1
Верхняя полка, на которой лежал Ваня Темин, мерно подрагивала, плотно вжимаясь в спину, словно хотела проникнуть во все поры тела, сковать его томительным оцепенением. Час назад легли спать, а он все еще не мог сомкнуть глаз и слушал, как снаружи, словно мышка, скребется о стенку вагона дождь. Внезапный гудок встречного поезда, вспыхнувшая по краям дерматиновая штора на окне заставили Ваню вздрогнуть. Показалось, за окном зашумели огромные кроны деревьев, но вот последний порыв ветра, сжатого между вагонами, толкнулся в окно купе, и опять стало тихо.
Ваня с беспокойством заглянул вниз, прислушался. На нижних полках спали его мать Елена Ивановна и старший брат Егор. Мать дышала ровно, значит, спала — шум встречного поезда не разбудил ее. Она страдала бессонницей, каждый час сна был ей наградой.
Душно… Ваня потянулся к вентилятору, но вспомнил, как громко щелкает кнопка, и не нажал ее: побоялся, что разбудит мать. Прикрыл ладонью стекло ночника, пальцы просвечивали по краям синим. Такие вот руки были у матери, когда в первый раз он пришел к ней в больницу…
Заболела Елена Ивановна неожиданно. Под май долго возилась у плиты, спать легла поздно, проснулась рано: надо было выгладить сыновьям рубашки. В семь утра разбудила Егора и Ваню. Позавтракали в гостиной, где всегда накрывали на стол в праздники. Проводив сыновей на демонстрацию, Елена Ивановна убрала со стола, почувствовала вдруг недомогание и прилегла на диван, задремала. Проснулась от боли в груди, глубокой, засасывающей.
Веселые, возбужденные, вернулись Егор и Ваня. Увидев бледную мать, испугались. «Ничего, пройдет, я приняла валидол», — успокоила она их.
Но валидол не помог. Егор вызвал «скорую помощь»…
Месяц пробыла Елена Ивановна дома на больничном. А в начале июня случился особенно тяжелый сердечный приступ. Ее увезли в больницу. Положили на брезентовые носилки, и, когда Егор и соседи, неловко подталкивая друг друга, вынесли их в коридор, стали сносить вниз по лестнице, Ване показалось, что сносят гроб, и он заплакал.
Егор уехал в больницу, а Ваня остался дома. Соседка тетя Вера на ночь взяла его к себе. Он решил, что спать ни за что не будет, но заснул сразу, едва только заскрипела под ним пружинами раскладушка.
Ваня пришел в больницу утром. Перед дверью, на которую ему показал один из врачей, постоял в нерешительности минуту, другую. Гулко забилась в висках кровь, тошнота подступила к горлу. Он осторожно толкнул дверь, шагнул в небольшую, залитую утренним солнцем палату. Возле двери на клеенчатой кушетке спал Егор. Мать лежала возле стены. На белой простыне странно выделялись ее бледно-синие руки, такие же, как сейчас Ванины пальцы перед стеклом ночника. Осунувшееся за ночь лицо со следами новых морщинок у глаз и лиловыми впавшими веками было похоже на маску.
— Ваня… — Она узнала его, не открывая глаз, по шагам, по дыханию.
Ваня подошел к кровати, опустился на колени. Он не мог говорить: никогда еще не видел он мать такой беспомощной. Он легко погладил ее руку.
— Ничего, — едва внятно прошептала Елена Ивановна.
Она долго молчала, и Ваня испугался: «Умерла?..» Но мать зашевелила губами, и по движению губ он догадался, что она сказала:
— Не могу… много… говорить… тяжело…
У Елены Ивановны был инфаркт.
Больше месяца Егор и Ваня не отходили от матери: Ваня дежурил весь день, на ночь его сменял Егор.
Елена Ивановна настолько ослабла, что первое время не могла даже есть, приходилось кормить ее из чайной ложки фруктовыми и овощными соками, позже — куриным бульоном. Двадцать дней пролежала она в постели не шевелясь. Потом врачи разрешили ей поворачиваться на бок, садиться. Егор или Ваня приподнимали и усаживали мать, но у нее начинала кружиться голова, и она в изнеможении падала на подушки.
Ваня вошел в больничный быт, перезнакомился со всеми врачами, медсестрами, санитарками. Ему нравилось заходить в процедурную, стены в ней сверкали белым кафелем, на белой электрической плите кипятили в никелированных коробочках стеклянные шприцы, и от этого на душе становилось спокойно.
Однажды одна из медсестер сказала Ване:
— Твоя мама, видать, большая начальница? Столько к ней народу ходит!
Ваня подумал, пожал плечами:
— Да нет. Она в газете работает, завотделом писем.
— А-а… — протянула медсестра. — Во-он почему…
Действительно, Елену Ивановну знали в городе многие. За пятнадцать лет работы в газете пришлось ей столкнуться с таким огромным количеством жалоб, просьб о помощи, и она так тщательно пыталась в них разобраться, где возможно, а порою где и невозможно — помочь, что в конце концов все личное в ее жизни стало казаться ей мелким, незначительным, необязательным по сравнению с жизнью, заботами, тяготами других людей. И сколько в городе можно было встретить этих самых бедствующих старушек и стариков, которым она помогла, мужей и жен, которых она помирила, бюрократов и халтурщиков, нечистых на руку продавцов и пьяниц, к совести которых она взывала… Каждый вечер, возвращаясь с работы домой, приносила Елена Ивановна пачку не прочитанных еще писем, напившись чаю, садилась за стол, аккуратно срезала ножницами края конвертов, вынимала сложенные вчетверо листки.
— И как тебе не надоест! Отдохни, — говорил Ваня и отодвигал письма.
Мать строго взглядывала на него поверх очков, в ее серых светлых глазах были печаль и удивление. Она пододвигала письма к себе, строго говорила:
— Но надо же людям помочь!
И было в ее голосе что-то такое, что не позволяло Ване настаивать на своем, какая-то тревога и многолетняя профессиональная усталость, то есть то, что и было самой Еленой Ивановной. Другой он не знал, другой Елены Ивановны не было, и это останавливало его.
Ваня ложился спать, засыпая, все слышал шуршание разворачиваемых и складываемых писем. Иногда наступала тишина — мать писала ответ адресату или запрос в инстанцию.
Сослуживцы называли Елену Ивановну блаженной. Но за помощью и советами шли к ней. На многих письмах, приходивших в редакцию, стояло: «Теминой Е. И. (лично)». И мать считала своим долгом читать все эти письма, не передоверяя их сотрудникам своего отдела.
Даже когда она лежала в больнице, к ней приходили многие незнакомые люди именно по поводу своих писем. Каждый визит утомлял Елену Ивановну, и как-то Ваня сказал в сердцах, что больше никого не впустит в палату. Елена Ивановна испугалась:
— Что ты, разве можно обижать людей! Не все с просьбами, и с добром приходят…
— А вместо добра делают тебе зло, — сказал Ваня.
Елена Ивановна слушала, закрыв глаза, потом тихо, но властно сказала:
— Не смей этого делать… От этого мне станет только хуже.
Но если бы мать знала, сколько страданий приносил ему каждый посетитель! Ваня, как звереныш, молча забивался в угол кушетки и, со злобой глядя на посетителя, время от времени напоминал:
— Маме нельзя много разговаривать… Ма, отдохни…
Однажды Ваня выгнал из палаты старушонку, закутанную с головы до пят в черный шерстяной платок, шипевшую беззубым ртом:
— Я ему вще швои крохи отдала, шбирала шелый год, штоб жубы жалотые, а он теперь не хощет делать, ощередь, говорит, ждать, мамаша, надо; а ждать я не могу, мне, может, помереть шкоро, так што же я беж жубов буду? Хлебные корки в молоко мощу и ем… Ушовешти ты его, милая, жаштупищь, голубушка…
Ваня с внутренней дрожью, которую едва сдерживал, раз пять напоминал старухе, что разговоры утомляют Елену Ивановну. Но старая отмахивалась от него, как от назойливой мухи:
— Тебе што, ты молодой, ты ж жубами…
— Хорошо, я разберусь, разберусь, — говорила Елена Ивановна, облизывая сухие губы. И это взорвало Ваню. Он встал, распахнул дверь.
— Убирайтесь! Зубы ей!.. — Во всей его небольшой фигурке были такие решимость и отчаяние, что старухе показалось: мальчишка бросится на нее. Она с невообразимым проворством выскочила за дверь, а Елена Ивановна возмутилась:
— Ваня!
— Все! — крикнул Ваня. — Больше ничего такого не будет! Зубы ей! Никого больше не впущу, никого!
— Не кричи, у меня сердце болит.
— А я и не кричу. Но больше — никого.
— Но ведь люди, сынок…
— Ты тоже человек. А никто из них, — Ваня ткнул пальцем в дверь, — не думает об этом.
— Каждый устроен по-своему, каждый думает о том, что ему ближе…
— Вот-вот. А ты?
— Что я… Надо быть добрее… Мне трудно говорить. Я устала.
Так Елена Ивановна заканчивала любой неприятный разговор с Ваней.
«Хоть бы немножко думала о себе, — Ваня с болью глядел на это родное лицо, две широкие морщины сбегали, от носа к губам, к подрагивающему подбородку и делали его еще более значительным и печальным. — Старуха интересует ее больше, чем собственное сердце… А старуха хоть бы для приличия спросила о здоровье. Так нет же, как будто это не больница, как будто мать не в постели, а у себя в кабинете, — запричитала: «Голубушка, родимушка, не дай в обиду…» А мама слушала, не перебивала, «хорошо, я разберусь…». Мама, мама… Всегда так: на старуху какую-нибудь есть и силы и здоровье, а на себя ни сил, ни здоровья уже не хватает».
Это тоскливое чувство приходило к Ване не раз: и тогда, когда он дома просил мать отдохнуть от писем, и тогда, когда просители, конфузясь, а иные — не конфузясь, приходили в больницу, и Елена Ивановна, преодолевая боль и головокружение, улыбалась им и говорила: «Я разберусь, разберусь… Вот Ваню посажу за письма, продиктую, он напишет и отошлет куда надо, а вы мне сообщите потом, как у вас дела пойдут».
После того как Ваня выгнал старуху, настали дни относительно спокойные: посетителей к Елене Ивановне больше не пускали.
Каждое утро, входя в палату, обнаруживал Ваня разбросанные на кушетке и на подоконнике рисунки Егора. Егор рисовал по памяти врачей, медсестер, санитарок. Все портреты были удачны и немного комичны. Хотя в рисунках было еще много ученического, некто Николай Ильич, художник, живший в городе, говорил, что Егор талантлив, что ему не хватает только жизненного опыта и своего осмысления действительности, но это придет с годами.
Егор учился в Москве в полиграфическом институте на графическом отделении редакционно-издательского факультета. Он заканчивал четвертый курс и последние несколько месяцев проходил практику в местном книжном издательстве. Было ему двадцать два года. Среднего роста, по-юношески худощавый, со светлыми, как у матери, глазами и с постоянной тонкой усмешкой на губах, он производил впечатление человека, уверенного в своих силах, цепкого, хотя на самом деле часто сомневался в себе, говорил, что таланта у него нет, так, «жалкие» способности. Но в глубине души у Егора все же было убеждение, что он талантлив, чем черт не шутит!
Ваня в подражание брату тоже рисовал. Кое-что выходило у него недурно, особенно удавалось передать движение: человек ли убегает от свирепой лохматой собаки, скачет ли по степи лошадь — все было в головокружительном движении, хотя лошадь не всегда походила на лошадь, а собаку иной раз можно было принять за бизона. Но Егор говорил, что самое трудное для художника — передать движение, а у Вани это получается, все остальное — дело техники. Если Ваня будет внимателен и усидчив, со временем могут развиться хорошие способности.
