тереке, наведывались в колхозный сад и каждый раз уносили оттуда полную сетку яблок и груш; гуляли по пустынным щедринским улицам и узнали в сельсовете, что летняя киноплощадка не работает: комары заедают зрителя.

2

Митя сидел на полу террасы, облокотившись на Наташину раскладушку, и глядел на звезды. Они сияли в узорных прорезях виноградной листвы, маленькие и яркие. Стеклянный жидкий свет переливался высоко в небе, казалось, он вот-вот прольется и затопит землю, проникнув даже под этот тяжелый лиственный шатер.

— Наташк, ты спишь? — позвал Митя.

— Да.

— Посмотри на небо.

— Да ну…

— Посмотри!

Наташа свесила голову с раскладушки. Блестящие золотистые волосы живым потоком хлынули на пол, и Мите показалось, что это и есть звездный свет, который должен пролиться. Он подхватил в горсти мягкие Наташины волосы, провел ими по лицу.

— Мне больно, пусти. Какой противный! — Наташа оттолкнула его кулачком и шлепнула по руке.

Митя покорно выпустил полосы и лег, вытянувшись во весь рост на полу террасы, ощутил затылком прохладу досок, закрыл глаза и вдруг задохнулся от нахлынувшей волны волос. Наташа, заглядывая сверху, улыбалась.

— Ты не обиделся?

По его лицу бежали прекрасные Наташины волосы, по его лицу бежал лунный свет. Он был ощутимым, сухим, блестящим, с запахом гвоздики.

— Лежи и не шевелись, — прошептал Митя. — Слушай!

Звезда дрожит среди вселенной…

Чьи руки дивные несут

Какой то влагой драгоценной

Столь переполненный сосуд?

Звездой пылающей, потиром

Земных скорбей, небесных слез,

Зачем, о господи над миром

Ты бытие мое вознес?

— Ну как?

— Ничего. Только непонятно: что значит «потиром»?

— Глупая ты!.. «Ничего…» — передразнил ее Митя. — А потир — это чаша, старое церковное слово. «Чашей земных скорбей, небесных слез». Понимаешь?

— Понимаю, не маленькая. И вообще я на тебя обиделась, потому что ты груб, — сказала Наташа и отвернулась к стене.

Митя хотел обнять ее и попросить прощения, но в это время в черном проеме звери, как привидение, появилась маленькая большеротая Птичкина, закутанная в белую простыню.

— Я вам не помешаю, голубочки?

Птичкина села возле Мити.

— Читай, Митька, читай, — сказала она.

Митя улыбнулся, набрал полную грудь прохладного вечернего воздуха — от этого слегка закружилась голова — и, медленно выдыхая, начал читать:

Мечты любви моей весенней,

Мечты на утре дней моих,

Толпились, как стада оленей

У заповедных вод речных:

Малейший звук в зеленой чаще —

И вся их чуткая краса,

Весь сонм, блаженный и дрожащий,

Уж мчался молнией в леса!

Читая стихи, Митя отыскал в темноте Наташину руку, сжал ее, и она ответила легким пожатием. Митя облегченно вздохнул: помирились, и ему показалось, что летят они высоко над землей в чистом, звенящем воздухе, а земля, голубая и нелепая, подернута мягкой дымкой расстояния, но все же голубые озера, как зеркальца слепят глаза, и вдоль их берегов мелькают в зеленом массиве леса быстрые тени.

За Митиной спиной появилось еще одно привидение и бесшумно опустилось на порог у входа на террасу. Это была Варя. Круглый лоб, днем перехваченный белой сатиновой косынкой, яркий румянец на полных щеках делали ее похожей на колхозницу с агитплаката.

Митя читал своего любимого Бунина, а потом на заказ: Пушкина, Блока, Есенина, Пастернака, Цветаеву. Он зашелся стихами, как заходится трелями соловей в майскую ночь. Ему даже казалось, что у него, как у соловья, может разорваться сейчас сердце от упоительной боли: мир так прекрасен и нежен!

В один из просветов виноградной листвы выглянула луна и, облокотившись о ветви, тоже стала слушать. А Митя читал:

Я ехал к вам: живые сны

За мной вились толпой игривой,

И месяц с правой стороны

Сопровождал мой бег ретивый.

Я ехал прочь: иные сны…

Душе влюбленной грустно было;

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло…

И выражение луны менялось, как будто она понимала то, что слушала.

Где-то на краю станицы заливисто лаяли собаки, но это нисколько не раздражало Митю, напротив, внутренне радовало. Про себя он думал, что собаки тоже, возможно, читают друг другу стихи… Тихий, приглушенный голос его гипнотизировал слушателей. Они сидели недвижимы, и Мите порой казалось, что он убаюкивает девушек своим чтением, но стоило только замолчать и выждать минуту, как кто-нибудь говорил: «Прочти того-то…»

Набежал легкий ветерок, и виноградные листья, повторяя за Митей, зашептали стихи… Мигая красным и зеленым огоньками, в черном небе прогудел самолет — он тоже пел свою песню… И петухи кричали по станице от одного двора к другому: «Ах, какая чудесная ночь! Как прекрасна жизнь!..»

В эту минуту Митя так любил звезды и небо, Наташу, Варю, Птичкину и вообще всех людей на земле, и собак, и самолет, гудящий в небе, и ветер, шелестящий в листве, что сладкие, неудержимо счастливые слезы невольно завершили в горле и голос задрожал, готовый вот-вот сорваться… Но тут Варя сказала:

— Ах, как поздно! — и, оберегая свое крестьянское здоровье, ушла спать.

Митя замолчал, ему стало неловко. Он понял, что увлекся. Не все способны безоглядно уходить в тот мир, который дарят стихи, жертвовать для него сном или пищей, к примеру. Это он такой блаженный дурак: читал бы и читал до утра, до полудня, до вечера.

Птичкина тронула его за плечо:

— Хороший ты человек, Митька, только худенький.

— Не такой уж худенький, — грустно отозвался Митя. — Двухпудовкой не крещусь, но жму правой двадцать раз.

— Что за апологетика?

— Дилетантка ты, Птичка.

Птичкина гордо выгнула худую лебединую шею.

— А что? Если хочешь, быть дилетанткой — мое призвание!

Наташа томно вздохнула и повернулась на другой бок.

— Ладно, ладно, ухожу. Только не наделайте без меня глупостей.

Когда Птичкина ушла, Наташа села на раскладушке и сказала:

— Я хочу есть.

— Бедняжка! Пойдем на кухню.

Дверь в летнюю кухню отворилась с ужасающе громким скрипом, так что Митя и Наташа присели от неожиданности, а потом беззвучно рассмеялись. В темноте они нашарили несколько помидоров, огурцов, буханку хлеба и банку баклажанной икры.

— Хочешь кофе? — спросила Наташа.

— А откуда?

— Я сварю.

Митя взял Наташу за плечи, увидел блеснувшие в темноте глаза.

— Мы с тобой, как супружеская чета. А это вроде бы наше свадебное путешествие.

— Так хочешь кофе?

— Очень!

Через четверть часа у них был прекрасный обед, а самое главное — кофе, горячий, душистый.

— Светает, — сказала Наташа. — Надо ложиться спать.

— Наташк, пойдем солнце встречать!

И вскоре они шли, обнявшись, через низинный луг с высокой росной травой. Низкий густой туман стоял над нею и морозил ноги.

— Вернемся, мне холодно, — сказала Наташа.

Они остановились. Митя крепко прижал Наташу к себе.

— Нет. Мы дойдем до Терека и посмотрим, как всходит солнце.

Он подхватил Наташу на руки и понес ее к низкому кустарниковому лесу, за которым был Терек. Сначала она пугливо косила глазом на Митин подбородок, но, согревшись, прижалась к Мите теснее.

Ранние птицы перекликались к густых зарослях хриплыми, заспанными голосами; через дорогу важно прошлепала большая серая жаба; над ухом неотступно пел свой утренний гимн торжествующий комар. Впереди мелькнула поляна, а за ней гладким металлическим листом — Терек.

Но, по степи разбегаясь,

Он лукавый принял вид… —

вспомнил Митя и улыбнулся. За Тереком, за колхозным полем пшеницы, разливались на горизонте два зарева — это у Грозного колыхали факелы природного газа. Ночью по заревам их можно было насчитать до пяти, при дневном же свете видны были только наиболее близкие. «Будто два солнца всходят», — подумал Митя. В это время левее медленно, как на фотобумаге, проявилось еще одно зарево, и по всему небу над Тереком бледной полосой выступила розовая заря. Наташа не видела этого, и неожиданно Митя решил для себя: «Если она отгадает, какое из этих трех зарев настоящее, она станет моей женой!» Он поставил Наташу на землю, почувствовал, какими вдруг легкими и как бы полыми внутри стали руки.

— Угадай, которое из этих трех зарев настоящее, за которым из них взойдет солнце.

— Вот за этим. — Наташа показала на среднее.

«Она не будет моей женой…»

Крайнее зарево разрасталось. Неожиданно вынырнул краешек солнца, а затем и весь его ртутный овал.

3

— Девочки! — ворвалась во двор Варя, с треском захлопнув калитку. — Договорилась! Договорилась! В семь часов вечера идем к Матрене Ивановне Павловой. Она сказала, что уговорит нескольких старушек и они нам все вместе немного попоют. Вот! — На Варином лице было выражение величайшего торжества, глаза хитро блестели.

— Ура! — закричали из кухни Наташа и Птичкина.

— Как тебе это удалось? — спросил Митя.

— Да вот так уж, — сказала Варя, поджав губы, как будто решила ни за что на свете не выдавать Мите свою великую тайну. Но тут же не вытерпела и, подвинувшись к нему, горячо нашептала: — Я к ней подлизалась, вот! Насчет сына, дочки расспрашивала. Она и завелась на целый час, вот! А потом я ей говорю, какие мы несчастные: приехали, мол, за песнями, а песельников нет. Пожалейте нас, говорю, ведь нам во что бы то ни стало надо материал собрать. Она посмеялась, посмеялась, ладно, говорит, я пойду баб покличу, только вы уж нам чихирю поставьте. Вот!

— Э-э!.. Вы там не секретничайте! — крикнула Птичкина. — Зачем же манкировать нами! Идите сюда, а то мы картошку чистим, не слышно ничего!

Варя вошла в кухню и громко повторила все, что рассказала Мите.

— А ты молодец, шедевральная старуха! — ласково пропела Птичкина.

— Гм!.. — гордо сказала Варя. — Я такая! Придется тебе, Митя, на «телевизор» сходить.

«Телевизор» был едва ли не главной достопримечательностью Щедрина. Когда в первый же день приезда Митя спросил у Авдотьи Михайловны, где тут можно купить продукты, она неопределенно махнула рукой: «А-а, на «телевизоре». — «Что за «телевизор»?» — удивился Митя. — Ладно, пойдем покажу, — сказала Авдотья Михайловна. — Мне как раз капустки надо. «Телевизором» оказался колхозный склад — длинное приземистое строение из красных кирпичей под ребристой шиферной крышей. Кроме землистой картошки, вялой капусты, желтых огурцов и мятых помидоров, здесь продавали колхозное вино — темно-рубиновый мутный чихирь. «А «телевизор» потому, — объяснила Авдотья Михайловна, — что каждый вечер собирается здесь мужиков полстаницы. Напьются некоторые — и давай, бесстыжие, выступать на виду у всех: и про политику, и про космос, да матерщинятся, да песни поют, не казачьи только…»

4

В большой просторной комнате собралось около десятка старух. Они неторопливо, без суеты расселись на лавках и скрипучих стульях так, как этого требовало пение. Первые голоса — на лавку справа, вторые голоса — на лавку слева, а высокая старуха с плоской, как доска, грудью и хозяйка, низенькая, оплывшая, с моложавым лицом, — у стола в середине комнаты. На столе стояло зеленое эмалированное ведро и десятка полтора граненых стаканов.

— Что петь будем? — спросила старуха с плоской грудью.

— Нам что-нибудь из старинных казачьих песен, — поспешил Митя и смешался, потому что старуха, строго и презрительно взглянув на него, поджала губы.

— Знаю, милай, знаю…

Митя покраснел: «Вот еще, надо же мне, дураку, лезть…»

— Ну, девоньки, — сказала старуха с плоской грудью, — «Дуню».

— Заводи, Карповна, — вздохнула из угла неприметная старушка.

И Карповна, та самая старуха, что так презрительно глянула на Митю, с придыханием затянула грудным голосом тихо, чуть слышно:

Как у Дунюшки

На три думушки,

Как первая дума

Из-под бережка…

Хозяйка подхватила песню высоким, напряженным, бьющимся, словно птица в клетке, голосом:

Как вторая дума

Из-под камешка…

И тут из своего угла подтянула жалобным голосом неприметная старушка с белым платком на голове:

Как третья дума

Из-под реченьки…

Голоса эти слились в одни аккорд, он задрожал, повис на мгновение и постепенно стал опадать, как опадает волна, накатываясь на неровную кромку берега. Голоса замерли… и вдруг грянул хор:

Как на етой на реке

Дуня мылася,

Дуня мылася…

И будто издалека, подхватили вторые голоса:

Мылася, умывалася…

И опять стало тихо, так тихо, что Митя услышал, как где-то высоко прозудел комар.

Намывавшись, набелялася… —

опять грянул хор.

И откуда такая сила в этих немощных, слабых телах! Откуда этот размах, эта удаль! Голоса звенят, переливаются, отдаются гулким эхом полупустой комнаты.

«Боже, как чудесно! — подумал Митя. Слезы радости и восторга против воли навернулись на глаза. — Как просто и хорошо: «Как у Дунюшки на три думушки…» В словах ничего особенного, но как они это поют! Получается что-то небывалое, неповторимое по красоте. И не забывается, такое не забывается… Наверно, всю жизнь буду помнить: «Как у Дунюшки на три думушки…»

Он не помнил, что у него на коленях лежит раскрытая чистая тетрадь, что в нее надо что-то записывать. Он не чувствовал, что Варя несколько раз толкнула его локтем в бок и что потом девушки, низко опустив головы и перешептываясь, стали записывать песню втроем.

Звуки льются плавно, широко, свободно, все громче и громче и достигают такой силы, что, кажется, голая электрическая лампочка, свисающая с потолка, начинает дрожать и едва приметно раскачиваться на длинном крученом шнуре. А потом голоса опадают, медленно, плавно, или обрываются разом, будто лопается струна, и тогда в комнате воцаряется жуткая тишина.

У Мити защемило на сердце. Жалостливая песня, грустная песня: увидел Дуню казак на реке, пленился ее красотой, не мил ему теперь белый спет, наточил он кинжал, пошел домой, стал жену губить.

Малы детушки

Все вскричалися,

А ближние соседушки

Все сбежалися…

Песня затихла, только неприметная старушка из угла тихо и жалобно вывела в последний раз:

Все сбежалися…

От напряжения лицо Карповны стало кирпичного цвета. Хозяйка Матрена Ивановна промокнула глаза цветастым фартуком и высморкалась в него. Старухи откашлялись и заерзали на лавках, усаживаясь поудобнее и давая понять, что это была всего лишь распевка, что главное впереди.

— Что теперь петь будем, Карповна? — спросила полная, дородная старуха из хора, у которой на тройном подбородке росли редкие седые волосы.

— Погоди, Никитична, — величаво сказала Карповна. — Сначала надо укрепить себя на остальное пение. Мотя, налей всем по стаканчику.

Матрена Ивановна сняла крышку с эмалированного ведра и, черная большой алюминиевой кружкой густое искрящееся вино, разлила его по стаканам.

— Ну, молодые, давайте выпьем! — сказала Карповна, повернувшись прямой плоской фигурой к лавке, на которой сидели Митя и девушки.

— Нам нельзя, — глупо улыбаясь, сказал Митя, — мы ведь на работе.

— Ну и работничек! — вставила Птичкина. — Ни строчки не записал.

— Что там работать! — замахала руками старуха. — Успеется. Наработаетесь еще, заучитесь в вашем ниверситете. Поднимай стакан. — И, помрачнев вдруг, добавила: — Иначе петь не будем.

Митя оглянулся на девушек, они давно уже подняли свои стаканы и, улыбаясь, чокались со старухами. Он засмеялся, чокнулся с Карповной. Карповна улыбнулась, но так, что ее лицо при этом не потеряло строгого выражения, залпом выпила свой стакан и, молодецки оглядев всех, уперла руки в боки.

— Ну вот, теперь можно и еще песенку. — И, притопнув ногой, лихо затянула:

Тут ишли, прошли казаки молодые…

Первые голоса дружно подхватили:

А за ними и́дут матушки родные…

Эхом отозвались вторые голоса:

А за ними и́дут матушки родные,

Во слезах пути-дороженьки не вижут…

Митя глядел в черный квадрат окна, различал в нем отражения Карповны и двух других старух. Он пересел в сторону и глубже на лавку, прислонился к стене, закрыл глаза. Открыл их — перед ним все тот же черный квадрат окна, в нем не было света, не было и старух — сдвинутая гармошкой ставня загораживала окно, — вместо них он вдруг увидел белую пыльную дорогу, кавалькаду всадников в женщин в белых полотняных кофтах и белых платках — каждая из них идет рядом с лошадью любимого сына, мужа, жениха, держится рукой за стремя, вытирает концом платка слезы; лошади идут все быстрее, женщины уже не поспевают за ними, лошади вырываются вперед, рысью уходят все дальше и дальше. Белым косым столбом поднимается пыль. Отстают невесты, отстают жены, и только матери все идут вослед. Поднятая лошадьми пыль закрыла собою солнце, но вот она оседает в придорожный бурьян, солнце блещет вновь, но матери его не замечают, они «во слезах пути-дороженьки не вижут…». Что для матери солнце, когда чадо, самое ненаглядное солнце, покинуло родимую сторонушку, чтобы во чужих землях показать удаль молодецкую!

