икрывает голубые глаза.
— Готовьте ма-агнитофо-о-оны-ы! — напрягая мощную грудь, басом поет Миша Тонкошей. — Билеты Са-ашка достае-о-от!
Я пожимаю плечами, мол, попробую. Почему-то я приглянулся молоденькой кассирше из филармонии, и она беспрекословно выдает мне — по крайней мере, всегда выдавала — столько билетов, сколько я у нее прошу. Бедная девочка! Ребята прозвали меня дон-жуаном, а я не такой уж дон-жуан: второй год никак не могу преодолеть проклятую робость и объясниться с Ритой Истоминой, хотя только о ней и думаю.
И сейчас в конце улицы вдруг появляется ее яркий оранжевый сарафан, распущенные волосы бьются за плечами золотым парусом. Я вздрагиваю. Рита бежит к нам. Она, да не только она — весь курс знает, где нас искать, если мы не на лекции. Наверно, Конфликт разбушевался…
Риту обгоняет сверкающая на солнце черная «Волга», через минуту проносится мимо нас, в десяти шагах от пивного ларька, и мы видим в ней Поленова, в степенной задумчивости откинувшегося на заднем сиденье, — знаменитого поэта, что живет в нашем городе.
— Во житуха! — восхищается Миша. — А ведь не Пушкин.
— Пушкин всегда бы жил бедно, — наставительно говорит Кирилл и кивает на промчавшуюся «Волгу». — Когда-то Поленов с моим отцом за одной партой сидел, а сейчас, куда на фиг, — Париж, Рим, Токио!.. Вознесся! — Потянувшись всем своим длинным, худым телом, он падает навзничь на траву и почти выкрикивает: — Но что касается меня, обоим предпочту Вознесенского! «Лежу бухой и эпохальный. Постигаю Мичиган…»
Я смотрю, как приближается Рита, и уже могу разглядеть, что лицо ее вправду чем-то встревожено.
— Ритка, садись пить пиво! — кричит Сережка и, хохоча, протягивает ей кружку.
Рита обводит нас потерянным темным взглядом и шепчет, едва справляясь с дыханием:
— Саша… можно тебя на минутку…
Я удивленно поднимаюсь с земли, подхожу к ней и говорю нарочито развязно:
— Да, мадам…
— Саша, только что звонили в деканат… Надо Кириллу как-то сказать… я не знаю… У Кирилла умер отец…
Он лежит на столе в новом черном костюме, впадины на висках, высокий лоб отливают парафиновым глянцем, левое веко прикрыто не до конца, глаз тускло блестит, словно подглядывает за женой и сыном, словно еще жив наперекор всему. За два дня у него выросла черная клиновидная бородка, странно гармонирующая с редкими седыми волосами на голове, она придает лицу выражение значительное, загадочное и делает похожим на Мефистофеля. Белая капроновая рюшка по краям гроба точно рамка печального портрета.
Его жена, вся в черном, с припухшими, покрасневшими глазами, нервно теребит комочек носового платка, поминутно сморкается, поправляет цветы. Кирилл сидит у гроба, согнувшись, не мигая, глядит на сложенные на груди морщинистые руки — на ногтях синими огоньками отсвечивает блеск оконных стекол.
Тяжелым дурманом колышется в голове тошновато-сладкий запах лилий, роз. Поскрипывают стулья. Глубокие вздохи и напирающая со двора сутолока: «поглядеть на покойника».
Протискиваюсь к двери, выхожу во двор. Двор траурно цветет черными платками старушек соседок.
Подходит Сережка, морщит покатый лоб, ерошит на голове жесткие рыжие волосы:
— Дай закурить… Конфликт пришел.
— Да ну!
Славик и Миша стоят неподалеку. Девчонки наша толпятся на противоположной стороне двора, их много (факультет у нас «девчачий» — иностранных языков), но среди ситцевых платьиц и мини-юбок я вижу ясно только короткий оранжевый сарафан Риты, едва прикрывающий ее загорелые точеные ножки.