Ваня не знал еще, кем он хочет стать. А Егор говорил: «Рисуй, рисуй. Окончишь школу — поступишь в полиграфический, я буду тебе помогать. Представляешь — братья-художники?! Да мы тогда всех заткнем за пояс!» Это льстило Ване, но он чувствовал, что художник из него вряд ли получится: нет у него для этого больших способностей, Егор в его годы рисовал куда лучше.
За последний месяц старший брат похудел и осунулся. Все-таки ему приходилось нелегко. Днем он работал, ночью дежурил возле матери, высыпался плохо, прямо из больницы бежал в издательство. И хотя в редакции ему сочувствовали и считали необязательным его присутствие на службе каждый день, ровно в девять утра Егор был уже на своем рабочем месте. Елена Ивановна, хоть и жалела сына, в душе гордилась его отношением к работе.
Ваня этой весной закончил шестой класс. Особым прилежанием он не отличался, поэтому в табеле у него красовалось несколько троек. Но они не огорчали Ваню так же, как не огорчало и то, что прошел почти месяц летних каникул, а он ни разу не был ни на море, ни в горах. Дни напролет проводил у матери в больнице, кормил ее с ложки, читал ей вслух, и когда матери становилось хуже — сломя голову мчался за врачом или медсестрой, и ходил на цыпочках, и разговаривал шепотом, оберегая ее короткий сон. Елена Ивановна не раз упрашивала Ваню пойти прогуляться, но даже допустить подобную мысль ему казалось кощунством.
Вся больница ходила смотреть на Ваню и Егора. Больные «со стажем» пальцами показывали на них новичкам, а медсестры и санитарки твердили в один голос, что про братьев Теминых надо написать в «Комсомольскую правду». Ваня удивлялся, а Елена Ивановна сердилась:
— Не портите моих детей. Будь больны они, разве я вела бы себя иначе?
«Вот именно, — думал Ваня, — и никто не восторгался бы мамой, не собирался писать о ней в газету. А почему мы должны вести себя иначе? Почему у всех это вызывает удивление?..»
Елена Ивановна начала потихоньку вставать с постели. Тяжело опираясь на Ванино плечо одной рукой и о стену другой, она несколько раз прошла из конца в конец по длинному больничному коридору и запросилась домой: больница ей надоела.
— Что ж, — сказали врачи, — может быть, дома вы скорее поправитесь. Все-таки дом — это дом!
Прошел последний летний месяц. Егору надо было уезжать в Москву: в институте начинались занятия, а Елена Ивановна все не могла окончательно встать на ноги. Об академическом отпуске сына она и слышать не хотела, Егор же не мог уехать, оставив мать на одного Ваню.
— Вот если бы всем вместе поехать в Москву на месяц-два! — мечтал вслух Егор. — Показали бы тебя специалистам, а, ма? Жить там есть где — у Соньки. Квартира люкс!
Посоветовались с врачами, с сослуживцами Елены Ивановны. И решили: надо ехать.
Направление в московскую больницу выхлопотал Егор: он обратился к редактору газеты, где работала Елена Ивановна, тот — в обком. В первых числах сентября Егор принес направление, разложил его на столе.
И вот теперь, втроем, они ехали в Москву…
2
Машина «Скорой помощи», казалось, повисла и воздухе; по обеим сторонам мелькали, как на киноэкранах, огни неоновых реклам, уличных фонарей; осевая линия Кутузовского проспекта, словно пущенная навстречу стрела, вонзалась в середину капота, выла сирена, и красные огни светофоров были не в силах остановить машину.
Опираясь рукой о брезентовые носилки, Ваня рассеянно глядел в потный затылок Егора; внезапные вспышки света ударяли по глазам и выхватывали из темноты бледное лицо Елены Ивановны. Ваня косил на него взглядом, но повернуть голову не решался, ему почему-то казалось: сделай он это — мать в ту же секунду умрет. И поэтому до боли в шейных позвонках он оставался неподвижным. Просвеченное фарами встречных машин, вспыхивало перед ним оттопыренное ухо Егора. Брат тоже старался не глядеть на мать.
Когда лицо матери осветилось еще раз, Ваня вдруг с ужасом заметил, что черные губы шевелятся. Пересиливая страх, он наклонился и услышал:
— Все хорошо… теперь мы в Москве… все хорошо…
Не они, перепуганные и жалкие, успокаивали ее, а она, бледная, временами теряющая от боли сознание, успокаивала их. Ваня нашарил в темноте руку матери, горячий, тугой комок подкатил к горлу.
— Что?! — обернувшись, Егор впился пальцами в Ванино плечо. — Что она говорит? Ма! Что ты?
— Хорошо… все хорошо…
Она приоткрыла глаза, увидела растерянные лица сыновей и опять провалилась в какую-то яму: показалось, что летит она очень долго, но вот — толчок — упала на дно и от этого снова пришла в себя. Если б можно было рвануться и убежать, оставить эту проклятую боль здесь, на носилках… Завтра Ваня в первый раз пойдет в новую, чужую для него школу, у Егора лекция в институте, а она… она не разбудит их утром, не накормит, не выгладит рубашек, носовых платков, не заставит Ванечку почистить туфли, не проводит до лестничной площадки, не улыбнется, не скажет: «В добрый час!» Сколько женщин будут делать все это завтра, даже не подозревая, что это и есть настоящее счастье. Счастье… Почему его представляют жар-птицей? Счастье — это когда ничего не болит и когда дети рядом…
Она почувствовала вокруг себя движение, услышала голоса и поняла, что приехали. Открылась задняя дверца, по ногам пробежал холодок, носилки качнуло, пронзительно скрипнуло под ними несмазанное колесико, и Елена Ивановна подумала: не она ли это вскрикнула?
— Осторожней, осторожней… Так…
Ее понесли, носилки покачивало из стороны в сторону, видно, санитары взяли не в ногу. Отрешенно шумели над головой деревья, их шум напоминал плеск набегающих волн — так шипит лопающаяся на берегу пена, с таким вот влажным шорохом вода откатывается назад, в море. Деревья шумели, покачивало носилки, и она опять полетела вниз, будто с гребня высокой волны, но тут почувствовала, что какое-то насекомое неловко ударилось ей в лоб, задрыгало лапками, перевернулось и, неприятно щекоча, побежало по носу, по щеке, остановилось у подбородка, повернуло назад. За его следами тянулась бороздка, она стягивала кожу, липла к ней. «Паутина… — удивилась Елена Ивановна. — Паук… Как саван плетет…» И ей вдруг показалось, что она в самой деле уже умерла, а паучок, словно подтверждая ухо, спустился на веко, побежал по щеке, по губам, протягивая за собой новую нить. «Прогоните, прогоните его!» — хотела крикнуть Елена Ивановна, но вместо этого из груди ее вырвался слабый хрип…
— …Больную нельзя тревожить, придется разрезать платье.
Елена Ивановна приоткрыла глаза: слабый электрический свет наполнял комнату, ей показалось, что лежит она на дне колодца.
— Не мешайте мне и уведите мальчика, ему здесь не место, — далеко вверху говорил раздраженный женский голос. — Все будет хорошо, поезжайте домой, завтра утром навестите свою маму.
Елена Ивановна услышала стук пинцета о металлическую крышку, пощелкивание по ампуле ногтя, треск надломившегося стекла. Она повернула голосу, увидела ссутулившиеся плечи Егора, упрямо наклоненную голову Вани, окликнула их:
— Дети… — Они подошли, и опять сверху накатило вдруг что-то огромное, сдавило сердце железкой пятерней. «Господи! Пусть скорое уходит! Я не могу больше, не могу!» — Дети… все хорошо… Мне лучше… Идите домой… Ванечка, не забудь завтра вымыть уши… Яичек купите — утром яичницу сделаете — все-таки горячее… Идите…
Они поцеловали по очереди ее ледяное лицо, неуклюже, на цыпочках вышли из приемного покоя. Скрипнула дверь, на какую-то секунду Елене Ивановне стало легче: наконец она могло позволить себе застонать.
3
Братья вышли из приемного покоя, было свежо, острые капли дождя, прорываясь сквозь густую листву берез, ударяли в лицо, в грудь. Дождь был редкий, звонкий, листья вверху трещали, точно рвались на части. По аллее пошли почти на ощупь — свет дальнего электрического фонаря у ворот, за деревьями, не помогал, только слепил глаза. Чем ближе подходили они к воротам, тем яснее становилось, что никуда они не уйдут, не смогут.
— Давай посидим, — сказал Егор, останавливаясь. — Не могу я уйти.
— Я тоже, — прошептал Ваня.
Они сели на мокрую скамью и долго молчали. Дождь кончился, с мягким шелестом по верхушкам деревьев прошелся ветерок, отряхивая с листьев последние капли. Подернутая по краям слабым серебряным сиянием темная тучка важно поплыла на юг. Из-за тучки выглянула луна, заструилась раздробленными блестками по волнующимся кронам, и листья то вспыхивали, как угли на костре, то гасли…
Они приехали в Москву и остановились в пустующей однокомнатной квартире двоюродной сестры Сони. Соня была гидрологом и год назад уехала в Африку на строительство какой-то плотины. Ключи отдала Егору. Он перебрался сюда из общежития — как-никак отдельная квартира с телефоном, холодильником, книгами, ванной и прочими удобствами. И Соне спокойней — мало ли что может случиться, пока она в отъезде, а так в квартире живет свой человек. Раз в два месяца Соня писала Егору короткие деловые письма и напоминала, чтобы по рассеянности он не забыл вовремя внести квартплату.
Ваня знал Соню только по фотографиям. Это была худая загорелая женщина средних лет, с косящими слегка глазами и срезанным косым подбородком. Егор говорил, что она добрая и веселая, называл ее кузиной и в благодарность за доброту нарисовал после отъезда Сони ее портрет, прикрепил его в прихожей, над дверью в комнату. Портрет был сделан в обычной для Егора карикатурной манере, и если Соня не обладала изрядным запасом чувства юмора, ей лучше было не глядеть на него, потому что тогда узы родства могли быть сильно поколеблены.
— Вот моя благодетельница и владелица сих апартаментов, — сказал Егор, едва они вошли в квартиру, и низко поклонился портрету.
Елена Ивановна, качнув головой, строго сказала:
— Нахал же ты, Гошка! А вдруг она приедет?
За те несколько месяцев, что Егора не было в Москве, квартира заметно потускнела. На полу, на мебели — слой пыли, всюду разбросаны старые Егоровы рисунки.
Сразу же принялись за уборку. Через два часа паутина со стен была сметена, полы вымыты, протертое влажной тряпкой и — насухо — газетами окно заиграло солнечными бликами.
Елена Ивановна пыталась что-то делать, но сыновья запрещали ей, сердились, кричали.
— Что же я без дела буду сидеть? Вы не обращайте на меня внимания, я чувствую себя хорошо, и физическая работа мне просто необходима, — убеждала она их.
Но мальчики не слушали, и Елена Ивановна больше сил потратила на уговоры, чем на работу.
В распахнутое настежь окно лился свежий утренний воздух, он смешивался с запахами влажного паркета, кожаного чемодана. Под самой крышей хлопали крыльями голуби и иногда пикировали мимо рам, стремительно рассекая квадрат голубого пространства.
На душе у Вани было легко и спокойно. Ему казалось, что начинается новая, особая жизнь. Он подошел к окну. С высоты седьмого этажа открывалась панорама города. В туманной дымке был виден шпиль высотного здания, а совсем рядом — пронзившая белое облако игла Останкинской телебашни. Вдруг Елена Ивановна странно вздохнула за его спиной, Ваня обернулся, увидел, как мать схватилась за сердце. Подоспевший Егор отнес ее на тахту.