И вот уже песня замирает, трепещет где-то под потолком, у деревянной, с облупившейся известкой балки, а Карповна заводит новую, и старухи подхватывают:

Ой да нету, нету такой во поле травушки,

Чтобы травка без цветов-а-а-а-а-ай,

Без цветов цвела.

Ай, нету, нету такой родимой мамушки,

Чтоб по сыну мать не пла-а-а-а-а-ай,

Все не плакала…

Карповна прикрыла глаза, из-под плотно сомкнутых век выкатилась сверкнувшая, как алмаз, в электрическом свете слеза и растворилась в сетке морщин на ее лице. И другая слеза растворилась в морщинах. И Митя вдруг с дрожью подумал, что ее морщины полны слез, как полны водой русла малых и великих рек.

Старухи пели долго и наконец устали, притихли, нахохлились. Наступил томительный перерыв.

— Бабули, может, вы нам просто скажете слова песен, а мы их запишем? — жалея их, спросила Птичкина.

Матрена Ивановна всплеснула руками.

— Что ты, что ты! Как же можно!.. Песню-то?! Да мы и слов-то не вспомним, если будем кудахтать, а не петь. Когда поешь, о словах не думаешь — они сами из души льются. Ну, девчата, — обратилась она к старухам, — молодежь заждалась!..

И новая песня заставила вздрогнуть настороженно-чуткую ночную тишину.

5

Они лежали на берету Терека в сухой горячей траве и загорали.

— Memento mori! — изрекла Птичкина.

Наташа засмеялась:

— С чего бы это?

Птичкина пожала плечами.

— Так…

— Мне бывает ужасно противно думать об этом.

— А мне грустно…

— Ну вот, завели на похоронные темы, — недовольно сказала Варя.

Птичкина согласно кивнула:

— Виновата, Варька, виновата… И все-таки думай!

Варя пожала плечами.

— Я пережила эти настроения в тринадцать лет. А тебе, слава богу, девятнадцать.

— Что правда, то правда, — согласилась Птичкина. — Такая уж я недоразвитая! Наташк, а ты любишь его? — спросила она вдруг и жестом указала на Митю, подплывавшего к берегу.

Наташа пожала плечами.

— Наверно. Он меня любит.

— О чем разговор? — крикнул Митя, стоя по пояс в воде и против воли делая два шага в сторону: быстрое течение едва не опрокидывало его, а за спиной крутилась маленькая темная воронка.

— Да так, о жизни и смерти! — крикнула с берега Птичкина.

— Ну-ну, я поплыву дальше, вон до того поворота. А хотите, поплывем все вместе, а? — Митя ударил по воде выгнутой ладонью и обрызгал девушек. — Хватит жариться, а то мозги выпарятся. Наташа, пойдем!

Наташа поднялась с травы, оправила купальник, собрала пучком свои роскошные волосы и спрятала их под резиновую купальную шапочку.

— Пойдем, Митечка, — ласково отозвалась она и, победно взглянув на Птичкину и Варю, прыгнула с крутого бережка в воду.

— На середину, на середину выгребай! — крикнул Митя и бросился вслед за ней.

Выплыв на середину реки, они легли на спины, и течение понесло их вниз, к дальнему крутому повороту с низким кочковатым кустарником и склоненной над заводью ивой. В голубом небе в том же направлении плыло густое белое облако.

— Интересно, кто из нас скорей? — сказал Митя.

— Конечно, я! — крикнула Наташа и начала подгребать руками.

— Да нет, я про облако, — смеясь, сказал Митя и показал пальцем на небо.

Черная набрякшая коряга обгоняла его слева. Он сделал два мощных гребка и уцепился за нее.

— Наташа! — Держась за корягу, он поплыл против течения наперерез ей. — Смотри! Я, как чечен, которого подстрелил Лукашка!

— Какой из тебя чечен! — засмеялась Наташа и, потрогав корягу, брезгливо сказала: — Какая скользкая, фу!..

Борясь с течением, они подплыли к берегу и, выйдя из воды, повалились на жесткую сухую траву. Митя раскинул руки и зажмурил глаза.

— Хороша жизнь!..

Наташа томно улыбнулась, положила голову на Митино плечо и подставила для поцелуя губы…

Когда Митя и Наташа вернулись по берегу к девушкам, то обнаружили новое бородатое лицо. Какой-то тип в оранжевых плавках сидел у самом воды и издали заигрывал с девушками.

— Девочки, а девочки, кого утопить?

— Вы абориген? — поинтересовалась Птичкина.

— Тише, Птичка, подумает, что ругаешься, — предостерегающе шепнула Варя.

— Как ты сказала? — крикнул бородач.

— Ясно, абориген, — заключила Птичкина. — Пошли завтракать…

Вечером того же дня бородатое лицо возникло над их калиткой.

— Позавтракали?

— Поужинали, — сказал Митя.

— А-а… А девочки где?

— В комнате. Книжки читают.

— А-а…

— Что?

— Может, на «телевизор» сходим? По баночке, а? Я угощаю.

Митя вышел за калитку. Бородач протянул руку, добродушно улыбнулся:

— Николай!

Сейчас он был в белой тенниске и сразу понравился Мите, не то что утром. Под пышной, расчесанной бородой угадывалось совсем молодое лицо.

— Пошли, что ль?

Собственно говоря, так начиналось в Щедрине любое знакомство.

6

— Хлопцы, мне лавку надо закрывать, — уже в который раз напомнила моложавая продавщица Надя.

— Ты, Надька, нам не мешай, у нас разговор серьезный, — наставительно сказал Николай.

— Но домой мне надо идти иль нет?

— Иди.

— А баночки?

Николай вздохнул:

— Пристала с баночками! Завтра утром я их тебе принесу, ей-богу!

— Как же, принесешь!

— Банка пять копеек стоит. Вот тебе пятнадцать и утешься.

— Нужны мне твои копейки! Банок нынче днем с огнем не найдешь. Завтра люди придут, из чего пить будут?

Наконец Надя заперла складские двери перекладиной с большим тяжелым замком и ушла домой.

Было тихо и свежо. Зажигались первые звезды. Быстро темнело.

От выпитого вина Митю охватила ноющая истома: в мышцах рук и ног бродило приятное тепло, слегка кружилась голова, так, что хотелось провернуть ее, как шар на оси, и это было ужасно смешно.

Влажными глазами смотрел Митя на Николая, на сдвинутые поллитровые банки с мерцающим в них темным вином и думал о том, как любит он этого парня за то, что он есть на свете, за то, что сидят они вместе тихим летним вечером на станичной окраине, еще вчера неведомой ему, а сегодня почти родной, пьют, разговаривают, смеются. «Ах, какой он славный, — думал Митя. — Как легко, как просто с ним! Даже думать не надо. И вечер тихий, прохладный, и комары за Терек улетели. Ах, как хорошо, как славно!»

— Мить, а Мить, бабка ваша говорила, ты стишки хорошо рассказываешь. Заделай чего-нибудь, а? Под настроение.

Митя усмехнулся:

— Ну хорошо, слушай:

Всю землю тьмой заволокло,

Но и без солнца нам светло.

Пивная кружка нам — луна,

А солнце — чарочка вина.

Он приподнял свою поллитровую банку, блеснувшую стеклянным ободком, и потряс ею. Чихирь звонко булькнул, Митя продолжал:

Готовь нам счет, хозяйка,

                                Хозяйка, хозяйка!

Стаканы сосчитай-ка

                             И дай еще вина!

— Ну, даешь! — сказал Николай, когда Митя кончил. — Законный стишок. Сам, что ли, сочинил?

Митя засмеялся, и доски под ним тоже заскрипели и засмеялись.

— О, не я, к сожалению. Еще двести лет назад Роберт Бернс, шотландец.

Николай почесал затылок и, упершись подбородкам в колено, сказал озадаченно:

— Вот как… Мужик был! Ты еще знаешь?

Митя прочел еще несколько стихотворений Бернса, они имели такой успех, что Николай, подняв банку, заставил его чокнуться.

— Выпьем за Берса!

— За Бернса, — поправил Митя.

Низкая лупа светила ярче, чем тусклая электрическая лампочка у дверей склада. Она мягко выхватывала из темноты пустынную улицу, дальние плетни колхозного огорода, извивающийся, как тело змеи, земляной вал, по которому бежала новая, но уже обкатанная проселочная дорога. Когда весной Терек разливался и затоплял лес, вода доходила до самого вала. Николай рассказывал, что нынешней лесной разбушевавшаяся река едва не затопила станицу: поднимись уровень воды еще на полметра — захлестнуло бы вал, а в нескольких метрах за ним — жилые дома.

По станице разноголосо кричали петухи.

— На ночь укладываются, — сказал Николай ласковым охрипшим голосом. Глубоко вздохнул, закурил. — Как это ваша девчонка обозвала меня сегодня?

Митя вспомнил и рассмеялся:

— Абориген. Это слово иностранное, означает «местный, коренной», понимаешь? Коренной житель.

— А-а… — Николай усмехнулся. — Да по правде говоря, я уже и не коренной. Втором год живу наездами. Под Грозным газопровод кладем, сварщик я. Тоска: одни мужики. Пойти после работы, некуда, вот и режешь водку с ребятами. Во как надоело! — Он провел по горлу ребром ладони.

— Так езжай в город или возвращайся в колхоз, — добродушно посоветовал Митя.

— Так тебя и отпустят со стройки! Три года еще обязан отколотить.

— Почему?

— Я ведь год назад из тюрьмы вернулся: под амнистию попал. Три года отсидел, а теперь вот три года надо вкалывать по найму. Только и могу что наведываться домой по воскресеньям.

— За что же тебя посадили?

— За что? — Николай закурил. Его крупное тело согнулось пополам, на спине вырос белый горб. — За убийство, — сказал он глухо, но спокойно. Вспыхнувший огонек сигареты осветил его молодое усталое лицо. — Вас тут никто не обижает?

— Н-нет, — сказал Митя, чувствуя, как в душу невольно закрадывается страх перед этим человеком.

— А то скажи, — угрюмо пробасил Николай, — меня тут все боятся.

— Как же у тебя получилось? — Митя поймал себя на том, что с боязливым отвращением смотрит на темный профиль Николая.

— По пьянке. Поругались с отчимом, за что, уж не помню. Он — за топор, а я звезданул его промеж глаз, он упал и затылком о порог… Порог острый… Вот так вот!.. Да что об этом говорить! Лучше пошли ко мне яблоки есть! Девчатам своим отнесешь. Яблоки в ночном саду — красотища! — Николай поставил пустые банки на дощатый козырек над дверьми склада и потянулся, разминая затекшую спину. — Пошли, что ль?

Общество Николая стало вдруг неприятным; жутковато было идти рядом с ним по темным щедринским улицам, но Митю подстрекало острое любопытство. Он понял также, что, если откажется, Николай подумает, что он струсил.

Миновав две глухие темные улицы, они вышли на главную. Проезжая часть ее, широкая, усыпанная галечником, днем поднимала вслед за машиной или трактором такое густое облако пыли, что оно оседало на окрестных улицах. Несколько дней назад дорогу начали асфальтировать, но пока только малая часть ее, у въезда в Щедрин, была покрыта свежим, еще черным асфальтом. Громко шуршал под ногами галечник, да впереди, увеличиваясь в размерах и постепенно теряя свои очертания, двигались две огромные тени, которые отбрасывали их тела под светом все удаляющейся за спинами лампочки над магазином сельпо. Чуткая настороженность сковывала движения Мити. Он старался не оглядываться на Николая, но краем глаза, сам того не желая, невольно следил за ним. А Николай шел быстро, уверенно в конец улицы, и мелкий гравий взбрызгивал фонтанчиками из-под его босоножек.

Неожиданно сквозь шум гравия они услышали, как в стороне от дороги, в тени деревянной постройки, кто-то жалобно скулит. Николай остановился. В наступившей тишине было отчетливо слышно сиплое повизгивание. Николай свернул к сараю, тихо позвал:

— Кутя, кутя, кутя…

Навстречу ему, извиваясь и беспомощно повизгивая, выползло странное существо — бесформенный шевелящийся комок. Митя вгляделся в него через плечо Николая и догадался, что это собака — маленькая дворняга с отвислыми ушами. Правая задняя лапа ее была совсем обрублена, а левая вывихнута так, что, казалось, собака лежит на ней, подвернув ее под себя. Она передвигалась, судорожно виляя задом, подтягиваясь на передних лапах.

— Ах, бедняга! — Николай присел на корточки, погладил собаку за ушами. Пес глянул на него грустными, тускло блестевшими в темноте глазами и перестал взвизгивать.

— Кто ж это тебя? — Николай перевернул пса на спину, тот коротко забил по воздуху передними лапами и дернул обрубленной култышкой. Вывихнутая нога неподвижно лежала на животе. — Наверное, машина переехала, — сказал Николай нагнувшемуся над псом Мите.

— Да, бедолага, мучается. Может, пристрелить его?

Николай нахмурился, промолчал.

— Или утопить?

— Мало пес натерпелся!.. — хмуро сказал Николай, приподнимая дворнягу с земли и обхватывая его большими, сильными руками. — Пошли!

Николай жил на краю станицы в аккуратном белом доме с заставленной верандой. Они пошли во двор, хлопнув калиткой. В раскрытое настежь темное окно до них долетел женский голос:

— Колька, ты?

— Я, мамаша, я.

— Слава богу, теперь и заснуть можно.

Николай усмехнулся:

— Мать. Не спит, пока не приду. — Он протянул собаку Мите. — Держи, я подстилку ему какую-нибудь найду: роса, на траве холодно.

Митя замешкался, хотел было сказать, что на нем чистая рубашка, но, взглянув на белую, в пыльных пятнах тенниску Николая, застыдился и подставил руки. Пес теплой тяжестью провис на руках.

Николай вошел в дом, не зажигая света, долго возился в передней и вернулся с листом фанеры и большим лоскутом старого байкового одеяла. Он постелил одеяло под стеной дома, из листа фанеры приладил сверху навес.

Митя положил пса на одеяло, опустился перед ним на колени и устроил его поудобнее. Пес благодарно лизнул его руку и завилял хвостом.

Николай вынес кусок колбасы и из своих рук покормил собаку. Она с жадностью, но как-то неуверенно глотала куски, и на ладонь Николая стекала тягучая клейкая слюна.

— Ешь, ешь, бедняга, поправляйся, — говорил Николай, и Мите казалось, что голос у него теплый до осязания. — Не могу видеть, когда животное мучается. А каждому жить охота, а, Мить?.. Вот животное — от слова «живет», «жизнь» — я так понимаю. Как же и обидеть его можно? Эх ты, горе горькое!.. Кушай, кушай, вот так… Поживешь пока у меня, а там видно будет. Я уеду — мать присмотрит, ты не бойся, я ей наказ дам, она меня слушается. И камнем никто тебя теперь не побьет, и сыт будешь. Да… Что, наелся? На еще! Не хочешь? Ну ладно, ладно лизаться, спи лучше!

Поев, пес и правда вскоре уснул, свернувшись калачиком, посапывал простуженным носом. А Николай долго стоял над ним, вздыхал и качал головой. Митя, все еще чувствуя робость перед ним и против воли где-то в закоулке души испытывая к нему неприязнь, вдруг понял, что в чем-то Николай выше и лучше его.

— Ах да, мы ведь с тобой за яблоками пришли! — весело сказал Николай, ударяя себя ладонью по лбу. — Забыл совсем.

В саду у Николая росли три старые яблони. Прижимаясь к стволу, Николай стал мощно трясти по очереди каждую из них. Яблони лихорадочно шумели, кроны их волновались, раскачивались и темными массивными тенями то закрывали, то открывали бледно-черное звездное небо; большие спелые яблоки градом срывались с веток, глухо ударялись о землю и прятались в мокрой, прохладной траве.

7

На другой день рано утром, когда солнечные лучи проникли под густую виноградную листву и обозначили на земле длинные слабые тени, Митя еще крепко спал. На полу террасы валилась его рубашка, которую он, стянув узлом, использовал вместо сетки для яблок; выглядывавшие из узелка яблоки, словно лакированные, блестели гладкими румяными боками.

В носу у Мити защекотало, он отмахнулся, но муха назойливо ползала по верхней губе. Митя открыл глаза и увидел Наташу: она сидела на краю раскладушки и, беззвучно посмеиваясь, водила под его носом кончиком своих длинных волос. Увидев, что Митя проснулся, Наташа звонко рассмеялась, а он лежал неподвижно и с восхищением глядел на нее. Никогда еще он не видел ее такой красивой. В ее карих глазах то попыхивал, то опадал золотой огонек: ровный, аккуратный носик подрагивал от смеха, а нежные, розовые губы мило кривились; гладкая загорелая кожа матово светилась; расчесанные золотые волосы ниспадали на синий сарафан и мелькали у Митиного лица.

— Ну, что так уставился? Мне даже страшно стало, — сказала Наташа, переставая смеяться. — Девчонки спят. Пойдем на Терек! Такое чудесное утро!

— О Аврора, о Лорелея, все для тебя! — пропел Митя.

Наташа приложила к его губам розовые, просвечивающие на солнце пальчики. Он поцеловал их.

По дороге они едва не разругались. Наташа спросила, где Митя пропадал вечером, он рассказал ей, а она стала донимать его упреками: как мог он на целый вечер оставить ее одну — ей было очень скучно. Наташа даже чуть не заплакала. Это вызвало у Мити раздражение, он ответил что-то резкое, но в конце концов стал уверять, что это в первый и последний раз, что отныне он все будет делать так, как она захочет. Это успокоило Наташу, и, когда между зелеными ветвями мелькнула плоская широкая лента реки, она улыбнулась счастливой улыбкой собственника.