Несколько ребят у подъезда, наверно соседи, курят, переговариваются, поглядывают на небо. Как бы в подтверждение их опасений тяжелая капля падает мне на плечо, за ней — другая. Редкий крупный дождь застрекотал по листьям молодых тополей. Запахло весенней свежестью, асфальт в минуту покрылся пятнами и лежит, выгибаясь, как шкура гигантского леопарда. Старушки обеспокоено закудахтали и убрались под зеленые навесы деревьев, а мы подставляем спины летнему дождю.
Подходят Миша и Славик.
— Киря, — сообщает Славик, и наши головы, как по команде «равняйсь», поворачиваются направо. На крыльце стоит Кирилл. У кого-то из парней берет сигарету, прикуривает, не забывает поблагодарить.
Медленно он приближается к нашей четверке, берет меня под руку:
— Давай, Санька, походим…
— Он болел? — осторожно спрашиваю я.
— Тяжело. Последние три недели в больнице лежал.
— Почему же ты ничего не говорил?
Кирилл пожимает плечами. И в душе моей поднимается чувство обиды: столько лет учимся на одном курсе, пьем у Ибрашки пиво, рассуждаем о Ковач, Поленове, Вознесенском, а, в сущности, ничего не знаем друг о друге, ничего.
— Неделю назад отнес в больницу кипу журналов, — говорит Кирилл сдавленным шепотом, — думал, на месяц ему хватит, а он прочел в три дня. Не мог без дела сидеть. Просил принести еще, да пока я прособирался…
Повизгивая тормозами, рядом с нами останавливается тупорылый УАЗ. Из крытого брезентом кузова выпрыгивают, покряхтывая, музыканты, в руках у них футляры и чехлы с трубами, барабан.
— Жмурика скоро понесут? — весело спрашивает один из них, с бледными, почти белыми глазами.
— Потише, похороны ведь… — удерживаю я его за локоть.
Он меряет меня наглым, ощупывающим взглядом, улыбается:
— Да?
Так и хочется врезать по его припухшей физиономии! Я даже слышу хруст, с каким мой кулак прилип бы к его широкому вдавленному носу, и, чтобы не ударить, засовываю руку в карман.
Дождь становится мельче и теперь не лупит отлитыми в пули каплями, а моросит. Двор полон народа.
Четвертый час, пора выносить.
Пожилая расторопная женщина в черном раздает нашим девчонкам венки. Худой белобрысый подросток получает малиновую подушечку с орденами и медалями и страшно этим доволен: разглядывает, гладит пальцем холодное серебро наград. Ребята, топтавшиеся у подъезда, соседи Кирилла, входят в подъезд, и через несколько минут гроб, плавно покачиваясь, выплывает на их плечах во двор.
Из подъезда выводят мать Кирилла. Выстраиваются с венками наши девчонки. Двое мужчин поднимают крышку гроба и, просунув под нее головы, спрятавшись от дождя, несут вперед. Пронзительно и надрывно звякают медные тарелки, эхом отзываются закрученные улитками трубы. Стараюсь сморгнуть набежавшие на глаза слезы и морщусь: тенор фальшивит с первых же тактов. Мне почему-то кажется, что фальшивит, назло мне, тот музыкант с поломанным носом, хотя я прекрасно вижу, что он играет на кларнете, огромной черной пиявкой присосавшемся к его губам.
Процессия выходит со двора, пересекает бульвар, сворачивает на проезжую часть улицы. Кирилл догоняет мать и втискивается между нею и высокой статной женщиной — какой-то родственницей. Оглядываюсь назад. Несмотря на дождь, народу много, и многие застигнуты врасплох — без зонтов, без плащей. Но идут.
Около меня появляются Миша и Славик.
— Сменить бы, — говорит Славик и кивает на ребят, что несут гроб.