Елена Ивановна приняла нитроглицерин. Сердце немного отпустило. Но вечером…
До сих пор у Вани в ушах стоял страшный вой сирены…
Егор курил сигарету за сигаретой, прикуривая новую от старой. И Ване тоже хотелось закурить. Хотелось!
Ему было шесть лет, когда восьмилетний Славка Вершинин, самый лучший Ванин дружок, загорелый до черноты, тощий, как борзая, повел его за сараи и предложил «курнуть». Деревянные сараи образовывали во дворе целый массив со своими улицами, переулками, тупиками. Это было любимое место игрищ дворовых мальчишек, то и дело раздавался клич: «За сараи!» — и малорослая орда в два десятка голов устремлялась к деревянным постройкам играть в войну или в «казаки-разбойники».
За сараями они подобрали пыльные окурки, как говорил Славка, «кондаки». Славка достал из трусов отломанную от коробка чиркалку, спички, воровато оглядевшись по сторонам, задымил. Обжигая пальцы, прикурил и Ваня. Дым ел глава, они слезились, а Славка курил мастерски, пускал дым через нос, подмигивал.
— А спорим, ты не сделаешь, как я, — сказал Славка. Он набрал в рот дыма и, втягивая дым в себя, тоненько просипел: — И-и-и… — и выдохнул, — шак!
Ваня презрительно усмехнулся.
— Запросто! — Набрал в рот дыма и только начал тянуть «и-и-и», как в глазах потемнело, в голове заломило, застучало, он закашлялся, потянуло на рвоту, а Славка в восторге хохотал:
— Не можешь, дура, не берись! Проспорил!
Года два Ваня баловался, а потом уже демонстрировал другим, как надо говорить слово «ишак». После уроков в школе Славка и Ваня шли «сшибать кондаки». Спрятавшись где-нибудь в канаве, вертели из обрывков газет самокрутки: потрошили окурки, высыпали табак на бумагу, тщательно перемешивали. Тут были и «Памир», и «Прима», и «Новые», и «Южные», и «Беломорканал», и «Шипка», и «Казбек». Самокрутки вертеть придумал Ваня: очень уж противно было брать в рот замусленные окурки.
— Ты что, курил? — спрашивала Елена Ивановна и глядела на сына испуганным и в то же время пронизывающим взглядом.
— Что ты, мамочка, — говорил Ваня и не краснел.
Елена Ивановна всплескивала руками:
— Это, наверное, отец всего тебя продымил, господи! Вся квартира табаком провоняла! Николай, прошу тебя, кури на кухне.
Отец молча кивал, уходил на кухню, подзывал к себе Ваню.
— Куришь?
Ваня нагибал голову, чтобы не смотреть отцу в глаза, выдавливал из себя:
— Н-нет.
— Узнаю, что куришь, — убью, — спокойно говорил отец и отпускал Ваню.
Ваня боялся отца, боялся его тяжелого взгляда.
По утрам отец долго надсадно кашлял до тех пор, пока не закуривал. Курил иногда и ночью. Во время кашля отец задыхался, кровь приливала к темному, обветренному лицу, он чертыхался, кричал:
— Алена, где моя новая пачка? Я вчера купил две!
Через год отец умер от кровоизлияния в мозг. Было ему сорок три года… Елена Ивановна тяжело переживала смерть мужа, долго болела. Егор на похороны опоздал: соседка, отправлявшая телеграмму, что-то в ней напутала. Когда послали вторую телеграмму, Егор примчался, но застал только холмик мокрой, скользкой земли — была осень, шли дожди.
Так они остались втроем. Через две недели Егор уехал на занятия: он только что поступил в институт. Но через месяц, сдав досрочно зимнюю сессию, приехал и жил дома до середины февраля.
А в начале февраля Елена Ивановна увидела, что Ваня курит. Она не била его, нет, и не плакала, только смотрела на него глубокими печальными глазами, и это было страшнее всего.
На другое утро она разбудила Ваню, велела одеваться, молча, не сказав ни слова, взяла его за руку и повела с собой. Ваня с тревогой поглядывал на непроницаемое лицо матери. Куда она ведет его? Неужели решила его убить, как когда-то грозил отец? Внутри все похолодело от страха, он хотел крикнуть, вырвать руку, убежать, но шел покорно, с автоматической монотонностью переставляя ноги. Уже только к концу пути он догадался, куда его ведут. На кладбище. Ну да, конечно, здесь она его и убьет и похоронит, чтобы никто не знал, куда он девался. А Егор спит, мать не разбудила Егора, брат ничего не знает и не может спасти. Вчера он набросился на Ваню с ремнем, но Елена Ивановна бить не позволила, сказала тихо:
— Не поможет!..
И Егор весь день ходил злой, цедил сквозь зубы:
— Мать пожалел бы, сопляк!
Лучше бы он вчера жестоко избил его, чем вот так мучительно шагать между крестов и гранитных тумб к месту своей казни. Вот и могила отца, маленькая почему-то, сиротливая, обнесенная по вбитым в землю колышкам алюминиевой проволокой (это Егор отмерил место для ограды).
Ну вот и все. Значит, здесь он умрет. Низкое утреннее солнце, воробей, перелетевший с креста на крест, голые глянцевитые ветки пирамидального тополька — вот то последнее, что видит он в жизни…
— Встань на колени! — услышал он. — Ну! — От волнения голос у матери был хриплый, страшный. — Дай на могиле отца клятву, что никогда в жизни не будешь больше курить!
Вместо того чтобы обрадоваться, что никто не собирается его убивать, Ваня вдруг разрыдался. Он упал на колени в снег и, дрожа, заикаясь, провыл:
— Никогда… не буду… курить…
И заплакавшая Елена Ивановна стала целовать его мокрые от слез глаза, нос, губы…
Егор и Ваня промерзли на скамье, пока не рассвело.
Егор выкурил все сигареты, сидели они, тесно обнявшись, согревая друг друга. Было страшно встать и пойти к крыльцу приемного покоя, и было страшно сидеть, ничего не делая, но так, по крайней мере, оставалась надежда.
Вдруг кто-то окликнул их. Это была та самая женщина-врач, что выгнала их вечером из приемного покоя. Она шла по аллее энергичной походкой, вся в белом, первые блики солнца отражались в стеклах ее очков.
— Вы что здесь делаете? Ах, мальчишки, мальчишки! Разве можно так! Маме вашей лучше, она уже в палате, второй час, как спит. Уходите немедленно домой, непослушные такие, а то мама почувствует, что вы здесь, и проснется! — Говорила она быстро, с напором, по нахмуренному лицу блуждала улыбка. — Домой, домой, сейчас же домой!
Ваня физически чувствовал, как каждое слово ее сдвигает с него невидимую тяжелую каменную плиту, сдвигает и отталкивает все дальше, дальше, становится легче дышать. Он со всхлипом втянул в себя холодный утренний воздух. И стало вдруг легко, как-то пусто внутри, страшно захотелось спать.
Когда они вышли за ворота, Ваня взял брата под руку, прислонился головой к его плечу, закрыл глаза и очнулся только тогда, когда на шоссе их подобрал какой-то грузовик. Шофер смеялся, подмигивал, у него были желтые прокуренные зубы, и похож он был на Славку Вершинина — такой же худой и черный. В кабине было тепло, и Ваня опять заснул, и как они приехали в Сонину квартиру, потом не помнил.
4
Ни новая школа, ни новые товарищи не произвели на Ваню сильного впечатления. Еще в поезде он много с волнением думал, какая она, столичная школа, в которой ему учиться, и представлял ее совершенно особой, сияющей чистотой, красками, новенькими приборами, ему даже страшно немножко было — вдруг он не сможет учиться здесь так, как все. Но школа оказалась самая обыкновенная. Это было старое четырехэтажное кирпичное здание, мрачное снаружи и темное внутри; классы как классы, ничуть не лучше тех, в которых Ване приходилось сидеть раньше, доски так же исцарапаны, парты так же разрисованы рожицами, сердцами, пронзенными стрелами, и надписями типа: «Не храпи на уроке, ибо храпом своим разбудишь ближнего». Ученики были ничуть не лучше, не умнее, ходили в такой же одежде, так же ловили мух и, оторвав им крылья, кидали соседу за шиворот. Были здесь свои умники и свои дураки, большинство же было непримечательно, по крайней мере с первого взгляда, и Ваня даже не запомнил хорошенько, как кого зовут.
Каждый день они с Егором ездили к Елене Ивановне в больницу, добираться приходилось долго — на троллейбусе, потом на метро и автобусе, — в один конец уходило часа полтора. Больница стояла в лесу за высоким деревянным забором. С забором не очень сочеталась каменная арка с массивными железными ворогами, но ощущение несоразмерности сразу пропадало, как только они ступали в широкую березовую аллею, ведущую к нарядному двухэтажному зданию с колоннами, с широкой каменной лестницей. Казалось, это и не больница вовсе, а дом отдыха или санаторий. Больные носили здесь веселые пестрые халаты, совсем не похожие на те, темно-серые, мышиного цвета, что выдавались в больнице, где Елена Ивановна лежала с инфарктом.
В просторной светлой палате стояло шесть коек. Елена Ивановна лежала у окна. На сине-белых квадратах пола прыгали солнечные зайчики, отражавшиеся в стеклах распахнутых оконных рам. Эти зайчики веселили Елену Ивановну, она любила на них смотреть. В последние три дня ей стало лучше, но, когда наступало время обеда к ней подкатывали столик на шарнирах и устанавливали его над кроватью так, что она могла есть, не вставая, чуть приподнявшись и откинувшись на подушки. Ваню страшно поразил этот столик, когда он впервые увидел его: вот техника! Вот что значит Москва! Конечно же, Елену Ивановну здесь в два счета поставят на ноги!
5
Перепрыгивая через ступеньки, Ваня легко взбежал на третий этаж и в дверях класса столкнулся с высокой, крупной девочкой.
— Куда это тебя несет? — сказала девочка мягким, грудным голосом, досадливо потирая ушибленное плечо. Она была смугла, широкоскула, яркие черные глаза смотрели насмешливо, но без вражды, черная коса кокетливо перекинута на грудь, на плечах нарядно топорщились крылышки черного передника. И вот что было странно: все черное у девочки вроде бы и не было черным, девочка как бы светилась своей чернотой. — Ну, что так уставился? Пропусти, я хочу выйти…
Ваня стоял и не двигался. Девочка прикрыла глаза, в тени черных ресниц они стали еще темнее, и выражение ее лица, приказывавшее Ване немедленно отступить, поразило его вдруг такой непреклонной волей, что он почувствовал себя уничтоженным, жалким и словно бы уличенным в каком-то дурном поступке. Он покраснел и молча уступил ей дорогу.
Весь урок Ваня украдкой наблюдал за девочкой. Она сидела на второй парте в среднем ряду, внимательно слушала учительницу математики, когда надо было записать что-то в тетрадь, легким движением надевала очки в проволочной оправе, записав, стыдливо снимала их и клала перед собой на парту. Раньше Ваня никогда не видел ее в классе, место, где сейчас сидела она, все эти дни пустовало. Ее соседка по парте Лена Станкевич, светлая, коротко остриженная и такая худая, что ключицы выпирали из-под форменного платья, а загорелые, глянцевые на лодыжках ноги казались игрушечными, приделанными от фарфоровой статуэтки, никого близко не подпускала к этому месту. Когда два дня назад учительница математики хотела посадить рядом с ней Ваню, она заплакала в голос: «Анна Львовна, как же так, а Безродная? У нее же ангина, она скоро придет. Мы с ней шесть лет вместе сидим!» Ваня так и остался на своей последней парте, ему, по правде говоря, не очень-то хотелось уходить отсюда и терять такое важное преимущество, как окно, куда можно смотреть, когда становится скучно. И вот, значит, появилась она, эта Безродная…
Он неотрывно смотрел на нежный завиток волос у щеки, на гибкую шею и не понимал, почему все это так волнует его — даже дышать больно, в висках тяжело пульсирует кровь. Конечно, она красива, но, скорее, не столько красива, сколько удивительна, необычна. Хотя, может быть, это ему одному так кажется? Переговаривается же с ней отличник Вовка Вайс и даже для чего-то дает ей свою тетрадь, и она улыбается ему ослепительно спокойно, а он вылупил на нее гляделки и бормочет: «икс… икс…» — будто икает. И Женька Кость все вертится, вертится позади нее, пытается дернуть за косу, она сердито оглядывается, а довольный Женька смеется и тут, словно давится смехом, делает серьезное лицо, потому что учительница грозится выгнать его за дверь. Как они могут так спокойно, так равнодушно обращаться с ней! И она… она терпеливо объясняет что-то Вовке и на Женьку уже не сердится — вот оглянулась и улыбнулась ему: дескать, ничего, не выгонит. И, едва усмехнувшись уголками губ, слегка прикрыв веки, холодным, словно погасшим, взглядом прошлась по Ване. Ему стало вдруг тяжело, кровь в висках застучала быстрее, он в отчаянье подумал: «Ну что я сделал такого, чтобы так на меня смотреть?!»