Наташа побежала вперед и, скинув на ходу сарафан, остановилась у самой воды. Вся фигура ее, темная, почтя черная, была окаймлена золотой воздушной полоской. Казалось, что Наташино тело излучает особый таинственный свет, и Митя вспомнил черную икону с изображением Иисуса Христа, от которого лучами — тусклая позолота — исходил божественный свет. «Разве может свет исходить от тела лучами? Свет исходит волнами, вот как от Наташи», — подумал Митя и запел:

— И божество, и вдохновенье…

— Ну иди же сюда! — крикнула Наташа, оглядываясь. — Иди же!

Митя вышел на поляну. Вдруг у самой воды раздвинулись кусты, и между ними показалось морщинистое, почти черное от загара старческое лицо с серо-желтой спутанной бородой и в соломенной шляпе. Оно повело тусклыми, в красных прожилках глазами в сторону реки и злобно зашипело, приставляя к бороде коричневый палец:

— Тс-с-с! Всю рыбу распужаете!..

— Здорово, дед! — громко сказал Митя, подходя к старику. — Клюет?

— Какое там! — Старик покачал головой и сплюнул в воду. — Вот вчерась двух поймал… зна-а-а-тные были.

— А что за рыба?

— Да этот, как его… этот… ну… — Старик замахал рукой, словно обжегся. — Этот… сом! Во, сом…

— А разве сомы здесь водятся? — недоверчиво спросил Митя.

— Во… — уверенно сказал старик. — А то как же! Что же здесь водиться должно-то? — помолчав, спросил он сердито.

— Не знаю, — сказал Митя. — Но сом, по-моему, тихую воду любит.

— А то как же, конечно, тихую — согласился старик, оглядев корягу, быстро уносимую течением.

— И охотится он ночью, а днем спит…

— А я их ночью ловил, — сказал старик, торжествующе улыбаясь: «Не поймаешь, брат!»

Сзади подошла Наташа.

— Здравствуйте, дедушка, — сказала она, взяв Митю под руку и опираясь на нее.

— Тс-с-с! Тише, окаянная!.. Не видишь — рыбу ловлю?

— Извините, дедушка.

— Тс-с-с! Вот голосистая! — Старик покачал головой.

— Дед, — зашептал Митя, нарочно тараща глаза, — сомы-то все спят, все равно ничего уже не поймаешь.

Старик отрицательно покачал головой.

— Они еще не ложились.

— А зачем им ложиться? Они стоя в воде спят, — сказал Митя.

— Ну да? — удивился старик. — Как это стоя можно спать? — Он пожал плечами и задумался. — А ведь верно, можно, — сказал он, взмахнув рукой. — Я помню еще в первую мировую, как германцев били, я уже унтер-офицером был, — он сделал ударение на слове «офицер», — и шли мы однажды в наступление, а немец так драпанул, что и догнать его возможности нет. Идем день, ночь, идем другой день, другую ночь, а немца все нет и нет. Вот тут и стали люди на ходу спать. Идут и спят. Целый полк идет и спит. Да, так и спали, пока не дошли до немца. А уж потом: «Гутен морген!» — и намылили ему шею, потому как выспались, значит, хорошенько. — И неожиданно он засмеялся низким раскатистым смехом.

— Дед, а сколько лет тебе в ту войну было? — спросил Митя.

— Да много уж, много, и не помню, — сказал старик, переставая смеяться. — Годков тридцать.

Митя присвистнул.

— Так тебе, выходит, сейчас чуть не сто?

— Ну, сто не сто, — гордо сказал старик, — а туда подбирается. Да. Гм… — Он лукаво взглянул на Наташу. — Хороша у тебя девка. Жена?

Наташа крепче обхватила Митину руку.

— Нет, — сказал Митя и добавил полушутя-полусерьезно: — Невеста.

Наташа еще крепче обхватила его руку.

— Хорошее дело, — сказал одобрительно старик, сбивая рукой соломенную шляпу на затылок. — Я тоже, помню, молодой был, шустрый, огонь! — Глаза его весело заблестели и заслезились. — Девкам проходу не давал. В праздник они хоровод водют — подскочишь на коне, ухватишь любую — да за станицу, миловаться. Скачешь, ветер в ушах свищет, девка к тебе прижимается, боится, визжит, бога молит — не упасть бы только!.. И бабу свою так увез: увез и не привез назад. Вот как в наше время было. Пятерых сыновей народили, двое на войне погибли, на Отечественной, да других бог помиловал. — Он снял шляпу и мелко перекрестил ворот рубахи. — А вы что ж, нездешние, что ли? Не признаю никак.

— Да, приезжие, — сказал Митя. — Приехали фольклор собирать.

— Халкор? Это что же, растение такое или что? — поинтересовался старик.

Митя и Наташа рассмеялись.

— Да нет, дедушка, — сказала Наташа, — это старинные песни, сказки.

— Ну да? — Старик недоверчиво взглянул на нее. — Ну, в таком случае я их сколько хочешь вам набрешу. Антипом меня зовут, — сказал он, вылезая из кустов и подавая Мите большую костлявую руку.

Митя удивился громадности старика, когда тот встал перед ним во весь рост. Он был сутул, кряжист, большие плоские ступни его с первобытной силой упирались в землю. «Ерошка! — ахнул Митя. — Вылитый Ерошка!»

— А чегой мне за это будет? Ась? Чихирику поднесете старому?

— Поднесем, — весело сказал Митя.

— Айн момент! — Старик поднял указательный палец, скрылся в кустах и через минуту вылез оттуда с удилищем из молодого, упругого тополька и ведром. Он поманил Митю и Наташу на опушку, сел в тени мощного дуба, прислонившись спиной к жесткой, дубленой, как его руки, коре и вытянув босые белые ноги.

— Ну, садитеся поближе да слушайте. Жил в Москве один барин. Вот и хочется ему на Кавказ поехать, бусурманов посмотреть. Пустился он в путь. День едет, другой едет, ан, глядь, приехал к казакам. А казаки о ту пору кордоном здеся стояли, ну и, понятно, война была, землю русскую охраняли. Да… Приехал барин, остановился на кордоне, в хате поселился. А у хозяйки дочь была, красивая — аж мороз по коже. Да… Ну, он сначала ничего: то на охоту пойдет, то еще чего, забавился, в общем. То птицу стрелит, то зверя. Его один казак с собой на охоту брал, старый был, но здоровый, черт, во. — Дед Антип показал, какой был казак в плечах. — Ерошкой звали. Ерофеем, значит. Барин-то поначалу ничего, а потом все приглядываться стал к дочке хозяйской: понравилась она ему. Марьянкой ее звали. Ну а Марьянку-то эту любил один молодой казак Лукашка — Лука, значит. Ну, Лукашка, понятно, на кордоне службу несет — казак, одним словом, а барин этот и стал тут шуры-муры с этой самой Марьянкой всякие крутить… Ну что смеешься.? — обиженно сказал старик.

— Дед!.. Дед!.. — хохотал Митя. — Ведь это «Казаки»!.. Ой, не могу!.. Он, мамочки!.. Дед!.. «Казаки»!.. Ой-ой-ой…

Наташа тоже смеялась, спрятав лицо в коленях.

— Чего смешного-то, — ворчал старик. — Казак-то на кордоне… А она девка молодая, неразумная…

— Дед, ведь это в книжке у Толстого написано — «Казаки», повесть такая, — переставая и снова начиная смеяться, сказал Митя.

— Ну да, — недоверчиво протянул старик, и глаза его лукаво стрельнули. — Смотри ты… В книжке? Гм… А откуда же Толстой эту историю придумал, чтобы в книжку-то написать, а? Как же бы он написал, ежели бы ничего не было? Может, ему батяня мой рассказал, как в ихние-то времена все было. Эх ты! Что я, шутю, что ли? — Он помолчал, вздохнул. — Ну, шут с ней, со сказкой-то, я вам лучше песни казацкие петь буду. — И, нисколько не смущаясь, затянул еще сильным голосом:

Между Тереком и Судаком поля распахана

Не плугами, а конскими копытами,

Заволочена невсхожими семенами.

Казачьими и татарскими головами.

Казачьи тела, как свечи, теплятся,

А татарские, как смола, черные.

— Дед! — воскликнул Митя, вскакивая и обнимая старика за шею. — Я никогда не слышал ничего лучше!

Старик ошарашенно смотрел на разгоряченное, сияющее Митино лицо.

— Ну что ты, что ты! — говорил он испуганно.

Но Митя вдруг опечалился.

— Наташа, а ведь нам нечем записывать, — сказал он, растерянно ощупывая свои пустые карманы.

Наташа пожала плечами.

— У меня тоже ничего нет.

Наш правосла-а-а-а-а-авный славный царь

Стоял у зау-у-и-и-и, ой у заутрени.

У заутрени да со князья-а-и-и-и-ами,

Стоял со боя-а-ими-и, ой со боярами, —

затянул дед Антип, закрывая от удовольствия глаза.

Песня была длинная, протяжная. Осталось войско «без служителя», поймали казака «немцы мудрыя», стали спрашивать, кем он царю служил.

Да уж служил я не маё-о-а-и-и, ой не маёршичком,

Не полковничком, да как служил та ли я, та ли я

Да и просты-и-и-и, ой и простым казаком.

Простым казаком, да как была бы у меня

Моя шашка во-и-и-и, ой шашка вострая,

Шашка вострая, да уж сруби-и-ил бы я

Свою буйну го-о-и-и-и, ой буйну голову,

Свою буйну го-о-и-и-и, ой буйну голову.

Дед Антип закончил песню и часто-часто заморгал красными в прожилках глазами.

— Ай, славно, дед, соловьем заливаешься! — весело сказал Николай, неожиданно появляясь на опушке.

Стягивая через голову белую тенниску, он стал подтрунивать над Антипом.

— И не стыдно тебе в твои-то годы?.. Ай-я-яй… Словно мальчишка… Хочешь себе всю славу присвоить, а того и не говоришь, что у тебя три сына со снохами — лучший хор на станице.

— Ну, ты мне не указ, молодой ишо, — хмуро сказал дед Антип. — А песен я знаю больше, чем они. Кто же их выучил, как не я, а? Сопля зеленая!

— Я пошутил, пошутил, дед, — примирительно сказал Николай, сладко потягиваясь и жмурясь от утреннего солнца.

— Ну то-то. — Дед Антип встал, взял в руки прислоненную к дереву удочку, ведро и сказал, обращаясь к Мите: — Сыновья у меня, правда, поют хорошо, и снохи не отстают, да где их сейчас докличешься: с утра до ночи в поле, бывает, что и заночуют там. Ты приходи, сынок, ко мне, я на самой окраине живу, кирпичный дом, второй слева, спросишь Антипа — всяк покажет. Я тебе песен и попою. Чихирю тока не забудь — любитель я до этого. Ну, прощевай!

Он повернулся и пошел по дороге в лес тяжелой уверенной походкой. Его пустое ведро поскрипывало на ходу.

8

Николай как-то робел в присутствии Наташи, больше молчал и поводил головой, когда по спине, между крупных лопаток, стекали мутные бисеринки пота. Наташа ловила на поляне большую синюю стрекозу, которая тяжело перелетала с куста на куст, и Николай невольно следил за ней пристальным взглядом. Он спросил у Мити, когда Наташа была далеко и не могла услышать:

— Твоя?

Митя кивнул.

— Резвая.

Митя сделал мостик и смотрел, как над головой зеленеют стебли травы, движется темная масса Терека, тарахтит и катится вверх колесами оранжевый трактор, взметая косой столб пыли на противоположном берегу, а небо было внизу, его бездонная глубина захватывала дыхание, пугала. У Мити было такое впечатление, что он начнет сейчас погружаться в него все глубже, глубже и никогда не выплывет. Чтобы избавиться от этого неприятного чувства, он еще больше прогнулся в спине, переставил руки поближе к пяткам и, слегка оттолкнувшись, встал на ноги.

— Поймала! — вскрикнула Наташа. Радостная, раскрасневшаяся, она подходила к ним, держа в вытянутой руке за крылышки гудящую, поджимавшую синий членистый хвостик стрекозу. — Смотрите, какая!

Стрекоза неподвижно глядела огромными испуганными глазами.

— Ну, что с тобой сделать? — сказала Наташа, дуя на стрекозу.

— Отпусти, — сказал Митя.

— Нет, я засушу ее и отвезу домой. Над письменным столом подвешу на ниточке. Такая огромная-огромная стрекоза… Что ты жужжишь, глупенькая?

Николай глядел на Наташу, на стрекозу и, казалось, сравнивал их между собой.

Наташа поднесла стрекозу к груди, и та, уцепившись лапками, перестала гудеть.

— Посмотрите, какая красивая была бы брошка: синяя на голубом!

— Да, красивая, — кивнул Николай, пристально разглядывая Наташину грудь, округлую линию живота, бёдра. Наташа покраснела, опустила глаза.

— Вы женаты? — спросила она.

— Не успел. А пора бы… двадцать семь стукнуло. Не до этого было… А теперь вот от девушек отвык… Вот… тебя побаиваюсь… — Он подбирал слова с трудом, словно вызывая их из глубины памяти, и, прежде чем произнести, колебался: правильно или неправильно он выразит то, что хочет сказать. Эта борьба была заметна на его лице, и Мите стало как-то не по себе: ему было жаль Николая, и в то же время в глубине души он радовался тому, что Николай так неуклюж в обращении с Наташей и это забавляет и смешит ее. Карие глаза Николая смотрели с грустью, и казалось, он знает что-то такое, чего ни Мите, ни Наташе никогда не узнать.

Наконец Николай встал с травы, оделся, словно извиняясь, сказал:

— Надо идти мне… — Он подал Мите руку. — Вы долго еще пробудете в Щедрине?

— Недельку, а там посмотрим. Если не выгонят, может, еще на недельку останемся.

— Тогда увидимся. Через полчаса машина колхозная в город идет. — обещали подкинуть… А в субботу, как приеду, обязательно в гости приходите. У меня сад хороший, — обратился он к Наташе, — Митя знает.

Наташа протянула ему руку. Он вздрогнул и, как-то посуровев лицом, серьезно и осторожно пожал кончики ее пальцев; круто повернувшись, словно боясь чего-то, быстрыми шагами вошел в лес.

— Николай, а собака как? — крикнул вдогонку Митя.

— Жива. Привет передавала, — раздалось в ответ за кустами.

— Пора и нам. Девчонки, наверно, уже приготовили завтрак и ругаются на чем свет стоит, — сказала Наташа, накидывая распашной сарафан и пряча в карман стрекозу.

По дороге она сказала, что хочет поехать на два дня домой. Она не спросила, отпустит ли ее Митя (все-таки он был руководителем экспедиции), а как само собой разумеющееся сообщила: «Я, Митечка, съезжу домой, ты тут не скучай без меня».

Варя и Птичкина встретили их нахмуренно.

— Наконец-то заявились! Завтрак давно остыл.

— А мы на Тереке купались, — сказал Митя. — Что же на нас сердиться? — Он наколол на вилку ломтик помидора. — Я вам яблок вчера принес…

— Мы уже ели, — сказала Варя. — И компот сварили.

После завтрака Наташа собралась и уехала домой.

9

Проснувшись на другое утро. Митя долго лежал с закрытыми глазами: ждал, когда Наташа подсядет на раскладушку и станет щекотать его кончиками волос. Но тут он вспомнил, что Наташа уехала, открыл глаза, увидел сквозь ветви на веранде задумчивое лицо Птичкиной, и ему стало грустно. На террасу вышла Варя, Митя поспешил прикрыть глаза.

— Что, спит еще? — спросила она.

Птичкина кивнула, посмотрела на Митю и вздохнула.

— Ну пусть спит, — сказала Варя.

«Варька здесь. Птичка здесь, а Наташи нет. И Николая нет… Скука!» Митя потянулся.

— Варька! — крикнул он повелительно-капризным шутливым тоном. — Я жрать хочу!

Варя, спускаясь с террасы, всплеснула руками.

— Господи, в постель тебе, что ли, подавать?

— А это идея! — сказал Митя, усаживаясь на раскладушке и скрестив по-турецки ноги, два раза хлопнул в ладоши. — Завтракать!

— Обойдешься! — сказала Варя и ушла на кухню.

— Варька, да дай ему, — уныло протянула Птичкина с веранды.

— Несу, несу, — отозвалась из кухни Варя. — Бог с ним. Он страдает, — сказала она насмешливо, появляясь на пороге, держа в вытянутых руках табурет, уставленный тарелками с салатом и вареной картошкой. Она поставила табурет перед Митиной раскладушкой и неуклюже сделала реверанс.

— А компот? — жалобно сказал Митя.

Варя принесла и компот.

— Кушай, лапочка, кушай, поправляйся, — нежно пропела Птичкина.

— Птичка, откуда у тебя в последнее время такая любовь к человечеству? — спросил Митя.

Птичкина пожала плечами. В последнее время она стала проще, но была уныла. В ее речи постепенно стали пропадать «шикарные» словечки, которые она любила употреблять; правда, иногда они все-таки нет-нет да и проскальзывали. Манерно-изысканное обращение «дамы» уступило место грубовато-добродушному «бабы». Это смешило Митю.

— Варька, — сказала Птичкина с террасы, — все-таки, что ни говори, мы, бабы, несчастный народ…

— Ох, душа моя, мне некогда, обед готовить надо! Неужели ты за ночь не выболталась? — отмахнулась Варя. — Что на обед приготовить: суп с вермишелью или с макаронами?