Мы выбираемся из толпы. Гляжу на Кирилла — лицо его мокро, взгляд тусклый, невидящий. Подхватываю ладонью тяжелое дно гроба, дышу в чей-то затылок:
— Давай подменю. — Дыхание, отталкиваясь от затылка, влажным теплом возвращается к моим губам.
Гроб шатает, нас со Славиком заносит, похоже, мы решили развернуться и отнести покойника назад, домой.
— В ногу идти надо, — советует Сережка.
Идти в ногу гораздо легче, гроб плотно упирается в плечо. Оказывается и в этом деле нужен опыт.
Грузовой ЗИЛ с открытым задним бортом, с пестрой лентой ковра в кузове, обгоняет нас, тормозит. Поеживаясь под дождем, подбегает щуплый, востроносый шофер:
— Что, ребята, на машину поставим?
— Да нет, понесем, — отвечает за всех Миша, и мы чувствуем, что он прав, что именно так и надо поступить.
— На плечах хорошо бы, конечно: почет и вообще, — соглашается шофер. — А не устанете? Далековато. И дождь…
— Не устанем.
— Ваше дело. Я позади поеду, если что… — И шофер делает жест, точно сваливает со спины куль с песком.
Через два квартала меня сменяют, и я возвращаюсь к идущим за гробом.
Притихший было дождь льет с новым ожесточением. С покатого асфальта вода стекает к бордюру, на вспененных лужах шишками вскакивают пузыри. Когда дождь был потише, я улавливал краем уха разговоры: кто-то просил помочь «сделать» кандидатский минимум, кто-то рассказывал, как купил за ящик водки новый железный гараж; две полные, немолодые дамы под пестрым птичьим зонтиком щебетали о новом кримпленовом платье общей знакомой и радостно соглашались друг с другом, что вкус у нее «подгулял». А сейчас разговоры примолкли. Как будто дождь смыл все то мелочное, суетное, чем опутали людей будни, и на лицах проступила печать первородного достоинства, отрешенности и того удивительного величия, что из всех живых существ присуще лишь человеку. Мужчины идут, не горбясь, не прикрывая лысины газетками, как делали это вначале, а приосанившись и как бы напрягшись всем телом, не обращая внимания на струи воды, отвесно падающие с неба. Даже те две дамы под пестрым птичьим зонтом призадумались.
На перекрестке ряды провожающих смешиваются, и возле меня оказывается Конфликт. На него жалко смотреть: узкая грудь, длинные руки, старчески усохшие ноги так туго облеплены промокшим насквозь чесучовым костюмом телесного цвета, что Конфликт словно голый. Совсем голый, только в шляпе, нахлобученной по самые уши, да в галстуке, съехавшем на сторону и безумно напоминающем петлю на его морщинистой шее.
— Больше не могу, — чуть слышно хрипит Конфликт. Его маленькие серые глазки, от грозного взгляда которых обмирало не одно поколение студентов, смотрят на меня из-под толстых стекол очков заискивающе, просительно. — Я, наверное, побегу домой, а?
В первое мгновение я не успеваю сообразить, что это у меня всемогущий Конфликт испрашивает разрешения, одобрения, а когда понимаю — кровь ударяет в лицо.
— Конечно, Николай Петрович, идите домой. Идите. Я очень вас прошу, пожалуйста… — Я уговариваю его и уступаю дорогу, чтобы он мог выйти из толпы. Конфликт делает вид, что колеблется, но через минуту уже нелепо бежит под светящимся, словно стеклянным, дождем вниз по боковой улочке, к морю, к своему дому, где ждет его сухое белье, постель, обжигающий пальцы стакан душистого чаю, а может быть, и рюмочка коньяку. Я обалдело гляжу ему вслед и впервые чувствую его не профессором, то есть почти неодушевленным предметом, а живым, близким мне человеком: ведь я понимаю — не убеги он сейчас домой, через неделю-другую и его понесут ногами вперед… Во всем наш профессор искал конфликты, всегда отличал один от другого, классифицировал, но не сказал нам в своих лекциях о самом главном конфликте — между Жизнью и Смертью.