Когда зазвенел звонок и облегченно захлопали крышки парт, Ваня выбежал в коридор, поманил к себе Сашку Блина, по прозвищу Гном, оглядываясь по сторонам, зашептал:
— Слушай, как эту девчонку звать, на второй парте, черная такая?
— Нинка Безродная, что ли? — Сашка хмыкнул, глаза его лукаво кольнули Ваню. — Нравится, что ли? Давай, она девка в поряде!
И в это мгновение Ваня увидел проходивших мимо Станкевич и Безродную. Он толкнул Сашку под локоть, но было поздно — девочки слышали, что говорил Сашка. Нина взглядом послала на них такую черную волну презрения, что Ваня не выдержал, отвернулся и бросил Сашке:
— Дурррак!
6
Сашка Елин был самый маленький в классе, худой, белобрысый. Ване не нравились его круглые глаза, нос кнопочкой, выдвинутая вперед нижняя часть лица, припухшие губы. Казалось, Сашка все время держит во рту камень. Он был угрюм, но в классе разыгрывал из себя шута. Ваня понял это в первый же день, когда Женька Кость, заметив в классе нового ученика, щелкнул вдруг Сашку по носу, предупреждающе поднял вверх указательный палец и, стрельнув в Ваню голубыми глазами, ласково прошипел: «Тс-с-с! На место!» — давая этим понять Ване, чтобы он не задавался особенно. Сашка истерически захохотал и тонким, синеватым пальцем погрозил Ване. Женька довольно оскалился.
Жест этот вызвал в Ване раздражение. «А ты-то куда, Гном? Ведь я тебя одной рукой», — подумал он. Но обострять отношений не стал, отвернулся.
Правда, раздражение осталось. Особенно усилилось оно после того, как Сашка сказал про Нину цинично: «Давай, она девка в поряде!» — и Нина услышала их разговор.
С этого дня она не глядела на Ваню. И Ваня не мог отделаться от тревожного, непонятного чувства вины перед ней. Ему хотелось подойти, попросить прощения, но Нина, наверно, осмеяла бы его, весь класс смеялся бы над Ваниным слюнтяйством, и к нему стали бы относиться так, как к Сашке.
С того дня, как он впервые появился в классе, прошло две недели. Однако Ваня ни с кем не успел подружиться. Впрочем, он и не лез ни к кому особенно в дружки. Одноклассников и одноклассниц он вроде бы не замечал, пока не увидел Нину, потому что каждый день с нетерпением ждал окончания уроков, мчался на Сонину квартиру, там они наспех обедали с Егором и бежали на метро. Потоком людей их вносило в вагон, выносило из вагона, втискивало на эскалатор, в дверцу автобуса. Вскоре братьев встречала каменная арка ворот, каменное крыльцо больничного корпуса с белыми колоннами. Они не входили — вбегали в палату, как солдаты, кричали хором «здравия желаем!» и обнимали мать.
Елене Ивановне становилось лучше. Она уже вставала, выходила в сад. Но Егор из суеверия никогда не говорил с матерью об этом и запрещал говорить Ване. Егор рассказывал, как его похвалил профессор за очевидные успехи, которые он сделал за время практики, о том, что задумал серию рисунков «Люди большого города», а Ваня — о школе, о том, что класс хороший и у него много друзей, и пусть Елена Ивановна не волнуется за него.
7
Это случилось на большой перемене после урока истории. В коридоре было душно, с визгом носились пятиклассники. Ваня стоял у окна. Нина, в трех шагах от него громко смеялась — ей рассказывала что-то Лена Станкевич. Смех у Нины был звонкий, на шее под смуглой кожей перекатывался тугой комочек, и Ване казалось, что в горле у нее бегают и цокаются серебряные шарики.
Мимо прошли Женька Кость, Вовка Вайс и Генка Шебутыкин, самый сильный и задиристый в классе. Генка, словно невзначай наступил Ване на ногу, сказал с ехидной ухмылочкой «пардон!» и, вихляя поджарым задом, изобразил полное к нему презрение. Ваня промолчал, а Нина опять засмеялась, может быть, над ним. Он почувствовал вдруг себя таким одиноким, заброшенным бог весть зачем в эту школу, в этот город, в этот чужой ему мир.
— Ты! — крикнул он Генке, но тот шел, не оглядываясь, сделал вид, что не услышал.
Нина и Лена взглянули на Ваню, как на сумасшедшего, и отошли к другому окну.
Вдруг рядом появился Сашка Елин, толкнул Ваню под локоть, подмигнул:
— Скучаешь? Слушай, давно хотел тебя спросить: ты откуда приехал?
— Иди ты! — сказал Ваня и отвернулся.
— Да ты что, я ведь по-хорошему, — сказал Сашка обиженно. — А на этих, — он махнул рукой в сторону Генки Шебутыкина и его дружков — не обращай внимания.
— А ты почему обращаешь?
— Я? — Сашка смутился, покраснел. — А я не обращаю.
На Сашке были хороший синий костюм с блестящими металлическими пуговицами и модно сшитая голубая рубашка. «Родители, видно, богатые, ишь вырядился! — подумал Ваня неприязненно. — Маменькин сынок. Небось только черную икру лопает, оттого такой дохляк».
— Говорят, ты у нас временно. Да? А зачем ты в Москву приехал?
— Надо было, вот и приехал, — буркнул Ваня, желая, чтобы Сашка поскорее отвязался.
— Ты обижаешься? На меня, да? Ну что ты молчишь? Ну, хочешь, развеселю, а? Смотри внимательно — ловкость рук и никакого мошеннства! — Он так и сказал «мошеннства» и увязался по коридору за толстым высоким мальчиком в очках, тот был, наверное, из параллельного класса. Обогнав его, Сашка резко остановился, очкарик налетел на него, Елин стал громко извиняться, размахивать руками, похлопал мальчика по плечу. Сцена эта разыгралась как раз напротив Нины, и Нина удивленно смотрела на Сашку. «Зачем ему все это нужно? — подумал Ваня. — Странный какой-то.
Через минуту Сашка вернулся, в руках у него была красная авторучка с никелированным колпачком. Лицо расплывалось в самодовольной улыбке:
— Вот, я же говорил, ловкость рук — и никакого мошеннства!
Ваня заметил возвращавшихся по коридору Генку Шебутыкина с дружками, Генка издали ухмылялся недоброй улыбкой, и Ваня вдруг почувствовал всю свою беспомощность, отчаянная злость перехватила дыханье, он толкнул Сашку в плечо и хрипло сказал:
— Верни авторучку!
— Конечно, верну. Я же пошутил! — Сашка улыбнулся. — Скажем ему, что он потерял, а мы нашли.
Генка подходил, и надо было что-то делать. Ваня выхватил левой рукой авторучку, правой ударил Сашку в подбородок. Сашка отлетел к стене, закрыл лицо руками, замычал от боли, должно быть, прикусил язык. Ваня повернулся и пошел к мальчику в очках. Ваня убегал от Генки и его дружков, хотя вокруг никто не догадывался об этом, убегал не позорно, с достоинством, и все-таки убегал.
Очкарик видел, как отлетел к стене Сашка, и когда Ваня протянул ему авторучку, понял все без слов. Он захлопал своими круглыми, увеличенными стеклами очков глазами, сказал:
— Вот гад! Так ему и надо!
«Теперь начнется», — подумал Ваня, с растерянностью глядя вслед бросившему его очкарику. Он спиной чувствовал, как надвигаются на него Генка, Вовка и Женька. Бежать было некуда.
Он резко повернулся, совсем близко увидел Генкины глаза, холодные, бутылочного цвета. Генка хлопнул его по плечу и сказал неожиданно добродушно:
— Хороший ударчик! Боксом занимаешься?
Генка сам подбросив спасательный круг, и Ваня торопливо соврал:
— Занимаюсь. Ну и что?
— Да не, ничего. Хорошо, говорю, отделал! Вообще, ты кореш во! — Он показал большой палец. — Главное что? Честный! За дело! Дай пять! — Он протянул руку. Женька Кость и Вовка Вайс тоже пожали Ване руку.
Вчетвером они возвратились к двери своего класса. Сашка сидел у стены на корточках и пальцами ощупывал язык. В глазах его все еще стояли слезы. Он взглянул на Ваню, отвернулся, и Ваня поежился: столько в глазах было обиды, боли, недоумения и тоски.
8
Новость о Ванином поступке за одну перемену облетела не только седьмой «б», но и соседние классы. Сашку уличили в воровстве, решили устроить ему коллективную взбучку, но Ваня сказал, что Сашка свое уже получил, вот если за ним заметят еще что-либо подобное, тогда… о, тогда он первый ему покажет такое, что и словами сказать невозможно.
Так он снискал себе в классе уважение. Никто из ребят больше не задирался, а девочки за глаза стали называть «лапушкой» и «красатулей».
Вскоре произошло еще одно событие, которое сделало Ваню школьной знаменитостью.
На уроке математики, вместо того чтобы решать уравнение, Ваня нарисовал в тетради Анну Львовну. Рисунок помучился удачный и смешной, сходство было полное: на лице Анны Львовны удивление, она как бы говорила: «Что-о?! Вы не знаете, как извлекать корень?!» Рисунок пошел по рукам, раздались смешки. Анна Львовна потребовала Ванину тетрадь, полистала ее, увидела свой портрет:
— Что-о?! — Повертела тетрадь в руках. — Не вижу уравнения. Не ви-ижу! Двойка, Темин! После уроков зайдешь ко мне в учительскую. А это я забираю себе на память. Спасибо.
— Не унывай, кореш! Пожужжит и перестанет, — сказал после уроков Генка, провожая Ваню в учительскую. — Здорово ты ее списал, так похоже, ей-бо! Кто знал, что в тебе такие таланты дремлют!
Ваня сам не ожидал, что у него получится так здорово, но лучше бы не получилось, потому что теперь неизвестно, чем все кончится. Может, еще к директору потащат. Тот начнет: «Только из милости к твоей матери я взял тебя в переполненную школу, а ты позволяешь так вести себя!»
Но ничего страшного не произошло. Увидев Ваню, Анна Львовна сказала:
— Вот что, Темин. Я не против того, чтобы ты рисовал, но рисуй в свободное время, а на уроках математики занимайся, пожалуйста, математикой. Я думаю, твои художественные способности от этого не пострадают. Так? И давай рисовать с пользой. Видел нашу школьную стенгазету? Вот тебе бумага, вот краски, будешь художником. Материал для газеты уже есть. — Она протянула Ване несколько исписанных листков.
— Справишься?
— Конечно! — Ваня был рад, что нее обошлось, сияя, схватил протянутые листки.