Митя засмеялся:

— Да какие же вы бабы?

— Ты ничего не понимаешь, — серьезно ответила Птичкина. — Именно бабы. Как это хорошо, и поэтично, и по-народному!

— Ну, народное вовсе не в этом…

— И в этом, и в этом! Бабы… ты подумай, как звучит: русские бабы! Нет, хочу быть бабой, бабой! Что может быть лучше? Ведь сколько они, русские бабы, выдюжили на своих плечах…

— Э-э, ты даже знаешь такое словечко — «выдюжили»? — сказал Митя.

Птичкина ничего не ответила. Обиженно поджав губы, она ушла в дом.

— Так с вермишелью или с макаронами? — спросила Варя.

10

Мите было все равно: с вермишелью или с макаронами. Он вышел за калитку, повернул направо и пошел по улице, распугивая встречных гусей, не обращая внимания на их злобное шипение и вытянутые шеи.

Митя не заметил, как улица вывела его на окраину станицы. Он остановился в нерешительности и, махнув рукой, побрел в поле. Поле заросло ромашками, высокой желтой сурепкой, подсохшими у стебля одуванчиками, сильными кустами молочно-голубого цикория, синевато-сиреневыми ворсистыми васильками. Размалеванный удод с задиристым хохолком на голове стремительно перелетал через дорогу, прятался на мгновение в высокой пыльной придорожной траве и летел дальше, словно заманивал его.

Митя поймал себя на том, что идет по дороге на станцию. «Идиот! — подумал он. Кретин! Ведь приедет она завтра!» И повернул назад.

По дороге он нарвал большой букет полевых цветов.

Проходя мимо одного из дворов, увидел невысокую стройную девушку. Она стояла к Мите спиной и, наклонившись так, что красное короткое платьице почти целиком открывало ее крепкие, смуглые ноги, большим, связанным из стеблей полыни веником подметала дорожку от крыльца до калитки. Митя облокотился на забор.

— Девушка, а девушка, можно вам цветы подарить?

Девушка торопливо оправила платье и оглянулась. Она взглянула на Митю зелеными раскосыми глазами, а на концах ее ресниц затрепетали живые солнечные лучики.

— Цветы? — спросила она насмешливо. — А они-то уже почти завяли.

— Ну да, — недоверчиво сказал Митя, разглядывая букет. — Я их только что нарвал.

Цветы цикория и в самом деле сморщились, потемнели, и маки опустили свои хрупкие, наполовину облетевшие головки. Только васильки и ромашки нарядно топорщились белыми и сиреневыми лепестками.

— Что же теперь делать? — спросил Митя.

— Ладно уж, давай, — снисходительно сказала девушка, забирая цветы. — Я васильки и ромашки в воду поставлю, а эти выброшу — все равно завяли.

У нее были несколько широкие скулы, заостренный, выточенный подбородок, а озорные веснушки не портили лица, напротив, даже очень шли ему.

— А где здесь дед Антип живет? — любуясь девушкой, спросил Митя.

— Да здесь и живет, — сказала она. — А на что он тебе?

— В гости приглашал!

— Ну, заходи, коли приглашал, — сказала девушка, отворяя калитку. — Ты что, приезжий?

Митя кивнул.

— Сразу видно. Ты садись на лавочку, обожди, дед скоро придет: вышел, старый черт, куда-то.

— Как звать тебя? — спросил Митя.

— Аниська, — весело отозвалась девушка, поднимая с земли веник и пряча его под крыльцо. — А тебя?

— Митя.

— Чаю хочешь, Митя?

— Не-а.

— А молока?

— Не. Спасибо.

— А воды холодной из холодильника?

— Давай! Аниськ, а сколько тебе лет?

— Пятнадцать! — крикнула Аниська, взбегая на крыльцо и исчезая за дверью. Через минуту она вынесла сразу запотевшую на солнце стеклянную литровую банку с водой.

— Пей сколько хочешь, я еще поставлю.

Митя долго пил холодную воду, а Аниська стояла рядом и смотрела, как он пьет. Мите казалось, что они знают друг друга уже давно, с детства, что она его сестра.

— Ты что же, учишься? — спросил он.

— Восьмой класс окончила. Что не пьешь? Пей!

— Уже не могу. Залился.

Аниська присела на скамью.

— Ты сам кто? — спросила она.

Митя сказал, кто он и зачем приехал в Щедрин.

— А-а… — понимающе протянула Аниська. — У нас в семье все хорошо поют!

— А ты?

— И я. Только я старых песен не знаю.

— Ну, спой не старую.

— Вот еще! Буду я тебе петь! — сказала Аниська, наклоняя голову набок и снизу заглядывая Мите в лицо. — А тебе сколько?

— Много, — сказал Митя, — девятнадцать.

Аниська засмеялась.

— Тоже выискался старый, — весело сказала она. — Дай банку-то! — Она отпила несколько глотков и вдруг опять рассмеялась. Вода разноцветным веером брызнула изо рта. — Ой, не могу!.. Ты старый-то? Ты?

— Я, старая, я, — загудел голос деда Антипа, и над калиткой появилась его широкая, мощная фигура. — А, внучек! — закричал он весело, увидев Митю. — Как тебе внучка-то моя? Хочешь, женю? Она девка добрая, покладистая. Аниська, а Аниська, пойдешь за него замуж? Что молчишь, дура? Говори: «Пойду!» Сколько тебя учить?

— Дед, да ты уж меня за сто человек просватал, — толкая Митю локтем в бок, смеялась Аниська.

— А вот за него отдам! — Антип потрепал Митю по плечу. — Что, берешь? Завтра же свадьбу сыграем! Ну? По рукам? Да чего думаешь-то? Бери, пока отдаю! Девка молодая, здоровая, работящая, детей тебе нарожает кучу… Тьфу-тьфу-тьфу… — Старик стал плеваться, чтобы не сглазить. — Ну? Вот глупый-то, да я бы на твоем месте и не задумывался. Ну, берешь? Берешь! Аниська, поцелуйтесь!

Аниська пробовала урезонить деда.

— Ну, хватит тебе, старый, разошелся как! И не стыдно?

— А ты мне не указ! Цыть! — весело кричал Антип. — Ну? Что покраснела-то? О-ох-хо-хо-хо!.. Такая здоровая дура, и целоваться не умеешь!

— А вот и умею! — сказала Аниська и, быстро поцеловав Митю в щеку, убежала в дом.

— Ах, скаженная, — засмеялся Антип, — ведь при мне ни с кем не целовалась, а тут на тебе… Значит, судьба! Люб ты ей, братец!.. Да… Гм… Обмыть бы это дело… А? Как-никак девку за тебя отдаю. Ну и сбегай за чихирем: ноги молодые, небось резвые. — Старик сунул Мите в руки эмалированное ведро, то самое, с которым он ходил на рыбалку. — Бери, бери… Девка-то клад!..

11

Странное, чувство владело Митей, когда он, поскрипывая на ходу ведром, направился к «телевизору». Ему было смешно, весело и грустно одновременно. Он все еще ощущал на щеке влажное прикосновение Аниськиных губ и думал о Наташе. Ему нравилась Аниська, нравился дед Антип, с ними было весело, легко, но рядом не было Наташи, и поэтому было грустно.

Продавщица Надя, наливая в ведро чихирь и узнав Митю, стала укорять его за поллитровые банки, которые они с Николаем дели неизвестно куда, хотя обещали вернуть в полной сохранности. Митя, приподнявшись на цыпочки, достал с козырька спрятанные Николаем банки и вручил их всплеснувшей от изумления руками Наде, которая тут же вымыла их, поставила вверх дном на помятый алюминиевый поднос и с облегчением вздохнула.

Митя решил было по дороге зайти за Варей и Птичкиной — старик наверняка распоется за чихирем, и надо бы записать его песни, — но передумал: «Успеется, в другой раз».

Антип встретил его у калитки.

— Ай успел? — сказал он с радостью в глазах. — Вот это внучек! — Он заглянул в ведро и втянул носом воздух. — А что неполное?

— Расплескалось, дед, — серьезно сказал Митя. Он взял чихиря три литра — на большее у него не было денег.

— Так ты бы осторожнее, — с неудовольствием заметил старик, забирая ведро. — Ладно, пошли в дом.

Они поднялись по высоким деревянным ступенькам на просторную террасу. Старик, упираясь носком одной ноги в пятку другой, снял серые от пыли парусиновые туфли.

Митя последовал его примеру, и они вошли в чистую просторную комнату.

В комнате стоял полумрак: ветви деревьев заслоняли три окна от солнечного света.

На чисто побеленных стенах были развешаны вышивка, покосившаяся рамка с десятком семейных фотографий, в правом углу — одна над другой — три иконы. Крашеный пол сиял чистотой; вдоль стола у обтянутого чехлом дивана лежали яркие плетеные половики, а справа, у стены, на тонких черных ножках стоял телевизор.

— Аниська! — крикнул Антип, доставая из буфета высокий тонкий графин. — Приготовь нам чего на стол, ведьма старая! — Он оглянулся и подмигнул Мите красными в прожилках глазами. — Я ее в шутку так называю, — сказал он шепотом.

Антип поставил графин на подоконник и аккуратно, не пролив ни капли, перелил в него из ведра чихирь.

— Вишь, какая рука — не дрожит! — сказал он с гордостью, протягивая перед собой темный кулак и засучивая до локтя рукав темной сатиновой рубашки.

Митя разглядывал фотокарточки в покосившейся рамке.

— Дед, неужели это ты — сказал он, стуча пальцем по стеклу и показывая на молодцеватого казака с пышными усами, в черкеске, с двумя «Георгиями» на груди. Правая рука его опиралась на рукоятку кинжала у пояса, а левая — на рукоятку длинной шашки.

Антип подошел, взглянул на фотографию и степенно ответствовал:

— Угадал. Я и есть.

— А это кто? — спросил Митя, указывая на фотографию молоденького солдата в лихо надвинутой на лоб пилоте со звездочкой.

— Сын младшой, Прохор, Аниськин отец. Сбежал, шельмец, на войну — еще и шестнадцати не было. Комбайнером теперь здесь, в колхозе. Почитай, не ночует нынче дома, потому как хлеб убирать надо. А этот, — старик показал на фотографию второго сына, — Микишка, зоотехник, средний. И старшой, — он ткнул в изображение седеющего худощавого человека, — Егор, агроном. Это Нефедка и Гришка, оба на войне погибли. Нефедке орден посмертно дали, Отечественной войны второй степени, я тебе покажу, прислали в коробочке, в военкомате вручали семье, значит. Да… — С фотографий — глаза в объектив — глядели серьезные, сосредоточенные лица солдат. — Ну а это бабы их и внуки тоже. — Антип широким, жестом провел по остальным фотографиям. — Аниська, а Аниська, скоро стол-то накроешь? — крикнул он и прислушался.

— Накрою, не беленись, — отвечала со двора Аниська. Она разогревала в летней кухне щи и жарила картошку. Было слышно потрескиванье масла на огне и шипение, когда Аниська поднимала над сковородкой крышку.

— Так что же, вы все вместе живете? — спросил Митя.

— Можно сказать, что и вместе, — сказал Антип, выходя на веранду и показывая Мите на соседний кирпичный дом, красневший между ветвям деревьев. — Микишкин дом, — пояснил он, — а за ним и Егоркин. Так что все вместе, рядышком, как птички божии. Да!.. А я больше у Прошки живу. Аниська, добрая душа, накормит, когда надо, да и не скучно с ней. А тешние внуки, — старик махнул рукой в сторону кирпичного дома, — разъехались все: один в армии, другие в городе живут…

В дверях появилась раскрасневшаяся от печного жара Аниська.

— Заждались? — ласково спросила она, сдувая со лба прядку волос и ставя на стол тарелки с густыми дымящимися щами.

— Ну-с, — Антип с удовольствием потирал руки, — приступим! Может, и тебе того, а? — спросил он неуверенно.

— Нет, что ты, дедунь!

Аниська опустилась на диван, пружины под ее легким телом радостно скрипнули.

— Ну как хочешь. — Старик разлил вино по стаканам, лукаво подмигнул Мите, мелко перекрестил ворот рубашки. — Во имя отца, господа… Поехали! — В мгновение ока вылил в рот стакан вина, глубоко вздохнул, отер рукавом бороду.

Митя чувствовал на своем затылке любопытный Аниськин взгляд и испытывал от этого неловкость и беспокойство. Он оглянулся. Аниська опустила глаза, покраснела.

— Кушайте, кушайте! — сказала она и торопливо вышла из комнаты.

— Ай, Аниська, что за девка! — ласково сказал Антип, наливая себе второй стакан. — Хошь, совет дам, девок как выбирать? У девки, самое главное, колена должны быть круглые. Понял? А коли острые, пропал — всю жизнь пилить будет! — Старик сделал выразительный жест рукой, словно распиливал угол стола. — Ета мудрость еще от моего деда мне досталась. Как молодой был, так и щупал на вечерках у девок колена. И жену себе так нашел. Да… А теперь и щупать не надо: все ноги голяком — гляди да прикидывай… У Аниськи-то круглые, а? То-то!.. Вот и будет хорошая баба своему мужику.

Антип откинулся на спинку стула и загудел:

— Аниська, карга! Картошку!

Аниська вошла со сковородкой в руках. Не глядя на Митю, собрала грязную посуду и вышла.

И Мите вдруг показалось: вот он сидит за столом, перебирает по скатерти пальцами, и кожа на его запястье ходит маленькими теневыми волнами от равномерного движения сухожилий, и руки у него белые, холеные, и он вовсе не Дмитрии Косолапов, а Дмитрий Оленин, и не клетчатая рубашка на нем, а белая черкеска с серебряными газырями. А напротив сидит Ерошка, белобородый, подвыпивший с утра, веселый, как ребенок, скалит желтые зубы, философствует о жизни: «Главное, чтобы колена были круглые…» И не Аниська только что вышла в эту дверь, а Марьяна «отнюдь не хорошенькая, но красавица». И было это давно, сто лет назад, даже больше, и было это сейчас, сию минуту.

«Прекрасное мгновение остановилось в те далекие времена и длится, длится, которое поколение длится…» — подумал Митя. Стрекот трактора за окном помешал ему остаться Олениным. Но если он был теперь Митя, просто Митя, то Ерошка оставался прежним, таким, каким и должен быть. Сходство поражало Митю.

— Что не пьешь, друг ты мой? Что сидишь невеселый? — закричал Антип со слезою в голосе. — Жизнь — тонкая штука, брат ты мой, тонкая… — Он задумался, забрав бороду в кулаки, замотал головой. — Тебе что печалиться: ты молодой, здоровый, жить тебе и жить, а я вот стар, протяну годок-другой… Эх!..

Он тряхнул белой лысеющей головой и запел неожиданно весело и громко:

Чем казакам не житье,

Не веселая служба.

Им и холод, им и голод,

Им ж строгая служба.

Мы уборку произведем,

На всю ночь гулять пойдем,

Утром рано поутру

Несут розог по пуку,

Утром рано поутру

Несут розог по пуку.

Не велят нам оправдаться,

Велят скоро раздеваться,

Не велят нам говорить,

Велят скоро положить

Черкесочки долой с плеч,

Начинают больно сечь…

Кончив песню, он хлопнул рукой по столу — подпрыгнули и упали стаканы — и, выскочив из-за стола, схватил висевшую на стене балалайку и начал притоптывать так, что в буфете задрожала посуда и телевизор закачался на тонких рахитичных ножках.

В комнату вбежала испуганная Аниська и, увидев, в чем дело, рассмеялась. Нежные ямочки подрагивали на ее щеках, и зеленые глаза вспыхивали озорством и лукавством. Мите захотелось поцеловать эти ямочки, и Аниська, словно почувствовав это, стрельнула в Митю глазами и вызывающе приподняла подбородок.

И была опять Марьяна, был дед Ерошка, грузно кружащийся по комнате и напевающий зычным голосом непонятные куплеты: «Тренди-бренди-виски-шенди!.. Хоп!.. Хоп!.. Хоп!!» — и был он, Дмитрий Оленин, и комната плыла перед глазами, и полумрак застенчиво оседал вдоль карнизов, как отсвет далеких времен.

— Аниська, — крикнул Антип, терзая балалайку, — айда плясать!

А Митя подумал: «Какая Аниська?.. Марьяна!»

Но в это мгновение старик неловко задел локтем стоявший на краю стола, графин, уже почти опорожненный, и остатки вина выплеснулись на яркую зеленую скатерть.

Антип остановился, тяжело переводя дыхание, и набросился на Аниську:

— Ведьма старая, не могла удержать! Ведь добро пропало! Там оставалось как раз по стаканчику… Ох-хо-хо!..

Аниська подскочила к столу и стала густо посыпать солью большое темное пятно.

— Это ты виноват, ты! Мамка изругает теперь меня! — крикнула она испуганно, и из глаз ее на скатерть закапали слезы, растворяясь в нитках ткани и не оставляя никаких следов.

— Ох-тех-те… — вздыхал Антип. — Два стакана вина, такое добро! Грех-то какой!..

Аниська сдернула скатерть со стола и выбежала на террасу.

Митя вышел следом. Аниська сидела на ступеньках и молча плакала, вытирая слезы краем скатерти.

Митя сел рядом.

Антип из комнаты звал его.

— Не ходи! — сказала Аниська и взяла Митю за руку.

Антип позвал еще раз.

— Ушел. Ну и хрен с ним, — сказал он вслух, и пружины дивана жалобно заскрипели под его грузным телом. Через минуту воздух колыхнул густой звонкий храп.

Аниська все еще держала Митину руку в своей. Пальцы сделались влажными, теплыми, не хотелось разжимать их.

— Не расстраивайся, — сказал Митя, свободной рукой мягко обнимая Аниську за талию, но Аниська молча и упорно отодвинулась, не выпуская, однако, его руки.

— Ну прости, прости, — зашептал Митя, — я ведь так просто…

— Что со скатертью делать? Мать придет — трепку устроит. Ведь посмотри, чуть не вся скатерть залита. — Она стала показывать ему пятно.

— Дед же виноват…

— Все равно попадет мне. Это самая любимая мамкина скатерть.

— Ну что ты, не плачь, глупенькая… — Митя не знал, как себя вести с Аниськой. Его смущали ее слезы. Хотелось заплакать самому. Он погладил Аниську по голове.

Она оттолкнула руку.

— Уходи. Сейчас мамка придет. Лучше, чтоб она тебя не видела: скандалить будет.

Митя встал. От выпитого вина кружилась голова, но он дошел до калитки твердыми шагами. Аниська провожала его, прижимая к груди скомканную скатерть.

Отворив калитку, Митя наклонился к ней, прошептал:

— Я завтра приду к тебе, можно?

Аниська кивнула, и Мите опять показалось, что перед ним Марьяна, а сам он Оленин, и только не было между ними Лукашки.

12

Но на другой день Митя к Аниське не пошел: приехала Наташа. Она рассказала все городские новости и, кстати, по дороге видела в райцентре, на площади, «роскошный» ресторан, внутри она не была, но внешний вид весьма завлекателен: два этажа, в широких окнах голубые занавески и проч., и проч.

Ложась спать, Наташа, Варя и Птичкина долго перешептывались между собой.

Утром, за завтраком, девушки многозначительно переглянулись, и наиболее дипломатичная Варя завела разговор о том, что все устали от однообразия будней, что неплохо бы как-то развлечься, а заодно и отметить возвращение Наташи.

— Ну-ну, — сказал Митя, подгоняя затянувшееся Варино вступление и покрутив в воздухе вилкой.

— Гм… Благодетель ты наш, а не посетить ли нам райцентровский ресторан?

— Это идея! — сказал Митя и положил вилку на край сковородки.

Ехать решили к полудню. Митя достал из чемодана еще не надеванную чистую голубую рубашку, поводил по щекам электробритвой и, расчесываясь перед зеркалом, отметил про себя, что выглядит не так уж плохо.

Девушки нарядились в лучшие платья, подвели тушью ресницы, наложили на веки тени: Варя — голубые, Наташа — бронзовые, что очень шло к ее карим глазам, а Птичкина — зеленые и была легкомысленно-смешна.

Когда проходили мимо Антипова дома, Митя увидел Аниську. Она сидела на скамеечке перед воротами и болтала ногами. Он кивнул ей. Аниська оглядела девушек, глаза ее задержались на Наташе. И, видимо, почувствовав в ней соперницу, она независимо вскинула голову и холодно кивнула. Аниська ждала вчера Митю с самого утра, но он не пришел. И она поняла, почему он не пришел.

— Что ты такая хмурая, Анисья? — крикнул Митя издали.

Аниська отвернулась и сказала со злостью:

— Вот еще! С чего ты взял? Очень даже веселая!

И Митя, покосившись на Наташу, вдруг подумал, что сегодня Аниська вовсе не Марьяна, а самая обыкновенная девчонка.

Вскоре они стояли на шоссе и голосовали.

— Спрячься, Митька, спрячься, — тараторила Птичкина, — на нас сразу клюнет какой-нибудь кадр.

Митя зашел под каменный навес автобусной остановка, и через минуту напротив него на полном ходу затормозил маленький грузовой УАЗ. Парень лет двадцати, Митин ровесник, подмигнул, весело улыбаясь:

— Садитесь, девчата!

— Митечка, ку-ку, — позвала Птичкина, — можешь выходить.

Митя вышел из укрытия, первым прыгнул в кузов и помог подняться девушкам.

На пути в Шелковскую, так назывался райцентр, в кузове, над которым был натянут оглушительно хлопающий тент, происходил следующий разговор.

— Что, девочки, платить ему будем? — спросила экономная Варя.

— Вот еще! — возмутилась Птичкина. — Мы ему такое удовольствие позволяем — везти нас. Нет, бабы, я этого не переживу!

— Конечно, проедем за «спасибо», — поддержала ее Наташа.

— По-моему, это свинство, — сказал Митя, щурясь от встречного ветра.

— Что за наивный альтруизм? — удивилась Птичкина. — Доверься нам.

Когда машина затормозила у райцентровской автостанции, Митя помог девушкам спрыгнуть на землю и направился к кабине, засовывая правую руку в карман, где лежала приготовленная трешка. В окошко выглядывало озорное лицо шофера. Митя не мог не улыбнуться ему в ответ. Он уже нащупал в кармане хрустящую бумажку, когда Варя, Птичкина и Наташа дружно оттеснила его и, не дав опомниться, сказали шоферу ангельскими голосами:

— Спасибо!

Шофер засмеялся, махнул рукой.

— Вспоминайте ростовских геодезистов! — крикнул он и дал с места полный газ.

Митя и девушки пошли по райцентровской улице, с одной стороны которой тянулся ровный ряд одноэтажных домов под красными черепичными крышами, а по другую сторону, за маленькой тенистой рощей, сверкало под солнцем большое, но мелкое озеро. На середине его по колено в воде стоял голопузый мальчик лет восьми, размахивал руками и кричал:

— Витька! Сюда плыви!

— Бабы, ведь это Венеция! — воскликнула Птичкина.

13

— Для райцентровского масштаба ресторан выглядит недурно, — сказала Наташа, — Не правда ли?

Они сидели за столом с голубым пластиковым покрытием (какие обычно бывают в столовых) и листали меню. Митя как галантный кавалер предложил его сначала девушкам. И пока они спорили, что взять на обед, Митя оглядывался по сторонам. Их стол был рядом с эстрадой, на которой вместо оркестра стоял, потрескивая разрядами, черный лакированный ящик радиолы. На противоположной стене на белых деревянных планках, которые изображали лучи солнца, был прибит вырезанный из фанеры и выкрашенный черной краской силуэт горного тура с изогнутыми рогами. Несколько одиноких посетителей сиротливо склонились над столиками. В двоих из них Митя угадал командированных. Позади эстрады, за широкой стеклянной дверью, ведущей на просторный балкон, за двумя сдвинутыми столами веселилась большая компания мужчин. Плечистый парень, осклабясь, бренчал на гитаре незнакомую мелодию, а другой, лет тридцати, напрягаясь так, что на красной воловьей шее вздулись жилы, и упираясь в стул руками, на которых выступали большие шары мощных бицепсов, подпевал ему. Иногда посреди пения слышались возгласы других сидевших за столом мужчин. Среди них был и совсем пожилой, с темным морщинистым лицом и крючковатым вороньим носом. Он сидел во главе стола.

— Ну, девочки, что будем кушать? — К столику подошел невысокий курчавый официант в короткой белой курточке. Его глубоко запрятанные, но бойкие глаза смотрели вызывающе, а в речи чувствовался сильный и явно грузинский акцент.

— Четыре шашлыка! — сказала Птичкина и кокетливо потупила глаза.

— Так, — сказал официант, пригладив черные усы стрелочкой и записав что-то карандашом в блокнот.

— Четыре салата, две бутылки сухого вина…

— Четыре салата. Пять бутылок вина… — повторял официант, записывая в блокнот.

— Мы сказали «две бутылки», — вмешалась Варя.

— Пять бутылок, — покачал головой официант.

— Две! Пять много! — сказал Митя.

— Ва-ах! Слушай, дорогой, прекрасный вино, холодный, почти как «цинандали»… Зачем тогда в ресторан ходишь? Сиди дома, кушай. Пришел в ресторан и говоришь такие вещи. Ай-я-яй…

— Но это много…

— Как много! — возмутился официант, вращая глазами. — Для каждой девушки — бутылка, а ты — мужчина или не мужчина! — тебе два бутылка! Я знаю, что делаю. Поверьте, не один компания обслужил. Еще спасибо скажете…

— Импозантный мужчина, — томно сказала Птичкина, когда официант ушел выполнять заказ. — Бабоньки, я слышала, его Анзором зовут.

Анзор поставил на стол пять откупоренных бутылок «ркацители», достал из буфета четыре изящных фужера — «специально для вас», — и через четверть часа Митя и девушки трудились над шашлыком из свинины, но зато на верченых металлических шампурах.

Салат оказался отвратительный: ломтики крупных желтых огурцов и мятых помидоров.

— Знаете, какой случай был со мной на зимних каникулах в Москве? — обратился Митя к девушкам. — Сижу в «Ленинке», в зале периодики на первом этаже, и вдруг слышу: пахнет огурцами. Зимой! В Москве, конечно, чего не бывает, но тут удивился. Думаю, может, библиотекарша огуречным лосьоном намазалась? Подошел к ней, заговорил, конечно, для виду, понюхал: нет, не пахнет. А рядом, кроме нее, только мужчины. И пошел я по запаху. Пройду несколько шагов, понюхаю воздух, как ищейка, и дальше. И пришел я… в буфет. А там — огурцы, свежие, зеленые, длинные, кривые и тонкие, как батон конченой колбасы, но как пахнут! И очередь — человек сорок. Так не смог уйти из буфета, пока не выстоял в очереди и не купил триста граммов — половину огурца. И как я его ел, боже, как ел! — Митя мечтательно вздохнул и отодвинул тарелку с салатом.

На них обращали внимание, и, заметив это, девушки стали смеяться еще заразительнее, говорить еще громче. «Посмотрите, какие мы!» — говорило все существо маленькой Птичкиной. «Да, мы такие», — подтверждало самодовольное лицо Вари. «А я лучше всех!» — было написано на сияющем Наташином лице.

К Мите то и дело обращались: «Митенька, подай горчицы!.. Митенька, расскажи анекдот!..»

Наконец Птичкина сказала:

— Митенька, сходи в буфет за сигаретами.

И это было гвоздем программы!

Митя сходил в буфет, купил две пачки сигарет.

— «Опал», — сказала Птичкина, принимая сигареты и закладывая ногу на ногу. — Конечно, это не «Мальборо», но все же… — Откинувшись на спинку стула, она картинно закурила и, глубоко затянувшись, выпустила в потолок серо-голубую струйку дыма. Закурила Варя. Закурила за компанию и Наташа.

Вскоре их стол потонул в мутном, душном облаке. Дым висел голубыми слоями, плавал и поднимался к потолку белесыми колечками, сизые конусообразные воронки возникали время от времени над головами девушек, выделяясь на солнечном свете желтыми подпалинами.

«Им, наверное, кажется, что они на самом деле в Венеции», — с усмешкой думал Митя. Его забавляло поведение девушек, но в то же время в глубине души он сознавал, что оно неприятно ему. Птичкина, Птичкина, боже ты мой! Она, должно быть, всю ночь не спала: репетировала свою роль. Маленькая, щуплая, как десятилетняя девочка, а кажется себе по меньшей мере королевой Марго. И пепел стряхивает, не глядя, одним пальчиком, и говорит в нос. Варя разомлела от собственного довольства, курит неумело, но с азартом… Наташа закашлялась и отложила сигарету на край пепельницы. Слезы в глазах.

— Наташа, воды?

— Нет, не надо.

«Ведь хорошие девчонки, но, в сущности, дети, хотя Варя старше меня… А я?.. Раньше, лет десять назад, думал, глядя на тех, кому двадцать: вот вырасту, стану таким, как они, мужчиной. Но вот через месяц — двадцать, а я все такой же мальчишка… И они все такие же девчонки, какими были десять лет назад. Чуть побольше хитрости, знаний, навыков, а, в сущности, такие же… Птичкина явно вздумала покорить сегодня весь ресторан…»

Птичкина закуривала подряд третью сигарету.

— Не хватит ли, Птичка? — мягко сказал Митя, наклоняясь к ней через стол.

Но Птичкина разудало махнула рукам.

— Отстань!

Шашлык съели быстро, и теперь заказали поджарку и сидели, разморенные жарой, вином и сигаретами.

— А что, бабы, споем? — Птичкина затушила сигарету. — Философскую, а?

Девочка плачет:

Шарик улетел.

Ее утешают,

А шарик летит…

Это была ее любимая песня. Тонкий голосок Птичкиной дрожал, срывался. Варя подхватила грудным голосом. Запела и Наташа, но беззвучно, едва шевеля губами.

— Митька, что же ты, подпевай!

И высокий баритон Мити перекрыл их голоса.

Когда песню допели, Мите стало неловко. Он огляделся. Два-три любопытных лица смотрели в их сторону, а на балконе, услышав их пение, мужчины затянули во все горло, стараясь перекричать их. Молодой черноволосый парень то и дело весело оглядывался, подмигивал, толкал в бок соседа — худощавого рыжеволосого мужчину лет тридцати в синей тенниске — и что-то шептал ему на ухо. Наконец они встали и, пошатываясь, подошли к их столику.

— Переходите к нам за стол, — сказал черноволосый. — Я думаю, мы споемся.

Девушки посерьезнели, настороженно подобрались и взглянули на Митю.

— Нет, нет, спасибо. — сказал Митя. — Нам и здесь хорошо.

Приятели усмехнулись.

— Тогда разрешите пригласить вас танцевать. — Черноволосый манерно поклонился.

— Но ведь музыки нет, — испуганно сказала Птичкина и, как нашкодившая школьница, беспомощно оглянулась на Митю.

— А мы на гитаре сыграем свое.

— Нет, ребята, девушки не хотят танцевать, — твердо сказал Митя.

Рыжеволосый взял Наташу за руку и пошатнулся.

— Пойдем!

Митя рывком встал на ноги, едва не опрокинув стол.

— Убери руку! Ну! И… проваливайте отсюда!

Рыжеволосый выпустил Наташину руку.

— Ты кто такой? — сказал он, дурашливо протирая глаза. — Что-то не вижу… Козявка!

— Ты!.. — От волнения и злобы у Мити перехватило дыхание. — Я сказал: убирайся!

Черноволосый усмехнулся и, обняв за плечи вырывавшегося приятеля, увел на балкон, что-то нашептывая ему на ухо.

Руки у Мити дрожали. Он спрятал их под стол.

— Что ж вы не кушаете, девочки? — сказал он, стараясь прервать тягостное молчание.

Потускневшая, съежившаяся Птичкина вдруг весело улыбнулась:

— Ой, бабы, что это мы, в самом деле!.. Хотите, анекдот расскажу?

И она принялась весело болтать, смеяться, и через десять минут неприятное чувство, сковывавшее всех, прошло.

14

— Посидите еще. Куда спешить? — упрашивал их Анзор. Но Митя решительно сказал:

— Нет, пора!

Анзор вздохнул и пошел за счетами, а Митя потребовал у Вари деньги. Варя достала из кошелька экспедиционные деньги, украдкой, чтобы не видели посторонние, отсчитала тридцать рублей и передала их Мите под столом. Подошел Анзор, щелкая на счетах. Митя сунул руку с деньгами в карман и уже оттуда небрежно достал их, как свои собственные.

— Двадцать шесть рублей восемнадцать копеек, — сказал Анзор, опуская хлопающие костяшками счеты. Митя неторопливо отсчитал девять трехрублевых бумажек и покровительственно сказал, протягивая деньги:

— Сдачи не надо!

Но Анзор отсчитал восемьдесят две копейки.

— Мне твои деньги не нужны. Своих хватает, — сказал он гордо.

Девушки и Митя вышли на залитую солнечным светом площадь.

— Хорошо посидели, — сказал Митя, сладко потягиваясь. — И он угадал: пять бутылок — самая норма! И наелся я… на всю жизнь! — У него было теперь хорошее настроение, и, несмотря на то, что выпито было немало, он чувствовал себя превосходно.

— А Анзор просто лапочка, — сказала Наташа.

— Ты, кажется, забываешь, что я могу ревновать, — засмеялся Митя.

Девушки взялись под руки и перешли на другую сторону улицы. За углом ресторана стояла та компания, что пьянствовала на балконе, человек десять. Рыжеволосый отделился от товарищей, перешел улицу и направился вслед за Митей и девушками. Краем глаза Митя увидел, как за ним двинулись и другие. Митя пропустил девушек вперед с таким расчетом, чтобы загородить их собой. Шагов через тридцать, у райцентровского сада, рыжеволосый нагнал их, поравнялся с Митей, некоторое время они шли рядом. Митя почувствовал, как все мышцы поджимаются в нем. Мужчина дернул Наташу за кончик распущенных волос. Митя перехватил его руку:

— Больше делать нечего?

Тот остановился и задержал Митю.

— Стой. Поговорим.

— Ну, поговорим, — сказал Митя. — Чего тебе надо?

Рыжеволосый молчал и цепко держал Митю за рукав сорочки. В его мутных, водянистых глазах мелькнула усмешка. Митя рывком высвободил руку и хотел пойти вслед за девушками, но мужчина опять задержал его.

— Поговорим, да…

Митя оглянулся, увидел других. Тот, что пел за столом, не вытерпев, побежал. И в этот момент Митя почувствовал удар в челюсть, потеряв равновесие, сел на низкий каменный забор райцентровского сада. Подбежавший приятель рыжеволосого хотел с разбегу ударить его в лицо, но Митя увернулся, в удар обжег только левое ухо. Митя перескочил через забор и встал в стойку. В голове вдруг мелькнула совсем детская мысль: «Я дерусь, как д’Артаньян в кино!» Рыжеволосый перепрыгнул через забор, и Митя ударил его в лицо. Тот упал навзничь. Митя ударил и другого, но удар получился слабым, неточным, в красную, со вздувшимися венами шею. Противник был сильнее (это его бицепсам завидовал Митя в ресторане), он выбросил вперед большой красный кулак, но Митя успел пригнуться и опять ударил его, на этот раз в челюсть. И тут Митя увидел, как через низкий забор перепрыгивают подоспевшие их товарищи. Через секунду он был окружен плотным кольцом, которое молотило по нему более чем десятком рук. Митя изворачивался, как уж, в одну секунду он делал десять отчаянных движений, но вырваться не мог.