Вечером он раскатал на письменном столе рулон белой бумаги, закрепил концы и стал думать, с чего бы начать. Наверное, с названия… Называться газета должна была «Ровесник».
Ваня долго решал, как бы покрасивее написать заголовок, чертил карандашом тонкие линии, но ничего интересного не получалось. Писать печатными буквами в одну краску не хотелось, а прописью не выходило. В конце концов он запутался в линиях, которые начертил, и с досадой отшвырнул карандаш.
— Ты чего буянишь? — весело спросил Егор. Он только что вылез из ванны, вокруг его головы было накручено чалмой мохнатое полотенце, от свежего лица исходил свет довольства и добродушия.
— Да вот, поручили! — Ваня с досадой кивнул на газету. — Ничего не получается!
— А ты постарайся.
— Да что я, не старался, что ли!
— Не нервничай, брате, жизнь дается один раз. Давай свою газету!
Через два часа газета была готова. Ваня, не дыша, глядел через плечо Егора, как быстро и легко бегает по бумаге его рука. «Ровесник» Егор написал в две краски — красную и белую, буквы выгибались тугими, широкими лентами и были похожи на рвущиеся на ветру полотнища — знамена или алые паруса. В два приема набросал Егор макет, удивительным почерком с виньетками переписал тушью заметки. Подмигнул Ване и в нижнем правом углу нарисовал человечка, склонившегося над чистым листом бумаги и вытирающего носовым платком огромные капли пота со лба. Под рисунком поставил подпись: «Художник Ив. Темин. 7 «б» кл.».
— Вместо юмора. Доволен?
— Ну ты даешь! — восхищенно выдохнул Ваня, боясь прикоснуться к газете. — Вот спасибо, Егор! Да я десять раз вне очереди полы подмету!
— Ловлю на слове! — засмеялся брат, он тоже, видно, был доволен своей работой.
Газету повесили на первом этаже в вестибюле, прямо напротив дверей, каждому, кто входил в школу, она сразу бросалась в глаза.
Перед началом уроков около газеты собралась толпа человек в двадцать. Ваня издали наблюдал. Посмотрев, одни школьники уходили, подходили новые, толпа гудела, до Вани долетало:
— Кто такой этот Темин? Ты его знаешь?
— Говорят, новенький.
— Да это из нашего класса! Законный парень!
— Вот это да! Газе-ета!
— Гениальность прет из мужика. Здорово!
Сердце Ванн бешено колотилось у самого горла, ноги не стояли на месте, хотелось подбежать, крикнуть: «Да это же я — Темин! Моя работа! Моя!» Чтобы все увидели, узнали, какой он, чтобы девчонки потом шептались за его спиной и показывали ему вслед: «Вон пошел Темин-художник!» Но не мог же он в самом деле подойти и сказать: «Это нарисовал я!» И Ваня стоял и стороне, всем своим видом показывая: «Да, я это сделал, но что тут особенного? Я скромно стою в стороне, я терпеливо жду, когда же наконец заметят меня и похвалят. Ив. Темин — я». И он хмурил лоб, словно старался вывести на нем морщинами свою фамилию.
Когда он вошел в класс, мальчики приветственно загудели, а девочки сладкоголосо заойкали.
— Привет гиганту прессы! — басом сказал Шебутыкин. — Ты не дремлешь. Теперь твой долг — сделать галерею портретов лучших людей нашего класса. Можешь начать с меня.
— Почему это с тебя? Вань, нарисуй меня, нарисуй, а? — подбежала к Ване Лена Станкевич. — Я тебе, знаешь, я тебе книгу подарю — рисунки Шишкина!
— Вань, Вань, меня нарисуй… — неслось со всех сторон. Ваня даже растерялся, но роль художника была ему чрезвычайно приятна и льстила в высшей мере.
На перемене к нему подошла Нина.
— А меня? — спросила она, краснея. — Только я не собираюсь дарить тебе Шишкина или что-нибудь в этом роде.
— Тебя?.. — спросил Ваня осевшим голосом. — Ты тоже хочешь?
Нина кивнула и, взяв его за рукав пиджака, тихо сказала:
— Только меня первой… А лучше — других совсем не рисуй. Хорошо?
— Ладно. Попробую. Сеансы…
— Что-что?
— Будешь ходить на сеансы. — Ваня удивился своей неожиданной смелости. — После уроков… останемся…
— Это зачем еще?
— Ну, рисовать…
— Я не могу ни сегодня, ни завтра, вся неделя у меня занята, знаешь, музыка, а потом — родственники приехали. Может, потом? Попозже? Но мне самой интересно, что получится, ой, я прямо умру от любопытства! Или остаться? Как думаешь? А? Ладно, останусь, только ненадолго. И смотри, чтобы никто не знал, а то будут потом… — Она махнула рукой.
Когда уроки окончились, Ваня вместе со всеми вышел из школы на улицу, прошел десятка три шагов и незаметно свернул за угол, пролез в щель в заборе, через заднее крыльцо проник в школу.
Задыхаясь, помчался по лестнице на третий этаж. Ваня был очень доволен своей конспирацией, он сделал все, как велела Нина, и вышло так ловко, что никто не успел заметить, куда он девался.
Нина стояла у двери класса, нетерпеливо подергивая кончик косы.
— Сколько можно ждать?
— Я же тайно, чтоб никто не знал! — громко шепнул Ваня, словно кто-то мог услышать его в пустом коридоре. — Ну? Никого нет. — Он втолкнул Нину в класс, секунду подумал и запер дверь на ножку стула.
— Открой! — Нина нахмурилась. — Открой, тебе говорю!
— Чтоб никто не зашел…
— Пусть заходят. Открой! — Нина неожиданно толкнула его кулачком в грудь, он отступил на шаг, уперся спиной в стул: «Ты что!» — и совсем близко увидел испуганные Нинины глаза, нежную ямочку на подрагивающем подбородке, ее прерывистое дыхание касалось его лица. — Пусти! Пусти! Пусти, противный! — заколотила она по Ваниным плечам.
Ваня зажмурил глаза. Было сладостно принимать эти удары. Он стоял, улыбался и радовался ее бессилью, ее испугу. Ему хотелось, чтобы так продолжалось всю жизнь…
Но ножка стула выскользнула из дверной ручки, стул с грохотом упал на пол, ударил Ваню по ногам, Нина отшвырнула его, распахнула дверь.
Ваня долго слушал удаляющийся дробный стук девичьих каблучков, растерянно улыбался и думал: «Сумасшедшая… Чего это она? Сама же просила нарисовать».
9
— Мне некогда, я работаю, поедем завтра.
— Но ведь мама ждет сегодня… Она так радуется, когда мы приезжаем.
— Все это так, брате, но один день ничего не меняет. Я должен работать! Понимаешь, боюсь расплескать то, что у меня есть, здесь вот сидит.
— Поедем, Егор, потом нарисуешь.
— Вот болван! Объяснил же… Не приставай! Надоело! Поезжай сам…
Желтый больничный корпус сиял по всему фронтону солнечными пятнами, стекла горели, слепили глаза, казалось, что больница — раскаленный ком, но внутри было прохладно и сумрачно, в пустынном коридоре гулко звучали Ванины шаги.
— Это ты! — Елена Ивановна сидела на кровати в бумазейном голубом халате в белый горошек, на коленях ее лежали два вскрытых почтовых конверта.
Ваня не крикнул, как обычно, «здравия желаем!». Молча поцеловал мать в седеющий висок, улыбнулся.
— А где Егор? — спросила Елена Ивановна встревоженно. — Почему ты один? Что случилось?
— Нет, нет, ничего, — Ваня успокаивающе погладил мать по руке, — просто он занят, у него срочная работа.
— Срочная работа?
— Ну да.
— Какая у него может быть срочная работа? Он что, устроился куда-нибудь подрабатывать? Так это не нужно — мне присылают зарплату, у него — стипендия, на эти деньги вдвоем вполне можно прожить. — Елена Ивановна заволновалась, на ее впалых щеках выступили красные пятна. — А мне ничего не сказал.
— Да нет, ма, — Ваня поморщился. — Он рисует… И потом у него вдохновение.
— Ах, вдохновение… Да-да, конечно, ему это нужно. — Елена Ивановна положила руку на Ванино плечо, и Ваня удивился: он совсем не почувствовал ее тяжести. За последние месяцы мать похудела, глаза провалились в темные ямки глазниц, но даже оттуда, из глубины, они все еще сияли, как два маленьких зеркальца, и, казалось, жили своей, отдельной от тела жизнью. До тоскливой боли в груди Ваня вдруг почувствовал, как он любит эти бесконечно родные, ясные глаза. Захотелось сказать матери что-то особенное, чего никогда еще не говорил, чтобы она сразу поняла всю меру его любви к ней, не меру, нет, меры не было, и вот об этом он хотел ей сказать. Хотя как скажешь об этом?..
Ваня обнял худые, острые плечи матери, осторожно поправил подвернувшийся воротничок халата.
— Знаешь, на улице прямо лето! — сказал он. — Тебе можно выходить? Пойдем погуляем!
Елена Ивановна кивнула.
— Да, сегодня, говорят, тепло. Видишь, палата пустая — все гуляют. А я не пошла — почту принесли, — Елена Ивановна показала Ване письма. — И здесь разыскали! — Она улыбнулась, но улыбка получилась усталой и горькой. — Вчера два письма и сегодня два.
— От кого?
— От людей.
— От каких?
— От разных. Видно, узнали, что я болею, разыскали адрес больницы и написали.
— И что пишут?
— Да разное. Почитай, если хочешь. — Елена Ивановна протянула Ване письма. — Ты мне должен помочь: здесь нет почтового ящика, нет конвертов. Я напишу ответы и запросы куда надо, а ты пошлешь. Хотя нет редакционных бланков и нет машинки… Но я думаю, меня достаточно знают и помнят. Хоть как-то смогу помочь…
Ваня прочел письма. В одном, написанном крупным, беглым почерком, говорилось о том, что рабочие рядом с домом тов. Петунина Г. вырыли для укладки труб траншею, и вот прошло уже три месяца, трубы не проложены, траншея не зарыта, к дому не подойти. В результате престарелый отец тов. Петунина Г. сломал себе ногу и теперь находится на излечении в больнице. Письмо заканчивалось рассуждениями о том, сколько еще народу может переломать ноги, если траншею не зароют.
«Пусть с ней что-нибудь сделают, мы обращались в домоуправление и райисполком, но нас не послушали. По поручению жильцов квартала Семен Шатунов».
Второе письмо было написано едва разборчивыми каракулями на обрывке какой-то ведомости, в нем сообщалось следующее:
«Гришка Мылькин был четыре раза женат, а потом крутил голову внучке моей Тоське, она через него техникум забросила, и назад ее не принимают. Вы наша заступница, и мы вас просим очень: принять меры к Мылькину Гришке как к тунеядцу, а Тоську в техникум восстановить, а то придет девке в голову что-нибудь неладное. С уважением и поклоном Авдотья Земная».
Прочитав письма, Ваня пожал плечами:
— При чем тут ты?
— Помнят люди, что помогла, надеются, что еще смогу помочь.
— Мамочка, милая, что ты говоришь, ведь тебе самой помогать надо! — крикнул Ваня. — Тебе лечиться надо, а ты опять занимаешься этой макулатурой!
Елена Ивановна нахмурилась.
— Письма людей — не макулатура. Тем более, когда они взывают о помощи. Если можно помочь…
— Что, Мылькина этого усмирять? Канаву закапывать? Да ты это серьезно?!
— Серьезно. И канава, и мылькины мешают людям жить, треплют им нервы. Если хоть чем-то можно помочь — надо помогать. В самом деле, вдруг кто-нибудь еще сломает ногу, прыгая через эту канаву, или такая дура, как Тоська, жизнь себе покалечит.
— Тебе из них никто не поможет, — тихо сказал Ваня. — Пишут в больницу, и хотя бы кто-нибудь из приличия поинтересовался твоим здоровьем, задал в начале письма маленький такой вопросик: как, мол, чувствуете себя?
— Не суди, Ванечка, да не судим будешь.
— Почему «не суди»? И почему меня не должны судить? Пусть судят. Но и я буду судить!
— Эх, детка, надо быть доброе к людям.
— Да сдались тебе эти л ю д и! Для меня люди — ты, Егор, ну, товарищи мои, ну, знакомые… А это ведь даже незнакомые! Мылькин какой-то…
Ваня махнул рукой: спорить с матерью бесполезно, у него не хватает слов убедить ее, что бессмысленно, совершенно необязательно, едва оправившись после тяжелого сердечного приступа, лежа в московской больнице за тридевять земель от их городка, жить заботами совершенно чужих людей, которым в высшей степени наплевать: жива и здорова будет его мать или умрет — ведь для них она не столько реальный человек, сколько неведомый, невероятно добросовестный исполнитель их бесконечных просьб — «блаженная».
Он погулял с матерью в больничном парке. Опираясь на его руку, она тихонько шла рядом. Деревья на солнце казались золотыми, глубина осеннего неба над ними была пугающе бездонной.
На прощание Елена Ивановна попросила Ваню принести ей в следующий раз конверты, авторучку и пузырек с чернилами.
— А Егору скажи, пусть занимается. И передай, что я соскучилась. Все-таки не забывайте меня. Хотя, конечно, если нет времени… приходить не надо. Вы только скажите, когда не сможете прийти, чтобы я не ждала. — Елена Ивановна говорила просительным, извиняющимся тоном, и Ване от этого стало больно. — Я, может быть, плохая мать, но я очень люблю вас. Обоих.
Он поцеловал острое, осунувшееся лицо матери и сказал, что не знает, придет ли завтра Егор, но он сам придет обязательно.
10
На другой день Егор к матери опять не поехал. Ваня дословно передал ему ее слова, сказанные при прощании, и Егор воскликнул:
— Вот видишь, мама понимает меня! Когда работа идет, нельзя терять ни секунды! Передай ей привет и поцелуй за меня.
«Он не слышал тона, каким она сказала те слова, — подумал Ваня, — а как ему это объяснить?..»
— И когда кончится твое вдохновение? — спросил он угрюмо.
Егор вспылил:
— Ты еще мал, чтобы грубить мне! Понял?!
Ваня отвез Елене Ивановне конверты, авторучку, чернила и подождал, пока она напишет письма.
Ему было жалко мать и еще отчего-то неловко за нее. Как она не понимает!.. В голове неотступно вертелось: ну для чего, для чего ей эти мылькины, шатуновы, петунины, когда у нее есть он, Ваня, когда есть Егор, когда в первую очередь ей надо думать о собственном здоровье, потому что ведь жизнь дается один раз и нельзя тратить ее на пустяки, на случайных, чужих людей! Почему-то вдруг вспомнилась беззубая старуха, которую он однажды выгнал из палаты, и при воспоминании о ней Ваня зябко передернул плечами. Подумал: мать часто вроде и не замечала их с Егором: днем — редакция, вечером — письма, а на них, детей, времени почти не оставалось. Правда, мать всегда заботилась, чтобы у них было чистое белье, обед вовремя, но только на это ее и хватало в доме. Хотя, если Ване и Егору случалось заболеть, она ни на шаг не отходила от постели, настороженно прислушиваясь к каждому вздоху. А потом все входило в свою колею, Елена Ивановна опять погружалась с головой в разбирательство мелких происшествий и дрязг, и тогда уже сыновья как бы отходили на второй план, главным становилась работа.
Но все равно больше всех на свете Ваня любил мать. И еще любил Егора. Однако в последнее время с братом творилось что-то непонятное, в разговоре проскальзывали нотки равнодушия и суетливости, словно Егор собирался куда-то уехать, и нет ему уже дела до тех, кто не поедет с ним, а останется на старом месте…
Ваня заметил, что мать закончила писать письма. Теперь она надписывала и запечатывала конверты.
— Фу, устала, — пошевелила она затекшим плечом. — Зато дело сделала. Теперь отдохну.
Мать прилегла, закрыла глаза. Ваня молча погладил ее руку, подумал: «Ну вот, довела себя… А не привези я конверты и ручку, расстроилась бы и обиделась на меня, было бы еще хуже». Хотелось сказать: «Мама, мамочка, ну неужели ты не понимаешь, что все это жестоко по отношению к тебе же самой, ко мне, к Егору, к врачам, которые тебя лечат! Неужели не понимаешь…»
Потом он забрал письма, поцеловал мать и уехал.
Когда вернулся, Егора дома не было. На письменном столе в беспорядке валялись карандашные наброски, сбоку лежала записка: «Поехал к профессору. Егор».
Ваня скомкал записку, прошел в ванную, со злостью швырнул ее в унитаз и спустил воду. «На профессора время есть, и вдохновение не мешает. Или для посещения профессора тоже требуется вдохновение?.. Выкину к черту все наброски! В унитаз! Пусть поищет!..»
Ваня схватил со стола листок и замер. На нем была нарисована мать. Голова матери тонула в подушках, лицо выражало страдание, веки запали так глубоко, как никогда еще наяву не западали, под натянутой острыми скулами кожей легко угадывался череп. Внизу помечено: «Болезнь». Ваня вздрогнул. Взял со стола другой листок. И на нем была нарисована голова матери, но в другом ракурсе. На третьем, на четвертом листках — то же… Первый рисунок производил, однако, самое тяжелое впечатление, вероятно, здесь Егор добился того, чего хотел.
Ваня аккуратно сложил листы стопочкой, первый рисунок под самый низ, и спрятал в стол.
Он был глубоко потрясен увиденным, и не столько самими рисунками, сколько мыслью о том, что в то время, как он ездил к больной матери, Егор сидел дома и по в д о х н о в е н и ю старался передать ее страдания, вместо того чтобы попытаться уменьшить их — хотя бы своим присутствием.
Ваня прошелся по комнате, со страхом косясь на ящик стола, куда были спрятаны рисунки. Неужели для Егора на них просто «больная»? Но ведь Егор совсем не такой! Он любит мать!.. Как терпеливо он ухаживал за ней, когда у матери был инфаркт, сколько ночей не спал. Ведь о нем говорили: надо о таком сыне в газету написать. Хотя при чем тут газета? Какое отношение она имеет ко всему этому? Разве нужно демонстрировать свою любовь? Но теперь… Что случилось с Егором теперь?.. Ну профессор хвалит, говорит, что из Егора получится художник, ну что еще… И все? Неужели только из-за этого?.. Да разве может стать художником человек, для которого страдания матери служат вдохновением?! Или он, Ваня, чего-то не понимает?!
11
С этого дня в Ваниных чувствах к Егору зародилась маленькая, едва заметная червоточинка. Хотя через день брат поехал к матери и потом ездил часто, Ваня не мог простить ему, как он решил, т о г о предательства. Внешне их отношения оставались прежними, Егор вряд ли о чем и догадывался. Правда, Ваня стал более молчалив, но у Егора не было времени, чтобы обращать на это внимание: он много работал, слушал в институте лекции, к тому же у него были две девушки — одна в Москве, другая в родном городе, с одной он встречался, другой писал письма, а тут иногда профессор приглашал к себе домой на чашку чая. Естественно, Егору было не до Вани. Хотя иногда он хлопал Ваню по плечу и бодро спрашивал: «Как дела? Все еще висит твоя газета?»
Да, газета в школе висела, и за Ваней утвердилось мнение как о способном ученике. Ваня слышал, как однажды сам директор сказал в коридоре Анне Львовне: «Газета прекрасная! Надо больше привлекать этого мальчика к общественной работе».
Ваню выбрали художником школьной стенной газеты, поговаривали, что поручат оформлять и школьный стенд с фотографиями на тему: «Как мы живем».
Свежий номер газеты должен был выходить к каждому празднику. Пока что Ваня чувствовал себя относительно спокойно — до 7 ноября было далеко. Но дни бежали, и иногда Ваня вдруг с тоской задумывался над тем, как оформить следующий номер «Ровесника». Брал лист бумаги, делал наброски, но все выходило так обыкновенно, что от собственного бессилия хотелось разломить карандаш, биться лбом в проклятый белый лист и заклинать: «Ну, нарисуйся же! Нарисуйся!»
Егор, конечно, мог бы помочь, но теперь Ваня не хотел просить брата о помощи. «И тогда ведь не помощь была, а как бы подарок Егора, — думал он. — Я и пальцем не прикоснулся, а все считают, что газету сделал я…»
Мысль о том, что он обманывает одноклассников и всю школу, не давала теперь Ване покоя. В первые дни ему льстило всеобщее внимание. И голова так закружилась, что он искренне начал верить: газету сделал он сам. Он и Нину легкомысленно обещал нарисовать, надеясь этим покорить ее сердце. И теперь как благодарен он был ей за то, что она убежала, ведь его же подстерегал позор, полный позор!
На уроках, прикрывая рукой тетрадь, он рисовал Нину и как ни старался — ничего не выходило. Иногда получалось отдаленное сходство в чертах. Ваня никак не мог поймать выражения (что почти случайно удалось в наброске Анны Львовны). Шебутыкин, Вайс, Лена Станкевич видели, что Ваня рисует в тетради голову какой-то девочки, но им и в голову не приходило, что это была Нина.
Одноклассники напоминали о его обещании, Ваня отмахивался, говорил, что некогда, и после уроков старался поскорее уйти домой. В эти минуты он ненавидел себя за малодушие, но на следующее утро, входя в класс, чувствовал себя человеком особенным, за которым уже издали наблюдают с интересом.
В конце концов это начало угнетать его. Ваня стал замыкаться в себе, на переменах старался быть один. И мужская половина класса решила, что он зазнался, а в глазах девочек Темин приобрел новый ореол — загадочности. Впрочем, последнее Ваню не волновало, он даже не замечал на себе влюбленных взглядов одноклассниц, мысли его занимала только Нина, но, словно по молчаливому сговору, оба старались не замечать друг друга.
Единственный в классе, с кем было Ване легко, был Сашка Елин. После случая с авторучкой, хотя они и не разговаривали, не здоровались, Сашка глядел на Ваню не с презрением, которого, как сам Ваня считал, он вполне заслуживал, а с жалостным укором. Его глаза будто говорили: «Что же ты, что случилось тогда с тобой? Или ты не понял меня? Ведь я шутил…» Этого взгляда Ваня не выдерживал, было до удушья стыдно. Маленький, ни в чем не повинный Елин стал жертвой его, Ваниной, трусости…
Теперь Сашка пребывал в классе на положении отверженного, многие до сих пор на него подозрительно косились. Ваня чувствовал одиночество Елина так же остро, как и свое собственное. И, возможно, это и толкало его к Сашке.
«Какой я жалкий, ничтожный человек, — думал Ваня. — Какое право я имею обвинять Егора, когда сам предал Сашку? Ведь он хотел развеселить меня, а я его ударил. За что? Только чтобы показать силу: боялся — начнет приставать Шебутыкин, надо будет по-настоящему драться. А может, никакой драки и не было бы?.. До сих пор противно! «Боксом занимаюсь», а у самого коленки дрожали… Ничего себе «благородный» поступок — унизить слабого! И ведь это из-за меня все думают, что Елин воришка. Опять, выходит, я соврал, да так подло. Что со мной происходит: вру на каждом шагу!.. В художниках хожу, знаменитость, а стыдно в чужие глаза глядеть…»
12
— Чего ты к нему лезешь? Обрадовался, что он слабее? Ты меня толкни, меня! Ну, попробуй! — наступал Ваня на Вовку Вайса, тот сопел и, втянув голову в плечи, пятился к двери класса.