— Митька! Митька! Беги — услышал он пронзительные голоса девушек. — Что вы делаете, изверги!.. Они его убьют! Митька, беги! А-а-а! У них нож!..

На секунду мелькнуло ложное чувство стыда, и Митя решил ни за что не бежать, но тут же понял, что, если не вырвется из кольца, его наконец свалят и начнут бить ногами. Эта мысль электрическим током пронзила его. Он пригнулся, ударил головой в чей-то потный живот и выскочил в образовавшуюся щель, но сзади сильные руки схватили его за правый рукав и ворот рубашки. Митя рванулся, но безуспешно, тогда он распахнул рубашку — с треском слетели последние пуговицы — и выскользнул из нее. Голый по пояс, он в несколько прыжков выскочил на площадь и, отбежав шагов на десять, остановился. Навстречу ему бежала Птичкина.

— Митька, Митька, убегай! — кричала она.

В это время из сада выбежал плотный мужчина в сером пиджаке и соломенной шляпе — он говорил в ресторане тост, Митя запомнил его — и с ним еще один. Птичкина остановилась в нерешительности, а Митя успел ударить второго, но в руке первого увидел нож. Увидел ясно, до мельчайших подробностей, как обхватили голубую пластмассовую рукоятку короткие толстые пальцы, как яркое широкое лезвие весело сверкнуло на солнце. Холодный озноб пробежал между лопаток, Митя съежился и, пятясь наугад, стал убегать от противника по кругу, а тот, словно магнит, не отставал дальше двух шагов.

— Что вы смотрите! Помогите! — кричала Птичкина. На площади собралась толпа зевак. Никто из них не двинулся с места.

Второй подбежал к Птичкиной и, зажимая ей рукой рот, повалил на асфальт.

В это время из сада выбежали еще трое. «Теперь хана», — мелькнуло в голове у Мити. Он едва переводил дыхание, сил не было.

Но подбежавшие что-то коротко объяснили своим, показывая руками в сторону сада, и вдруг все вместе они скрылись под темными купами деревьев. «Неужели все? — не поверил Мити. — Так быстро…»

Птичкина, отряхиваясь, поднялась с асфальта.

— Митька, что с тобой сделали! — всплеснула она руками. — Голову разбили, вся спина в крови, и на груди ссадины. Ой, мама, я не могу, — захныкала она, разглядывая Митю.

— Пойдемте к ресторану, там безопаснее, — испуганно сказала подошедшая Варя. Рядом с ней стояла бледная Наташа.

Они поднялись на ресторанное крыльцо.

— Где тут умыться можно? — сказал Митя.

Кто-то показал на белую раковину в глубине фойе. Митя открыл кран, подставил голову под струю и увидел, как с головы сбегает ручейками розовая вода. Варя смывала кровь со спины, и Митя видел ее розовые, в красных морщинках ладони, когда она подставляла их под кран.

По дороге к автомагистрали их останавливали раз пять.

— Что же вы уезжаете? — спрашивали их незнакомые люди — все, как назло, молодые здоровые мужчины. — Идите в милицию. Их поймали, мы сами видели.

Мите хотелось сказать каждому из них:«Где ж ты был, когда…»

В милицию они не пошли: лучше держаться от нее подальше! Через неделю им уезжать из Щедрина, а ну как дело затянется, затаскают по допросам, не позволят уехать!.. Еще в университет напишут, тогда разбирайся, кто прав, кто виноват — возьмут да и отчислят всех за недостойное поведение…

Скоро они уже ехали в грузовом фургоне, сидя на мягких сиденьях с кожаной обивкой. На Мите была новая рубашка: пока он умывался, Наташа и Птичкина сбегали в промтоварный магазин напротив и, недолго раздумывая, купили первое, что попалось под руку.

Рядом с Митей сидел сморщенный старичок со своей пышной и еще не совсем старою супругой. Задубелым, негнущимся пальцем он показал на Митину голову.

— Подрался, что ль?

— Да, дед, было немного.

— Это по молодости, — одобрительно сказал старик. — Эх, бывало, и мы на кулачках…

Митя улыбнулся ему в ответ. Девушки смотрели на Митю влажными влюбленными глазами. В эту минуту и Митя любил их нежной, покровительственной отцовской любовью. Какой-то нервный трепет пульсировал у него под ключицами, а в горле сладко першило.

15

Когда вечером Митя стал стелить в коридоре постель, девушки в один голос заявили, что не позволят ему спать, «подобно собаке», и, как Митя ни противился, перенесли его раскладушку к себе в комнату.

— Мы не можем оставить тебя одного! — решительно сказала Варя. Наташа и Птичкина горячо поддержали ее. Пришлось Мите лечь спать в одной комнате с девушками.

— Митечка, как ты думаешь, — сказала Птичкина, — вызовут нас в милицию?

Митя не ответил.

— Девочки, он спит, — шепотом сообщила Птичкина. — Устал, бедненький.

— Еще бы, — сказала Варя, — такое пережить…

«Интересно, — подумал Митя, — слушать, когда говорят о тебе и не знают, что ты подслушиваешь. В такие моменты люди обычно искренни».

— Ой, бабы, вы представляете, как я испугалась, — придушенно засмеялась Птичкина, — когда этот мужик повалил меня на асфальт. Нет, это надо, прямо на площади! И столько народу вокруг стоит, и никто не шевельнется! А знаете, как я тому, толстому, рубашку порвала, боже ты мой, на три полосы!

— А я, — сказала Варя, — у длинного того из головы выдернула клок волос, прямо с кровью, с кожей, а потом смотрю недоумевая и сдуваю волосы с пальцев, вот так, как одуванчик.

— А я ревела… — грустно сказала Наташа. — Не переношу драк…

— А Митька наш молодец, правда? — сказала Варя. — Он так ловко изворачивался… А первого ударил, тот так и не встал.

— Бабы, а знаете, раньше, в университете, я Митьку терпеть не могла, — призналась Птичкина. — Какой-то он не такой, ну, не такой, и все, был: надутый, важный, противный. Меня всегда просто бесило. А теперь я его люблю!

Наташа и Варя засмеялись.

«Вот тебе раз!» — удивился Митя.

— Тише, разбудите его, — строго сказала Птичкина. — А он устал, бедняжка. Нет, нет, правда, люблю!

— Ой, девочки, — сказала Варя, — ему, наверно, холодно, надо укрыть его.

— Я сейчас, — сказала Наташа, но Птичкина опередила ее. Соскочив с раскладушки, она на цыпочках подошла к Мите. Он смутно видел сквозь прикрытые веки: Птичкина наклонилась над ним, и его опахнула теплым воздухом простыня.

— Нет, бабы, вы не знаете, как я его люблю! — крестом сложив на худенькой груди руки, умильно сказала Птичкина. — Наташка, ты не ревнуешь? — Митя ощутил сквозь веки надвинувшуюся тень и теплое прикосновение губ на своем лбу.

В дверь постучали.

— Кто там? — вздрогнув, спросила Птичкина, подбегая к своей раскладушке и закутываясь в простыню.

— Милиция!

Дверь приотворилась, и показался черный силуэт головы в фирменной фуражке, освещенный сзади светом с террасы.

— Там девушки, вы аккуратнее, — послышался недовольный голос Авдотьи Михайловны. — Вы покличьте парня-то.

— Да уж вы, мамаша, покличьте.

Голова в фуражке исчезла, в комнату заглянула хозяйка:

— Митя! До тебя пришли. Спишь, что ль?

— Мы сейчас его разбудим, — сказала Птичкина, подходя к Митиной раскладушке. — Мить, а Мить. — Она тронула его за плечо.

— Я слышу, — сказал Митя и открыл глаза.

Он натянул джинсы и вышел на террасу, жмурясь от яркого света. Следом за ним в дверях показались Наташа, Варя и Птичкина. Митя поежился от озноба после постели и приоткрыл щелочки глаз. С табурета поднялся низкорослый коренастый лейтенант с планшетом через плечо. На ступеньках стоял мужчина в штатском и закуривал.

— Вы были сегодня в Шелковской? — строго спросил лейтенант.

— Был.

— Обедали в ресторане?

— Да. — Вместе с этими девушками?

Митя кивнул.

— Одевайтесь, поедете с нами.

— Куда он поедет? — испуганно спросила Птичкина.

— Одевайтесь! — повторил лейтенант.

— И что это он натворил?.. — сказала Авдотья Михайловна, кутаясь в теплый клетчатый платок и с недоумением оглядывая Митю, словно видела его впервые.

Митя повернулся, увидел сочувствующие взгляды девушек, прошел мимо них в комнату, разыскал в темноте рубашку.

— Мы его никуда не пустим! — слышал он голоса Птичкиной, Вари и Наташи. — Что ж это такое!.. Он никуда не поедет!

Митя вышел из комнаты и сказал:

— Я готов.

— Митька, сумасшедший, куда ты хочешь ехать? — крикнула Птичкина и ухватила его за рукав рубашки.

— Успокойся, Птичка, надо же им разобраться, как было дело.

— Тогда и мы поедем! Девочки, одевайтесь! — решительно сказала Варя.

— Никуда вы не поедете, — сказал лейтенант. — У нас только одно место: мы на мотоцикле.

— Ну а свидетельские показания разве не нужны?

— Нужны. Приедете завтра утром, — сказал лейтенант. — Запиши фамилии, Лукашов, и пошли…

— Что за глупости! — раздраженно пожала плечами Наташа и с нескрываемой неприязнью посмотрела на лейтенанта.

— Не глупости, а закон! — отчеканил лейтенант. — А повесточка вам придет, не беспокойтесь.

За калиткой стоял, поблескивал полировкой и никелем, новенький черный мотоцикл с коляской.

— Садись, — приказал лейтенант, — да укройся брезентом: холодно будет.

Митя сел в коляску, накинул на грудь кусок брезента. Мотоцикл взревел в ночной тишине, затарахтел, закудахтал, как гигантская квочка, лейтенант сел за руль, Лукашов позади него.

Быстро миновав станицу, мотоцикл выскочил на шоссе. Холодный ночной ветер резко бил в лицо, заставлял съеживаться под брезентом. Митя глядел по сторонам уже знакомой дороги: справа бежали колхозные виноградники, слева — густая полоса некошеной ржи.

Митя вспомнил вдруг сегодняшний разговор в кузове УАЗа — платить или не платить шоферу-геодезисту, вспомнил озорное, веселое лицо шофера и улыбнулся.

— Вы тех поймали? — спросил Митя, стараясь перекричать шум мотора и свист ветра.

— Поймали. Всех поймали! — ответил лейтенант и прибавил газ.

16

Ночь Митя провел в маленькой пустой комнате, где на стенах местами обвалилась штукатурка. Рядом с дверью висел пыльный потускневший плакат краснощекого донора, на лице которого цвела ослепительная улыбка. Напротив стояла колченогая скамья, отполированная от долгого сидения и лежания на ней. Мите приятно было разлечься на спине, чувствовать телом прохладную поверхность. Это напоминало верхнюю полку общего вагона, где нет матрацев, не дают белья и где, может быть, поэтому с особой силой чувствуешь, что ты в дороге. Митя любил ездить в общих вагонах. Лежишь на жесткой полке, смотришь в окно, за которым проплывают поля, густые зеленые лесополосы, розовые домики на разъездах, добрые напутствия «Счастливого пути!», выложенные из камня на откосах, а иногда вдруг застонет гулко под колесами железнодорожный мост, и сверкнет под ним извилистое тело полноводной реки. Ах, как хочется тогда прыгнуть вниз головой в эту сверкающую жуткую бездну!.. А то проплывает мимо какой-нибудь поселок или деревенька с аккуратными домиками под красными черепичными крышами, с голубыми ставенками, с новыми тесовыми крыльцами, как близнецы, похожими друг на друга. Высокая девушка в цветном капроновом платочке, с коромыслом, которое фигурной скобкой свисает с крепких покатых плеч, весело щурится на солнце, на ветерок от пробегающих мимо вагонов, пережидая, когда пройдет поезд и можно будет осторожно перейти через железнодорожное полотно. Она успевает заметить тебя в открытом окне вагона, бойко подмигнуть. И в душе твоей заликует вдруг каждая жилочка! Высунувшись в окно, ты замашешь ей рукой, а она, словно нехотя одаривая, шевельнет плечом, приподнимет лежащую на коромысле руку, два раза коротко и плавно взмахнет ею и скроется навсегда за последним вагоном.

И сейчас Митя лежал на полке, только перед глазами неподвижно висел плакат краснощекого донора. «Эх, — вздохнул Митя, потянулся и сел. — Долго меня тут будут держать?» Он подошел к окну, забранному изнутри решеткой. Клочком пакли, валявшейся в углу, смахнул со стекла плотный слой пыли. В комнате стало светлее. В окно Митя разглядел грязный двор с массой деревянных пристроек и сараев. Посреди стояло корыто с водой, и с десяток кур важно расхаживали вокруг, нервно потроша щепки и комочки сухой земли. «Милицейские куры, что ли? — лениво подумал Митя. — Ах, как скучно! — Он прошелся из угла в угол, сел на лавку. — Что делать? Чем заняться?..»

— Что бы такое сделать? — сказал он вслух. Вскочил со скамьи и еще раз прошелся по каморке: пять шагов из одного угла в другой, пять — назад.

— Что же делать? — спросил Митя самого себя, пожал плечами и принялся ходить из угла в угол и напевать под нос: — Что же делать?.. Что же делать?.. Что же делать?.. Чем заняться?..

Через полчаса он остановился и смахнул с кончика носа каплю пота. Было жарко. Он сел на скамью, тяжело вздохнул, но вдруг подскочил, хлопнулся коленками об пол, зашарил руками и наконец схватил таракана. «Как я ловко! — улыбнулся Митя. — Чуть было не уполз!..» Он сел на скамью, почувствовал, как таракан перебирает лапками в неплотно сжатом кулаке, и приоткрыл его. В проеме между большим и указательным пальцами показалась черная тараканья головка с загнутыми дугами усов. Митя сжал кулак поплотнее, так, что таракан больше не мог двинуться, и сказал:

— Здорово, брат!

— Таракан стал усердно царапаться лапками.

— Не убежишь. Волей-неволей придется тебе делить со мной свой досуг.

Таракан притих.

— Скучно, брат! — пожаловался Митя.

В ответ таракан опять зацарапался лапками.

— Ну ладно, ладно, вылезай. — Митя разжал кулак, таракан пробежал по указательному пальцу и плюхнулся на пол.

— Все равно ведь не уйдешь, — сказал Митя, отдирая дранку от стены в том месте, где обвалилась штукатурка, и преграждая таракану путь щепкой. Таракан остановился, пошевелил усами, повернул и побежал назад.

— Какой великолепный ты таракан! — сказал Митя. — Просто чудо! — И вновь преградил таракану дорогу. Таракан повернул назад — он явно не понял Митиного расположения.

— А я тебя не пущу, — сказал Митя, ставя щепку перед тараканьими усами.

Таракан замер и не проявлял никаких признаков жизни.

— Ах ты, притворщик, — засмеялся Митя, а таракан, воспользовавшись паузой, юркнул в щель под плинтусом.

— Убежал, — растерянно сказал Митя и так вздохнул, будто это была одна из самых серьезных потерь в его жизни.

Резкая тень от оконной решетки, казалось, застыла на пыльной полу. Но с каждым часом становясь все более расплывчатой, незаметно увеличивалась, росла. Когда она добралась до противоположной стены, Митя потерял всякое терпение. Ему хотелось есть, но про него словно забыли. Он вспомнил вчерашние шашлыки в ресторане, и голова у него закружилась, под ложечкой засосало еще сильнее. Он подошел к двери, изо всей силы ударил по ней ногой так, что старая дверь задребезжала, и крикнул:

— Да скоро меня выпустят, черт возьми!

Щелкнул замок. Дверь со скрипом отворилась, и в комнату заглянул коренастый сержант, похожий на донора с плаката.

— Чего раскричался? — сказал он недружелюбно. — Дури в голове много? Выходи!

Они пошли по темному прохладному коридору, спустились вниз по каменной лестнице. Сержант открыл голубую дверь с табличкой, которую Митя не успел прочитать, и протолкнул его в светлый кабинет.

За большим письменным столом (на углах его сохранились треугольнички пыли, и Митя, заметив это, подумал о том, что уборщица здесь ленива) сидел пожилой капитан. Седой чуб, ниспадавший на лоб, курчавился колечками, будто ему только что сделали электрическую завивку.

— Садитесь, — сказал капитан густым приятным голосом. Он откинулся на спинку кресла, с минуту разглядывал Митю и наконец сказал: — Да!..

«Что «да»?» — подумал Митя, раздражаясь.

— Иванов! — крикнул капитан.

В комнату вкатился маленький толстый человечек с розовой блестящей макушкой.

— Я, товарищ капитан.

— Садись, будешь протокол писать.

После обычных вопросов: фамилия, имя, отчество, год рождения и т. д. — капитан попросил рассказать о том, что произошло в ресторане и потом, на улице.

Митя хотел рассказать как можно короче, но капитана интересовали детали: пили ли в ресторане, что сказал такой-то, что ответил ему, как началась драка, кто кого ударил первым, как ударил, что произошло потом… Митя рассказал все, что помнил.