— Ты чего взбесился, я же хохмил, — бормотал он, — хохмил я, елки зеленые!
Сашка Елин молча стоял в проходе между партами и исподлобья с недоверием глядел на Ваню. Он проходил к своей парте, когда Вовка с криком: «Не обманывай русскую землю!» — нарочно толкнул его. Сашка ударился животом о спинку стула, скривился от боли, мальчишки, все, кто был в классе, захохотали. И тут неожиданно на Вовку налетел Ваня.
— Хук ему, Ваня, левой! — радостно заорал Генка Шебутыкин. — Дерни ему зуб, нечего слабых обижать!
Услышав крик Шебутыкина, Вовка сник, заморгал глазами, взмолился:
— Да вы что, шуток не понимаете!
Ваня ухватил Вовку за брючный ремень, притянул к себе.
— В следующий раз, когда захочется пошутить, пошути со мной! — сказал он зловеще и оттолкнул нелепо взмахнувшего руками Вайса.
Шебутыкин захохотал, а все другие, притихшие было, тоже засмеялись. Вовка беспомощно оглянулся, пробормотал:
— Ну, ладно, боксер… Посмотрим…
— Так его, суслика, учить надо, — крикнул Шебутыкин чуть ли не в самое Ванино ухо. — Дай пять!
Ваня пожал широкую Генкину ладонь и, твердо глядя в его холодные, бутылочно-зеленые глаза, сказал:
— Ты Сашку тоже не трогай.
— Какой разговор! — Шебутыкин поднял руки к груди. — Я слабых не обижаю. Все слышали? — крикнул он громко. — Кто обидит Елина — во!
Шебутыкин показал кулак, в классе притихли.
Ваня взглянул на Сашку. В его глазах роились радостные, недоверчивые искорки, лицо покраснело. Он был похож на маленькую обезьянку. Потирая ушибленное место, Сашка молча сел за парту и, стрельнув глазами в сторону Вайса, не в силах был сдержать торжествующей улыбки.
Ваня возвращался домой в одиночестве, когда услышал за спиной чьи-то торопливые шаги. Это был Елин. Догнав Ваню, он несколько минут шел молча рядом. По его коротким вздохам Ваня почувствовал, что Сашка хочет что-то сказать. Но Елин молчал, так молча они дошли до серого пятиэтажного дома. Сашка кивнул на чугунную решетку ворот:
— Я здесь живу.
Ваня остановился, на прощание протянул Сашке руку. Сашка схватил ее худыми цепкими пальцами, словно боялся, что Ваня вырвет руку и уйдет.
— Слушай, — сказал он просительно и поморщился, словно собирался заплакать, — может, зайдешь ко мне? У меня аквариумы, рыбок посмотришь, а? Пошли!.. Дома сейчас никого, так что не стесняйся.
Мальчики пересекли пустынный, мрачноватый двор, вошли в один из подъездов, поднялись на третий этаж. Сашка отпер ключом английский замок, пропустил Ваню вперед.
— Только, пожалуйста, обувь сними, я дам тебе тапочки.
Ваня снял туфли, Сашка бросил ему под ноги маленькие, налезшие Ване на полступни тапочки.
— Теперь проходи. — Сашка отворил дверь в комнату.
Ваню поразила идеальная чистота в комнате, полы сияли, как зеркальные, он видел в них свое отражение, было боязно ступать.
— Это я утром, — сказал Сашка довольно, — с нашатырным спиртиком вымыл их. Я вообще каждое утро протираю полы — вместо зарядки. Ты проходи, садись, не стесняйся. Я чайник поставлю.
Сашка вышел на кухню. Ваня огляделся. Направо, у стены, стоял самодельный стеллаж с книгами на верхних полках, на нижних размещались шесть небольших аквариумов, какие-то приборы, блестящие пинцеты, сачки, резиновые трубки. А вообще-то обстановка была самая простая: диван, стол, шифоньер, ножная швейная машинка.
На машинке лежали куски яркой красной материи, Ваня потрогал ее.
— А, это я себе рубашку шью, — сказал Сашка, появляясь в дверях.
Ваня взглянул на него с удивлением:
— Сам? Серьезно? Ты?
— Ну! Кто же еще! Я сам себе рубашки шью.
Ваня новыми глазами взглянул на кокетливую желтую рубашку Елина: простроченный воротник с закругленными уголками, прикрывающая пуговицы узкая планка, плотно облегающие запястья манжеты. — Неужели все это сам?
— Теперь надо бы научиться шить брюки — и все будет о’кэй! — сказал Сашка. — Буду сам себя одевать. Вот это будет фирма!
— Тебя кто-нибудь учил?
— Да, мама помогала, но это вначале, а теперь я сам. Не веришь? Хочешь, тебе сошью?
— Да нет, верю. — Ваня улыбнулся Сашкиной горячности и подумал, невольно восхищаясь: «Вот так Елин! Кто бы мог подумать… Рубашки себе шьет!»
— Смотри. — Сашка щелкнул на стеллаже выключателем, и все шесть аквариумов осветились мягким зеленовато-голубым светом. — Как техника, а? Мое изобретение!
В причудливых зарослях растений, среди темных корневищ и черных камней плавали яркие тропические рыбки.
— Вот так и живу. — сказал Сашка. — Конечно, рыбки — самое ценное, что у меня есть! Простых, ну, данюшек, тетрагонаптерусов, например, мне держать неинтересно, о меченосцах и пецилиях — даже говорить неохота, а эти, — он стукнул пальцем по стеклу одного из аквариумов, — стоят дорого, очень редкие и нежные рыбки, но возни с ними!.. Зато интересно! Знаешь, хочу скрестить скалярий — черную и обыкновенную. Должны получиться дымчатые. Но разводить скалярий, скажу тебе, сложное дело. Сколько раз ничего не получалось, но эти, вот, видишь, эти — мое потомство. Сам вывел!
Ваня разглядел скалярий — красивых плоских рыбок с длинными плавниками, они походили на полумесяцы, плавали медленно, словно ощущая всю полноту собственного достоинства, серебристые и черные полосы подчеркивали благородство форм.
— Книг, конечно, массу перечитал, — продолжал Сашка, — и потом у меня уже опыт. Чего только не разводил! Я вообще, знаешь, хочу стать ихтиологом. А что?! По-моему, самая интересная в мире профессия. В институт поступлю, поеду на берег Тихого океана или Индийского, а? В Индийском даже интереснее, там климат тропический и столько разных рыб, и, знаешь, какие красивые! Буду изучать их жизнь, с аквалангом плавать. А потом, может, книгу напишу. Про рыб. Я бы, знаешь, какую книгу написал, не хуже этих!
Ваня взглянул на полки с книгами, на некоторых корешках прочел названия: «Покорители глубин», «Опасные морские животные», «Тайны моря», «Обитатели бездны», «В мире безмолвия». «С аквалангом в Атлантике», «Биоакустика рыб». Внимание его привлекла большая, едва вмещавшаяся на полке книга в красочной суперобложке «Ящеры древних морей».
— Это, наверно, интересно, — сказал он.
— У-у. — Глаза Сашки загорелись, он дотянулся до книги, стал перелистывать. — Ты только посмотри, какие здесь картинки! Вот были времена! Вот где была фауна! Черт возьми, зачем я не тогда родился! — Сашка открыл книгу в том месте, где на весь разворот была яркая, завораживающая глаз картина — бой двух морских чудищ — одно похоже на крокодила, только гораздо больших размеров, с огромной зубатой пастью, у другого — толстое, короткое тело, могучие ласты, хищно ощеренная головка на змеевидной шее. Глядя на них, Сашка содрогнулся от ужаса и восхищения. — Смотри!.. Встретиться бы с таким… Говорят, в каком-то озере видели недавно чудовище вроде этого, но найти до сих пор не могут. Наверно, боятся в воду лезть. А я бы не побоялся. Только мне еще рано, знаний маловато и с аквалангом плавать пока не умею. Но вырасту, стану ученым — обязательно его найду. Если, конечно, оно не сдохнет к тому времени, ведь ему уже сколько тысяч лет!.. Этих ящеров, что в книге, давным-давно нет, находят только их скелеты, и то это, знаешь, какая находка! Палеонтологи по строению костей и черепа догадываются, какими они были, говорят художникам, а те рисуют такие картины. Слушай, вот стану ученым, может, и не ихтиологом, а палеонтологом, найду кости какого-нибудь давно вымершего ящера, и ты нарисуешь его! Давай тогда вместе работать! Я буду палеонтологом, а ты художником. А?
— Да какой из меня художник, — вздохнул Ваня. — Вот брат у меня, он в полиграфическом учится, вот он — художник!
— Ну не скажи, газета у тебя вышла — класс!
— Да ее… ну… мне… — Ване стало стыдно, он почувствовал, как начинают гореть уши. — Мне брат помог ее сделать. Я не сам.
— Ну что ж, что помог, — Сашка совсем не удивился, — мне мама тоже помогала, когда я начинал шить первую рубашку.
— «Опять соврал, — с тоской подумал Ваня. — Неужели я такой безнадежно пропащий? Ведь дал себе слово — не врать больше. Но не могу же я ему сказать, что к газете я даже не прикасался, он начнет меня презирать!..»
Ваня глядел в спокойное лицо Сашки, и ему очень хотелось, чтобы Елин не презирал его, чтобы чувствовал в нем товарища и опору. «Я его всегда защищать буду, — думал он. — Пусть только теперь кто тронет, даже сам Шебутыкин. И чего они его все так не любят?..»
— Идем чай пить, — позвал Сашка, — слышишь, чайник свистит?
13
Прошла неделя, а Ваня уже не мог себе представить, что вечером он не увидит маленького ушастого Елина, не посидит в его комнате перед освещенными аквариумами, завороженно глядя на рыбок, не будет слушать монотонного перестука швейной машинки. Сашка шил не только рубашки себе, но и блузки матери и младшей сестренке Любаше. Любаша училась в четвертом классе, роста была большого, на полголовы выше Сашкиного плеча, и Саша, косясь на нее, бубнил с досадой: «Эк дуре счастье! Скоро потолок лбом прошибет. И зачем девке столько? Нет, чтоб мне…»
Мать Сашки, Ираида Сергеевна, худощавая, с конопушками на бледном лице, всегда встречала Ваню приветливой улыбкой. Она щурила подслеповатые глаза и спрашивала о здоровье Елены Ивановны. В первый же день их знакомства Ираида Сергеевна расспросила Ваню о семье, о доме и, узнав, почему он в Москве, всплеснула руками, завздыхала, стала просить, чтобы Ваня приходил почаще, дружил с Сашкой, «а то он нелюдимый», и передала Елене Ивановне баночку с брусничным вареньем. С тех пор, когда Ваня собирался к матери в больницу, Ираида Сергеевна каждый раз передавала с ним то испеченные домашние оладьи, то купленные в магазине помидоры, то малиновое, то клубничное, то абрикосовое варенье. В конце концов Ване стало даже неудобно, а он старался заходить к Сашке в такое время, когда Ираиды Сергеевны не бывало дома.
Сашка очень любил мать и был к ней так внимателен, что и Ваню, человека постороннего, трогала эта забота. Когда мать приходила с работы, Сашка наперегонки с Любашей бросался открывать ей дверь, наперегонки они шарили по полу в поисках тапочек Ираиды Сергеевны, находили с радостным криком и вдвоем вводили мать в комнату; вечерами Ираида Сергеевна, сидя на черном дерматиновом диване, покрытом дешевым цветастым чехлом, вязала Любаше носки из грубой шерсти, и Сашка обязательно подставлял ей под ноги скамеечку, зажигал над диваном торшер; когда она говорила Сашке: «Сынок, поставь на плиту чайник, будем гостя чаем поить», — Сашка вприпрыжку бежал на кухню и не только ставил на газ зеленый эмалированный чайник, но накрывал на стол, а после ужина отсылал мать в комнату и сам мыл посуду.