— Уж очень они все пьяны были, — закончил он, — поэтому и отделался я так легко.

— Да ведь и вы были нетрезвы, — заметил капитан. — Почему вы сразу после драки уехали в Щедрин? Почему не обратились в милицию? Не обратились даже в больницу, ведь вам нанесли телесное повреждение?

Митя пощупал корочку затянувшейся ранки на голове, остриженный Наташей вокруг нее кружок волос.

— Ранка пустяковая, — сказал он, чувствуя, как по телу пробегает холодок в тот момент, когда палец прикасается к ранке.

— Все же почему вы сразу уехали из Шелковской? Вероятно, чувствовали за собой какую-то вину?

— Да нет же! — сказал Митя раздраженно. — Просто хотелось скорее домой.

— А вы не кричите, молодой человек! — строго предупредил капитан и нахмурил брови. — Не в ресторане находитесь… Вы подозреваетесь в нанесении тяжких телесных повреждений Ступову Сергею Ивановичу. — Капитан с сухим треском забарабанил по столу пальцами.

— Что?.. Я?.. — Мите показалось, что капитан шутит, и он улыбнулся.

— Очень просто, — сказал капитан, заметив улыбку. — Ударил, сбил с ног, а он — головой об асфальт. Сотрясение мозга. Врачи говорят, один шанс из тысячи. Кино такое было, видал? Вот у него то же самое… А может, он уже и того… пока говорим мы тут с тобой.

— Но я… не мог… — сказал Митя, отрешенно глядя на плохо выбритый подбородок капитана и все еще надеясь, что это неправда. — Я… — Он пожал плечами и вдруг почувствовал, как напряглась, вздулась под тесной рубашкой широкая мышца спины, и с ужасом подумал: «Конечно, мог…»

— Вот так-то, парень, будут тебя судить…

Митя не помнил, как вернулся в камеру, как захлопнулась за ним дверь, как щелкнул замок.

17

Он понимал, что спит, и сквозь сон чувствовал, как щемящая боль, начавшаяся с той минуты, когда он поднимался по каменной лестнице, тупо саднит в груди. Ему казалось: надо глубоко, как можно глубже вздохнуть, и боль пройдет, улетучится вместе с дыханием, но глубоко вздохнуть не было сил. Белые облака пролетали над его головой и величественно опадали за розовый горизонт. Он спрашивал у Наташи, какое из них настоящее, а она смеялась, запрокинув голову, скосив глаза: «Да они все настоящие!» — «Неужели все? — удивился он и… проснулся…

Нудно ныл затылок, как будто содрали с него кожу, и резало глаза, вверху, под веками. Тело свело в неудобной позе: правая нога затекла, в голень левой, застывшей на весу, впилось ребро скамьи. От ступни по голени, до бедру и выше, по спине, по шее, даже, казалось, по кончикам ушей пробежала волна мурашек. Митя поежился и с трудом сел. Свет луны чертил на противоположной стене, кривоугольные клетки решетки. Часть света падала на плакат донора и делила на клетки его улыбающееся лицо.

Первая мысль, которая пришла Мите в голову: бежать! Он вскочил на ноги, ступил шаг, охнул и сел на пол. «Ноги… Сейчас это пройдет!.. Сейчас!..» Какая-то сила подхватила под ребра: «Встань! Беги!..» Поднявшись кое-как с пола, он прислонился к стене. Ноги дрожали. Митя закрыл глаза, вытер со лба холодный пот. «Сейчас! Сейчас!.. Надо собраться с силами!..» Придерживаясь за стену обеими руками, как слепой, добрался до двери, осторожно надавил на нее плечом. Дверь жалобно скрипнула, стукнула замком и не поддалась. Он надавил сильнее, упершись снизу коленом. Тот же результат. «Черт!» — выругался Митя, бросаясь к окну — слабость в ногах прошла, — и, вцепившись в решетку, тряхнул ее так, что от стены над подоконником отвалился кусок штукатурки.

Митя долго тряс решетку, но она не дрогнула. Он смел с подоконника на пол куски штукатурки и, облокотившись о шершавые доски, заплакал.

Черные сараи отбрасывали длинные черные тени, которые надежно укрывали под собой половину двора. «Ведь тебе хватит там места, — думал Митя. — Беги!.. Но как?..»

Он обошел несколько раз комнату, ощупал каждый метр стены, попробовал в одном месте, где отвалился кусок штукатурки, руками отодрать дранку, но безуспешно, лишь до крови расцарапал руки.

В изнеможении опустился он на скамью, прислонился спиной к холодной стене, и вдруг ему показалось, что он прислонился к холодному трупу. Ужас пронзил его. «Неужели он теперь такой же холодный?» Митя подскочил к двери и изо всей силы затряс ее. Вопль: «Выпустите меня отсюда!» — застрял в горле и судорожным комом сжал непослушный язык. Дверь вдруг глухо стукнула, накренилась, за ней лязгнул навесной замок, и Митя увидел, что она держится на одной нижней петле: верхняя, с перержавевшими шляпками шурупов, отвалилась. Снять дверь с нижней петли не стоило теперь большого труда. «Господи! — воскликнул Митя, приподнимая дверь. — Господи!

Темный коридор, в конце которого тускло светилась электрическая лампочка, дохнул плесенью, холодом цементного пола. Не веря тому, что произошло, Митя медленно пошел на свет лампочки. Тихо. Только его, Митины, шаги невыносимо гулко разносятся по всему коридору. Он снял туфли, взял их в руки и босиком дошел до каменной лестницы. Ступенька, две, три…

Он перегнулся через перила. В вестибюле, на столе дежурного, горела настольная лампа. Дежурный сидел к Мите спиной, облокотившись на стол и положив голову на руки. «Спит или не спит?» Митя выждал пять минут, десять. Милиционер не шевелился. Тогда Митя стал сходить с лестницы, осторожно, бесшумно, удивляясь своей необычной ловкости. Вот он уже в вестибюле. Куда идти? Направо? Налево? Он огляделся. Увидел под лестницей маленькую дверь. Туда!..

Он прикрыл дверь и в изнеможении привалился к ней спиной. Перед ним был двор, который он видел из окна своей камеры.

Крадучись, Митя миновал деревянные сараи. В одном из них всполошенно закудахтала курица, и Митино сердце забилось так оглушительно-громко, что он испугался: не слышит ли кто? Ворота были открыты. Он вышел на улицу, параллельную той, на которой стояло здание милиции, и пошел прочь.

Митя не верил своей свободе. Странная пустота была в груди, в голове; в ушах звенело. Холодный ночной воздух щекотал ноздри, хотелось чихать, но Митя изо всех сил сдерживал себя; несколько раз из его горла вылетали странные звуки, похожие на приглушенный храп лошади.

Пустынная улица пугала черными глазницами домов. В каждом окне мелькало что-то рыжее. То ли отблеск далекого уличного фонаря, то ли его волосы. Он стоял за каждым деревом и провожал Митю долгим, сверлящим взглядом. Глаза у него тоже были рыжие. «Вернись! Вернись! — шептал он бескровными, холодными губами. — Ведь никуда ты не убежишь, никуда!»

Внезапно Митя ойкнул и сел на траву. Обнаружил, что он босиком — туфли держит в руке — и что большая колючка вошла в мякоть ступни. Эта боль словно вернула ему сознание. Он вытащил колючку, огляделся.

Была светлая ночь — полнолуние. Лунный свет затмил собою почти все звезды. Ласковый прохладный ветерок шевелил его мягкие волосы, словно чья-то добрая, нежная рука.

Он пошел назад. «Сбежать хотел. Дурак! Я на самом деле чуть не стал настоящим преступником. Скорей, скорей, пока меня не хватились!» Он побежал. Вот и черные распахнутые ворота, двор, корыто с водой, сараи, маленькая, узкая дверь. Митя приоткрыл ее; дежурного за столом не было. Сердце у Мити оборвалось: неужели побег его обнаружен? Он шмыгнул под лестницу, в темный, пропитанный плесенью угол, замер, прислушался. Прячась в тени лестницы, оглядел вестибюль. Никого. Митя ступил на первую ступеньку и услышал вдруг громкие, мерные шаги. Он понял, что не успеет взбежать вверх по лестнице, и юркнул на прежнее место. Шаги приближались. Расплывчатая тень влезла на дверь под лестницей, вдруг замерла — шаги стихли. Митя вжался в стену. Тень дрогнула и надвинулась еще ближе. Все кончено! Сейчас его окликнут. Тень взмахнула руками, и Митя услышал долгий смачный зевок. Неожиданно он почувствовал, что тоже хочет зевнуть, и ужаснулся, подавляя в себе это нелепое желание.

Тень отдалилась. Послышался звук отодвигаемого стула. Громкий треск бумаги заставил Митю вздрогнуть.

Несколько минут тишину ничто не нарушало. Тогда Митя решился выглянуть из своего убежища. Милиционер при свете настольной лампы просматривал за столом газету.

— Хм, надо же, — сказал он вслух и покачал головой, видимо, удивляясь прочитанному.

Митя в испуге нырнул под лестницу, ему показалось, что милиционер окликнул его. Но тут же он понял: то, что сказал дежурный, относилось не к нему, — однако выглянуть еще раз не посмел. Он сиротливо жался к стене и думал: как глупо, как нелепо!..

Ноги окоченели на цементном полу, но надеть туфли он не решался: мог нечаянно стукнуть ими об пол. И Митя ежился от холода, охватывавшего его. Он хотел, он мечтал и не мог пробраться к месту собственного заточения и вдруг понял, что жизнь его рушится, рушится навсегда, что самое страшное было не тогда, когда он решил, что убил человека, самое страшное было сейчас, под этой лестницей, в этой жуткой ночной тишине, прерываемой вздохами сидящего за столом дежурного.

Сколько времени он простоял под лестницей: час, два? Ему казалось, вечность. И когда он услышал, как отодвинули стул и по коридору влево зазвучали удаляющиеся шаги, он не поверил. Но не верил только мгновение. Медлить было нельзя. Он рванулся! Лестница, темный коридор, вот она, дверь, сиротливо кособочится у стены. Митя торопливо просунулся в камеру и в мгновение ока насадил дверь на нижнюю петлю. Прислушался: «Обошлось?» Тишина. В соседней комнате неутомимо стурчит сверчок. «Обошлось!..» Он глубоко вздохнул и засмеялся счастливым смехом, словно только что тонул в проруби, потерял всякую надежду на спасение и вдруг его спасли! Перед глазами, как в черном калейдоскопе все мелькали лестница, коридор, дверь… лестница, коридор, дверь… Прыжок, еще прыжок — дверь…

Серый потолок в трещинах, стены с обвалившейся штукатуркой, скособоченная дверь и даже донор показались ему теперь родными, близкими, он готов был расцеловать их, засыпать десятками самых ласковых, нежных слов. От радости он долго не мог прийти в себя, вздрагивал, прислушивался и тихо смеялся. Но наконец успокоился, и внезапная сонная одурь свалилась на него. Митя прилег на лавку, закрыл глаза, но через минуту понял, что заснуть не сможет, сел, прислонился потной спиной к холодной стене. «Неужели и он теперь такой же холодный? — подумал он. — Наверно, его уже в землю зарыли. Хотя вряд ли…» Он попытался представить себе, как этот рыжий лежит в гробу, но не смог, он даже не вспомнил его лица, а вспомнил вдруг смерть отца и его похороны. Вместо отца в гробу лежал кто-то другой, похожий на него. Митя поразился: до чего он холодный, когда притронулся к рукам, сложенным на груди. Из-под воротника голубой рубашки выползал на желтую шею черный шов: отца вскрывали — он умер скоропостижно, на работе. Мите было девять лет, и он не особенно понимал, что же, собственно, произошло. Вокруг него плакали, качали головами, называли сиротой. Он видел, что все плачут, и тоже старался выдавить над гробом две-три слезинки. Во дворе мальчишки жалели его, каждый отдал ему чуть ли не все свои альчики[1], и он радовался: «Во, какой я богач стал!» Сосед из их дома, дядя Ваня, решил даже для чего-то сфотографировать Митю собственным фотоаппаратом. Митя обрадовался, сел во дворе на врытый в землю стол, за которым мужчины играли по вечерам в домино, и не мог подавить глупой счастливой улыбки, глядя в объектив фотоаппарата. Митя всю жизнь стыдился этой плохонькой фотокарточки: серый осенний день, голые ветви облетевших деревьев, и он в школьной форме, кирзовых сапожках, со счастливой улыбкой на лице.

Когда вечером он вошел в комнату, где стоял гроб, мать обняла его и, плача, спросила: «Митечка, как мы жить-то с тобой будем?..» Мите очень жалко стало маму, и он тоже заплакал. «Не плачь, — утешал он ее сквозь слезы, — мы с тобой будем в кино ходить каждый вечер…» И он ясно представлял себе неоновые огни городского кинотеатра, лоток с мороженым, которого можно есть сколько захочешь, и он с мамой, взяв ее за руку, идет смотреть «Илью Муромца» в двенадцатый раз.

На кладбище, перед тем как закрыть гроб крышкой и опустить его в могилу, мать и его, Митю, подвели прощаться с покойником. Мать упала на гроб, и ее силой увели. Митя нагнулся над гробом, увидел на лбу и в складке губ капли дождя и, пересиливая себя, с отвращением прикоснулся губами к холодной голове. Мужчины, оскальзываясь на мокрой от дождя глине, надвинули на гроб красную крышку, переговариваясь, по-деловому стали забивать молотком гвозди. Этот звук отозвался в Митиной голове, застучал в ней, и только тут Митя заплакал в голос, словно понял наконец, что произошло. Оркестр заиграл похоронный марш, гроб стали опускать в яму на толстых, мокрых, испачканных глиной веревках, о крышку застучали первые комья земли. Кто-то подвел Митю к краю ямы и сказал, чтобы он кинул в нее горсть земли со словами: «Пусть земля тебе будет пухом». Митя взял с бугорка комок глины, сказал, как его учили, швырнул глину на мокрую крышку гроба, поскользнулся, заплакал еще сильнее. Его увели в автобус, а дома вместе со взрослыми ему дали выпить целую рюмку водки. Знакомые сажали его по очереди к себе на колени, были с ним ласковы. За окном уже порхали белые, тающие у земли снежинки…


Митя встал, подошел к окну: приближалось утро. «Неужели он такой же холодный и неподвижный, как тогда отец? — подумал Митя. — И уши у него такие же жесткие?.. И щетина все растет на подбородке?..» Митя оперся лбом о холодное стекло, почувствовал, как на левое ухо осела паутина. Это он, отец, научил его драться, это он внушал ему, восьмилетнему мальчику: «Не бойся бить в лицо. Противник сильнее тебя, а ты будь злее. Бей чем попало: камнем, палкой, не можешь бить. — кусай, зубами рви, но победи! Всегда бей первым! Если ударил первым, считай, что половина победы за тобой!» «А я ударил вторым, — подумал Митя. — Вторым». Он вспомнил, как однажды, ему было года три, соседский мальчишка побил его во дворе, из носа пошла кровь. Митя заплакал к побежал жаловаться отцу. Но вместо того чтобы заступиться за него, отец выслушал жалобу сурово. «Свои дела разбирай сам, — сказал он. — А если в другой раз придешь ко мне жаловаться, сниму ремень и добавлю: не ходи, не ябедничай. Обидели — дай сдачи, не можешь — переплачь во дворе, чтобы никто не видел, и приходи домой с сухими глазами». И Митя потом так и делал: когда ему доставалось, он уходил в самую дальнюю часть двора, за деревянные сараи, садился на корточки, прислонялся спиной к шершавым доскам и потихоньку выплакивал свои обиды. Митя был физически сильнее многих своих сверстников, но он боялся бить противника в лицо. Ему было жалко. С годами он преодолел эту слабость. Тот день, когда он подрался с Сашкой из их двора, Митя запомнил на всю жизнь. Митя катался по двору на велосипеде, а Сашка ухватился сзади за багажник и остановил его. «Пусти!» — сказал Митя. «Не пущу», — сказал Сашка. «Пусти!» — «Не пущу!» — «Пусти! В морду дам!» — «Ух ты, какой шустрый!» Митя слез с велосипеда, прислонил его к стене дома и сказал: «Пошли за сараи!» За сараями проходили все дворовые драки, там дрались даже старшие мальчишки. «Пошли!» — сказал обидчик, и его рыжие глаза лукаво блеснули. Они зашли за сараи, встали друг против друга возле большого гладкого камня, на котором старшие ребята тайком от взрослых играли в карты. «Чего лезешь?» — сказал Митя, распаляя себя. «А ты чего?» — с насмешливой улыбкой сказал Сашка. «Зачем велосипед держал?» — «А что, нельзя?» — «Нельзя!» — «Ух ты, какой шустрый!» — «Сейчас зафинтилю в морду!» — «Попробуй только». — «Свинья!» — «Сам свинья!» — «Смотри, получишь!» — «Сам получишь!» Они толкались, сопели, размахивали руками. И вдруг Митя отошел на два шага и с разбегу ударил Сашку в лицо, но не кулаком, а ладонью. Сашка отскочил назад, завизжал от злости и бросился на Митю, стараясь подбить ему глаз, но Митя левой рукой ловко отвел удар, а правой опять ударил Сашку по лицу, на этот раз кулаком. О, какая счастливая это была минута! Дрожа от воинственного пыла, он рвался вперед, уверенный в справедливости своего гнева. Драка была долгой и упорной. Наконец Сашка заплакал. Это была победа! «Что, получил?» — сказал Митя, опуская руки. Противник ничего не ответил. Его лицо было красно, словно на нем давили клюкву. Закусив губу, он повернулся и пошел прочь. Не помня себя от радости, Митя побежал домой. «Па! — крикнул он, врываясь в комнату. — Па! Я Сашку побил! Я его целых двенадцать раз в лицо ударил, я считал!» — «Чему же ты радуешься?» — удивленно сказала мама. «Поздравляю!» — сказал отец, улыбаясь и, как мужчине, пожимая руку…

«Как все глупо! глупо!, глупо!..» Митя стиснул зубы и ударил кулаком в стену. Из-под облупившейся штукатурки осыпался на пол песок. Прислушавшись, Митя подумал, что песок осыпается с таким звуком, как сахар из кулька, когда его ссыпаешь в сахарницу и по бумажным стенкам бегут последние кристаллики. «Как глупо…»

И вдруг ему привиделся жаркий день, когда они купались на Тереке и плавали с Наташей к дальнему повороту. Он показывал пальцем на небо и гадал, кто из них доплывет до поворота первым — облако в синем небе или они в коричнево-серой воде, — а потом сидели с Наташей в жесткой, сухой траве, целовались, ее горячее тело пахло травой, молодостью и еще каким-то особым, сладким запахом. Митя расстегнул на ее спине голубой лифчик купальника, Наташа закричала на него, стыдливо прикрываясь руками, но он привлек ее к себе, потянул лифчик вниз и стал целовать белые, странно выделявшиеся на загорелом теле груди, упругие, подвижные, живые. И тогда Наташа поцеловала его в голову и, улыбаясь, стала гладить по волосам.

Это было несколько дней назад, а казалось, прошел год. Еще вчера светило солнце, рядом была Наташа, и мир представлялся единой цепью переплетенных между собой слов: «счастье» и «любовь», — а сегодня под ногами вместо травы скрипел песок, вместо просторной комнаты, в которой они жили, его окружали, стены маленькой камеры, в которой было единственное окошко, да и то забранное решеткой. В окошко жалостливым взглядом смотрела Аниська, вздыхала, подперев кулачком щеку, и качала головой: «Что ж это ты, Митенька, не уберег себя?» И он почувствовал душистый запах жареной картошки, когда Аниська сняла со сковородки крышку и горячий пар ударил в ноздри, а дед Антип разливал по стаканам рубиновый чихирь и, подмигивая левым, в красных прожилках глазом, бренчал на балалайке и бубнил под нос: «Тренди-бренди-виски-шенди».

«Неужели ему на роду было предназначено умереть от моей руки? Неужели, родившись, он был уже обречен и только не знал этого? Взглянуть бы на ладонь его левой руки: короткая у него «линия жизни» или длинная? Если короткая, тогда все правильно. А если длинная? У меня длинная. Проходят через всю ладонь и даже выходит на тыльную сторону…

Смерть привыкли изображать в виде скелета с косой, а для него, для этого рыжего, образом смерти стал я. Разве я виноват? Невольный, беспомощный убийца… И все от одного неловкого, вернее очень ловкого движения руки. Движение руки — и человеческая жизнь… р-раз — и сломалась, и уже невозможно ее починить…»

Он никак не мог понять, как случилось, что Наташа приехала не поездом, а автобусом — ведь тогда бы ей не попался на глаза этот проклятый ресторан, что приехала она именно позавчера, а не вчера — ведь ей ничего не стоило задержаться на один день в городе, что выбрали они для посещения ресторана именно послеобеденное время, когда там были те люди, среди которых был он, и что пели за столом «Философскую» — ведь не спой они этой песни, на них, вероятно, не обратили бы внимания. Митя вспомнил, как неловко он себя почувствовал, когда кончили петь, и как, смущенно покашливая, оглядывался по сторонам.

Каким образом все эти незаметные обстоятельства сплелись в неразрывную связь и решили его судьбу, превратились из ряда мелких, частных случайностей в чудовищную неизбежность? Ну, задержись они хоть на полчаса, ну, не подвернись им этот УАЗ с веселым шофером, и — кто знает! — все было бы по-иному.

«А что еще мог я сделать? — внезапно ожесточаясь, подумал Митя. — Что?! Отдать себя на растерзание этим пьяным скотам — топчите меня, убивайте?! А ведь истоптали бы и, увидев, что убивают, убили бы. Красные азартные рожи с безумием в глазах. Что им небо, солнце, листья на деревьях, что им Пушкин, Толстой, Бунин! И ведь растоптали бы, не вырвись я из круга, или та пьяная скотина в шляпе, гонявшаяся за мной по площади, пырнула бы меня ножом, если б смогла, вот сюда, в живот, и лезвие вошло бы в меня бесшумно по самую голубую пластмассовую рукоятку… — Митя содрогнулся, представив прикосновение холодного гладкого лезвия к своему животу. — Ведь он хотел убить меня. Меня! Меня… И сейчас в моих полуоткрытых стеклянных глазах мог отражаться темный угол мертвецкой…»

Ночь заметно потускнела, и ровный диск луны побледнел и висел у самого карниза шиферной крыши. У Мити закружилась голова…

Однажды у него вот так же кружилась голова, и больно было дышать… Это было в прошлом году, во время занятий на военной кафедре. Их вывезли на учебный полигон. Полигон располагался за городом, на пологом склоне невысокой горы. На вершине отдельного холма вилась узкая змейка траншеи в половину человеческого роста. Был урок по тактике: «Артиллерийская разведка. Скрытое занятие НП, наблюдение за противником и оставление НП». Их взвод выгрузился из машины и построился по отделениям. Митя был командир второго отделения. Поношенный синий комбинезон, защитная фуражка, на ногах болтались большие сапоги — Митя чувствовал, как гвозди царапают и рвут новенькие нейлоновые носки. Слева у пояса висел противогаз в брезентовой сумке, рядом — чехол с красным и белым сигнальными флажками, справа на боку — саперная лопатка, на груди болтался бинокль, на правом плече автомат, а в левой руке он держал большой, больше, чем в половину квадратного метра, артиллерийский планшет с картой местности. Подполковник Демин, их курсовой офицер, указал местоположение предполагаемого противника, поставил отделениям задачу: с учетом времени скрытно, перебежками занять траншею для наблюдательного пункта. Демин и командир взвода, Митин однокурсник, поднялись на вершину холма: до траншеи было метров двести.

Митя торопливо наставлял свое отделение: «Ребята, самое главное, не перебегайте вон тот участок, у столбика с пометкой, там надо ползти, потому что местность хорошо просматривается и «противник» может заметить. И там, на вершине, последние метров двадцать тоже надо ползти. Ясно?»

С холма махнули флажком, и первое отделение скученно побежало к траншее, падая, поднимаясь, снова падая. «Вот болваны! Надо рассредоточиться, рассредоточиться. — горячился и переживал Митя, как будто он на самом деле был на войне и противник мог обстрелять скучившихся, перебегавших «опасное» место товарищей. — Там же ползком надо! Ползком! — кричал Митя. — Вот болваны!»

И когда подполковник с высотки махнул флажком во второй раз, Митя крикнул: «За мной!» — стащил с плеча автомат и побежал, пригибаясь, в гору. Бежать было тяжело, неудобно. Сапоги бухали и норовили на ходу соскочить, с ног, встречный ветер дул в планшет с картой. Планшет путался в ногах, Митя не мог поправить его, потому что в другой руке держал автомат. Он спохватился, что бегут они слишком долго, крикнул: «Ложись!» — и сам бросился с разбегу на жесткую землю. Они проползли метров десять, снова поднялись и побежали. Фуражка съехала на лоб, козырек закрывал глаза, было плохо видно. Пот лил ручьями по спине, по ногам, по лицу. «Ложись!» — и снова повалился на землю, чувствуя, как неудобно упирается в грудь бинокль, как неловко завалился в руке автомат и содрал мушкой кожу. Ползти было тяжело. В нос ударял запах пыли, она поднималась от земли невысоко, как раз настолько, чтобы залезть в рот, в глаза, в уши. Это было открытое место: в лощине между двумя холмами белели домики недалекого поселка — там был «противник». Когда один из товарищей поднялся и хотел дальше бежать, Митя закричал на него, показал кулак, товарищ растерянно оглянулся, упал на колени и тяжело пополз на четвереньках. Миновав открытое место, опять побежали. Товарищам было легче: у них не было путавшегося под ногами планшета с картой, поэтому Митя отстал. Они хорошо двигались перебежками. А когда проползли последние двадцать метров и свалились в траншею, у Мити потемнело в глазах, и перед ними заплясали красные и золотистые круги. Он не мог перевести дыхания, чувствовал, как похолодели руки, ноги, и сквозь надтреснутый звон в ушах услышал замечание одного из товарищей, что он бледен, даже позеленел. К горлу подкатывала тошнота, что-то сухое, как наждак, раздирало его внутри. Митя с трудом положил на бруствер планшет, автомат и сам повалился на них сверху. Ему казалось, что он умирает. Подполковник приказал построиться. Митя не помнил, как очутился в строю. Он стоял с закрытыми глазами, его грудь судорожно вбирала воздух, в, как во сне, он услышал, что подполковник Демин объявляет ему, командиру второго отделения Дмитрию Косолапову, благодарность и всему отделению выставляет отличные оценки.

Потом сидели в траншее, расставляли на треногах буссоли, рассматривали в бинокли улицы поселка, составляли схемы ориентиров, смеялись, громко переговаривались. Мало-помалу Митя пришел в себя и уже видел солнце и траву, горы, зеленевшие за спиной, синее небо в волокнистых облаках, белые домики поселка, далекие трубы кирпичного завода, загородное озеро. Дышать было легко, только руки и ноги сковывала свинцовая усталость, а голова была легкой, и в ней было пусто-пусто. Ребята тоже жаловались на усталость, но были довольны, веселы. «В этом году их повезут на настоящий полигон стрелять из пушек, — подумал Митя. — А я…» И слезы обиды навернулись на глаза, но он сдержался и не заплакал. «Ведь убивали на войне, это считалось геройством?.. Да, но там убивали врагов, а я убил человека. Такого же, как я сам…»

И Мите представилось бородатое лицо Николая. Николай смотрел на него добрым, грустным, каким-то собачьим взглядом и говорил ему: «Что, боялся меня? Хоть и говорил со мной вежливо и относился ко мне по-доброму, а все-таки побаивался, а? Ну, признайся… А вот мы с тобой и побратались! Побратались с тобой…»

На дворе закричал петух, и Николай исчез, как привидение в гоголевской сказке, дотянуло холодным утренним сквозняком. Черный таракан выскочил из норы и, не обращая на Митю внимания, пробежал по карнизу, по стене и скрылся в щели под подоконником. Зашуршало по крыше дробью, сначала мягко, нежно, а потом все жестче, отчетливей. Запахло мокрой известью. «Дождь…» — подумал Митя и глубоко, всей грудью вдохнул мятный запах дождя.

И вдруг отчетливо увидел перед глазами подошву остроносой туфли. Как он обрадовался, когда от его удара тридцатилетний мужчина тяжело упал навзничь. Он лежал, раскинув руки, задрав оголившуюся до колена ногу на низкую каменную ограду. Других подробностей Митя не запомнил: он бросился навстречу второму. Но подошва туфли врезалась в память: аккуратная, с недавно набитой блестящей подковкой на каблуке, с кусочком засохшей грязи под ним и с тремя блестящими точками гвоздей у носка.

18

В два часа дня отворилась дверь, и милиционер, не тот, что приходил вчера, а другой, худощавый, сутулый, поскрипывая новенькими сапогами, повел Митю по тому же темному коридору, каменной лестнице, в тот же кабинет, к тому же капитану с завитым чубом.

— Садись! — сказал капитан грубовато-снисходительным тоном.

«Он говорит со мной, как с преступником», — подумал Митя и пристально посмотрел на капитана, стараясь уловить в его лице хотя бы малейшее сочувствие. Но серые глаза капитана смотрели жестко, и завитой чуб тоже жестко смотрел пустыми глазницами колец. Митя чувствовал, как гулко бьется сердце, какое оно большое, тяжелое.

— Вот что, — сказал капитан. — Девчонки меня замучили. Не хотели выходить из кабинета, пока я не разрешил встречу. Десять минут. Надеюсь, хватит, а то мне некогда. И кроме того… ну да потом…

Капитан показался вдруг Мите самым чудесным, самым добрым человеком, которого он когда-либо встречал.

— Я скоро вернусь, — сказал капитан и, припадая на левую ногу, вышел из кабинета.

Почти тотчас дверь отворилась, и в щель просунулась Варина голова. Ее глаза растерянно шарили по комнате. Остановившись на Мите, они радостно вспыхнули и погасли. Варя, Наташа и Птичкина молча, неуклюже подталкивая друг друга, вошли в кабинет и остановились у двери. Митя поднялся навстречу. Он подошел к Варе, взял ее теплую мягкую ладошку в свои руки и попытался улыбнуться:

— Здравствуй, Варя!

Варя, покраснев, отвела глаза, словно ей было неловко и даже стыдно смотреть на Митю.

— Здраст… Гм…

Птичкина смотрела на Митю широко распахнутыми глазами, в них стояли слезы. Она сама горячо протянула руку, и Митя благодарно пожал ее.

Он боялся взглянуть на Наташу, но теперь, когда он поздоровался с Варей и Птичкиной, деваться было некуда. Наташа сосредоточенно смотрела в пол, между ее бровями обозначились две нежные волнистые складки. Казалось, она что-то подсчитывает в уме, ее лицо как будто говорило: «Девятью семь — сколько же это?» Митя почувствовал, как к голове приливает кровь. Сердце вдруг подпрыгнуло, гулко забилось в горле, под адамовым яблоком, и было трудно издохнуть.

— Наташа… — только сказал он.

Она, словно выведенная из тяжелого раздумья, мельком, исподлобья взглянула на Митю и опустила глаза. «Так сколько же девятью семь?» — выразило ее лицо.

Митя растерялся, отступил на шаг, показал жестом на черный клеенчатый диван.

— Садитесь!..

Птичкина отвернулась к двери и вдруг тонко завыла по-бабьи. Митя вздрогнул, поморщился, точно гвоздем провели по зубам.

— Замолчи! — сказал он резко. — Замолчи!

Птичкина всхлипнула и замолкла.

— Что же вы, хоронить меня собрались? — сказал Митя как можно веселее и посмотрел на Наташу. Она опустилась на диван и царапала длинным перламутровым ногтем клеенчатый валик.

— Это из-за нас, из-за нас все, — прошептала Варя, опускаясь на стул у двери и закрывая лицо руками. — Мы виноваты.

— Никто не виноват, так получилось, — сказал Митя.

— Митька! Ну, ничего, ничего… — вскрикнула Птичкина, оборачиваясь к Мите и улыбаясь сквозь слезы. — Не сердись на нас! Мы ведь бабы. — Она вздохнула всхлипывая. — Где тебя держат?

— На втором этаже. Отдельная жилплощадь. Очень даже вольготно, только жратва негустая.

— Не фиглярничай, Митя, — сказала Варя. — Не надо.

— Может, все уладится, — защебетала Птичкина. — Ведь ты не виноват. Мы уже дали свидетельские показания, рассказали, как все было. Тебя оправдают, честное слово, оправдают!

Митя чувствовал себя неловко, скованно. Изредка взглядывая на Наташу, он боялся сделать лишнее движение. Она не смотрела на него.

— Я все-таки не могу себе представить, не могу понять до конца нелепости всего случившегося… — удивленно сказала Варя и, как старушка, мелко затрясла головой.

— Варька, перестань! — крикнула Птичкина. — Перестань, тебе говорят! Вот дура! Митечка, не смотри на нее, не слушай ее. Все будет хорошо, вот увидишь… Мы пойдем к декану, к ректору, расскажем, как все было, заставим хлопотать за тебя. Факультет, университет поднимем на ноги, демонстрацию протеста устроим! Ведь люди должны понять…

Митя перебил ее.

— Вот что, Птичка, — сказал он, чувствуя, как в душе его загорается огонек надежды: «А вдруг, правда, помогут?» — Это все глупости. Вы лучше предупредите мать, да как-нибудь поосторожней, придумайте что-нибудь.

Митя подошел к столу капитана, вынул из пластмассового круглого стакана карандаш и написал на листе бумаги свой адрес.

— Вот, возьмите.

Он хотел отдать адрес Наташе, но, заколебавшись, протянул его Птичкиной.

В открытое настежь окно бесстыдно светило июльское солнце. Вкрадчивый ветерок, как котенок, играл с легкой, завивающейся занавеской. За окном голопузый мальчишка в черных трусах по колено катил перед собой черную, упруго-звонкую автомобильную камеру и горланил в конец улицы:

— Витька, айда на озеро купаться!

— Что, Птичка, не удалась нам Венеция? — сказал Митя. — Ничего, в другой раз… — и подумал, что «другого раза» не будет.

Открылась дверь, в комнату быстрой подпрыгивающей походкой вошел капитан.

— Десять минут прошло. Продлить свидание не имею права. Я и так…

Девушки встали. Наташа оправила на себе платье. Теперь она, казалось, сосчитала, сколько же будет девятью семь, морщинки на ее лбу разгладились.

Митя не знал, как себя вести. Подойти к ним, подать руку или обнять всех по очереди… Но почему-то постеснялся сделать и то и другое и стоял, переминаясь с ноги на ногу.

Вновь отворилась дверь, на пороге, поскрипывая новенькими блестящими сапогами, появился худощавый сутулый милиционер.

— Уведите его, — сказал капитан.

Эти слова ударили Митю по голове, оглушили, и, уже не глядя на девушек, он пошел вслед за сутулым милиционером.

ПРОВИНЦИАЛ