Отец с ними не жил. Говорить о нем Сашка стеснялся. Ваня знал только, что ушел он из семьи пять лет назад, работал на заводе слесарем, пил, когда бывал пьян, скандалил, поэтому Ираида Сергеевна не захотела с ним жить.
Как-то Ваня спросил Сашку, кем работает Ираида Сергеевна. Сашка смутился, покраснел, но сказал с вызовом:
— Уборщицей, а что?!
— Да ничего, — пробормотал Ваня, — чего ты на меня кричишь?
Несколько минут они сидели молча. Сашка тихо сказал:
— Я думал, ты смеяться будешь… И презирать…
— За что? — удивился Ваня.
— Ну, как за что?.. Что моя мама уборщица.
— Ты серьезно? — Тут Ваня в самом деле рассмеялся. — Да ты что, Сашка, как мог ты подумать?! Друг, называется!
Сашка съежился, и в глазах его вдруг мелькнула дикая тоска.
— Меня некоторые в классе за это презирают. «Сын уборщицы… уборщик…» У них матери врачи, инженеры, конструкторы, библиотекари, у тебя мать — журналистка, а моя… Но я не стесняюсь этого, понимаешь, не стесняюсь, что работает моя мама уборщицей. Они и меня «уборщиком» обзывают за то, что я ей помогаю.
— А как не помогать? Она на трех работах, ей не успеть одной всюду управиться, но даже если она будет успевать — разве это жизнь! Ни отдохнуть, ни носков Любке связать, а ведь еще и обед надо сготовить, и к бабушке сходить, помочь по хозяйству. Бабушка старенькая, еле ходит, мы хотели взять ее к себе, но она не хочет, говорит, привыкла к этой квартире, а мы, дети, будем ей мешать, потому что шумим очень. Но это она от старости, а вообще-то она добрая. Так когда же маме успеть все сделать, если я ей не помогу? И я ведь в доме единственный мужчина. Мне нетрудно пойти помыть полы, подумаешь, и не стыдно — ведь в конторе в это время никого уже нет, я прихожу, когда все домой уходят. Запрусь и убираю — всего четыре кабинета, за два часа управляюсь. Мне — раз плюнуть, а маме — сколько она может! Да и потом ей не два, а три часа убирать придется, я ведь быстро, шустро, а она устает на двух работах, да она еще в двух местах работает уборщицей, здесь она только числится, потому что убираю за нее я, она только зарплату получает. А как иначе? Жить-то надо… Мы вон втроем, надо на что-то есть, одеваться, обуваться… Отец алиментов не платит, мама не хочет подавать на него в суд, стыдится, и правильно делает, я ни за что не возьму его денег, ни за что! Видел я его как-то здесь, на углу, недалеко от школы, еле стоит на ногах и матерится на всю улицу. Так мне стыдно стало, так стыдно, ну, думаю, за что мне такой отец достался! Ведь как мама с ним разошлась, он за пять лет всего два раза приходил к нам домой, и то пьяный. Мама первый раз его хорошо встретила, стала чаем поить — из-за нас с Любкой, думает, мы же все-таки его дети, а он начал кричать, ругаться, и она его выгнала.
Сашка замолчал, в глазах его стояли слезы. Ваня чувствовал себя так, словно был в чем-то виноват перед другом. Он вздохнул и похлопал Сашку по плечу.
— Знаешь, — сказал он, — я очень рад, что мы с тобой подружились. И мама у тебя замечательная.
Сашка кивнул, он знал это и без Вани.
— Я тоже очень люблю свою маму, — сказал Ваня, — она тоже много работала. Да и сейчас… как тебе объяснить… ей не нужно, нельзя, а она все равно! Не понимает…
14
Между деревьями была проложена узкая полоска старого, обкрошившегося асфальта, за дорожкой давно не ухаживали, и молодая поросль березок, осинок, елочек густо обступила ее с обеих сторон.
Было приятно шагать по асфальту в чистом осеннем лесу. Запах прелых листьев, глянцевитый блеск березок, голубые провалы в облаках, легкое дыханье верхового ветра в кронах могучих сосен наполняли Ваню крепкой бодростью, верой в свои силы.
Других посетителей пускали в больницу только в приемные дни, а для братьев этого правила не существовало. Егор и Ваня приезжали проведать Елену Ивановну так часто, что тронутый их усердием главврач сам показал им дорогу в корпус с черного хода. Они проходили беспрепятственно, как свои люди.
Вот и сейчас через служебный вход братья вошли в цокольный этаж здания, поднялись по знакомой лестнице в широкий, ослепительно чистый коридор терапевтического отделения, заглянули в палату. В палате никого не было, койка Елены Ивановны, как и другие койки, стояла аккуратно заправленная.
— Гуляет перед обедом, — решил Егор, — пошли в парк, поищем.
В обширном больничном парке было светлей, чем в лесу, но неуютней. Лишенные поросли, большие деревья стояли отдельно друг от друга и напоминали чужих, незнакомых между собой людей. Посыпанная песком аллея упиралась в глухой нелепый забор. Вдоль забора ходили пожилые мужчины и женщины в теплых пальто, ворошили прутиками опавшие листья, искали грибы, впрочем, здесь им совершенно ненужные.
— Наверное, мама на своей скамейке, — сказал Ваня.
В прошлый раз они долго сидели с матерью в дальнем, глухом углу парка. Ваня хорошо запомнил рыжий глинистый берег, густые кусты ежевики, узкую черную речку, на дне которой лежало много гнилых листьев и веток.
Теперь на скамье сидел важный, нахохлившийся воробей; увидев Егора и Вани, он огорченно чирикнул и упорхнул. Листья ежевики давно облетели, в глубине куста Ваня заметил уцелевшую между веток сухую ягоду, царапая руку, достал ее, положил на язык. Ежевичина была безвкусная, но все равно вспомнилось лето, тот день, когда он обжег на солнце свою бритую голову, перед глазами промелькнули золотистые песчаные дюны, застывшее в штиле море, белая стена зноя над степью, а в ноздри ударил запах молодых огурцов, которые он съел тогда, накупавшись…
— Разминулись, — уверенно сказал Егор, — вернемся в палату.
В больничном коридоре они столкнулись с лечащим врачом Светланой Алексеевной, той самой, что когда-то выгнала их из приемного покоя, а потом, после бессонной ночи, уговаривала ехать домой. Она привыкла к частым посещениям Вани и Егора, встречала братьев дружеской улыбкой, но сейчас почему-то отвела глаза в сторону, суетливо затеребила тесемку на рукаве халата.
— Ой, мальчики, вы пришли… Тут, понимаете, такое дело вышло, но вы не волнуйтесь, только не волнуйтесь — маму вашу перевели в другую больницу.
— Как в другую больницу? Зачем? — испуганно выкрикнул Егор.
Светлана Алексеевна часто-часто заморгала и продолжала скороговоркой:
— Вы не волнуйтесь, мы с ног сбились, два раза консилиум устраивали. Академик ее смотрел — специально привозили, у нее… у нее обнаружилась желтуха. Мы пришли к выводу, что ее надо немедленно изолировать. Позавчера отвезли в Боткинскую, туда ехать до метро…
— Найдем, — глухо сказал Егор и, взяв Ваню за руку, пошел к двери.
Когда они выходили с больничного двора, к воротам подкатило такси. Егор подождал, пока выйдут пассажиры, молча сел рядом с шофером, Ваня — сзади.
— Куда? — спросил шофер, разворачивая машину.
— В Боткинскую.
По дороге они заехали на рынок, и шофер терпеливо ждал, пока Егор не влез в машину с большим букетом белых хризантем. Потом остановились у гастронома.
— Чего он такой сердитый? Цветы покупает, а сам… Или невеста в Боткинскую попала? — спросил шофер Ваню, когда Егор снова вышел из машины.
— Мама.
Шофер, грузно повернувшись на сиденье, тронул Ваню за плечо:
— Извини… — Он был немолодой, с нависшими седыми бровями, с твердым, пристальным взглядом. — Брат? Это хорошо — брат!.. А давно она?
— Нет, вчера, наверно. Сердце у нее, а тут еще желтуха! Она в больнице лежала, в той… а теперь перевели в Боткинскую… — Ване не хотелось говорить, болела голова, но шоферу вдруг стало интересно, он продолжал расспрашивать:
— А отец есть?.. Родственники? Помогает кто?..
Ваня сказал, что сейчас они живут с Егором вдвоем, что они приезжие, и назвал родной город.
— М-да, — шофер закурит сигарету. — Невеселые ваши дела…
Из гастронома Егор принес желтые, словно вылепленные из воска яблоки, вафельный торт, кулек любимых конфет Елены Ивановны «Каракумы», баночку меда.
Громады домов летели по сторонам улицы. Смешанный запах табачного дыма и бензина душил Ваню, его подташнивало. В висках стучало: «Желтуха, желтуха, желтуха…» — и вставало перед глазами жуткое чудище — с желтыми глазами, с желтыми зубами, с желтой, воняющей бензином шерстью.
Ване вспомнилось, как заболела желтухой мать его дружка Славки Вершинина. Ее забрала «скорая помощь», и когда Ваня вошел в их квартиру, там удушающе пахло хлоркой — даже в выварку, что стояла в коридоре с выстиранным бельем, санитары насыпали хлорку. А через две недели Славкину мать хоронили…
«Неужели может случиться, что мама умрет?» — подумал Ваня. Руки его похолодели, сделались влажными. Он глянул в окошко такси, по глазам полоснула вывеска: «Похоронные принадлежности». Сердце сжалось, слезы потекли из глаз, он смахнул их и решил, что теперь уж точно — надо ждать самого худшего.
Когда они вышли из машины, шофер окликнул их:
— Ребята!
Они оглянулись.
— Ребята, я в тринадцатом парке работаю, Силин моя фамилия. Если будет нужна какая помощь — заходите.
Больница оказалась огороженной высоким каменным забором, вход в нее был через маленькую сторожку, где никто не дежурил, и они беспрепятственно прошли на больничный двор. Несколько корпусов — высокие, угрюмые кирпичные здания-близнецы с высокими цементными крылечками — тянулись через весь двор параллельно один другому. Даже выглянувшее солнце не в силах было разрушить мрачную, глухую тоску этого отделенного от нормальной жизни мирка.
Они вошли в один из корпусов. Егор что-то спрашивал у женщины в белом халате — Ваня ничего не понимал, только чувствовал острый, тяжелый лекарственный запах, даже стены, казалось, были пропитаны им.
По цементной, отполированной ногами лестнице поднялись на второй этаж, напротив большой серой двери с окошечком присели на сколоченные в ряд стулья.
— Когда пойдем к маме? — спросил Ваня.
— К ней нельзя, нас не пустят.
Егор был угрюм, подавлен, во всех его движениях проступала несвойственная ему нерешительность.
— Почему не пустят? — воинственно сказал Ваня. — Не пустят — а мы пройдем! Что толку сидеть так?!
— Сиди. В три часа откроется вот это окошко — возьмут передачу. А туда не пускают, болезнь заразная…
В три часа распахнулось окошко в двери.
— Что, детки? — спросила их ласково маленькая, сухонькая старушка в белом халате под горло и в белой, завязанной под подбородок косынке.
— У нас мама… Темина. — Егор встал. — Ее перевели к вам.
— Как же, лежит, есть такая, ждет вас не дождется — за вас переживает.
— Мы не знали, — хмуро сказал Егор.
В горле у Вани запершило. Было трудно поверить, что все, что он пережил в такси, он пережил только в воображении, что мелькнувшая на улице вывеска — просто вывеска сама по себе, не больше.
— Цветы возьму, мед возьму, а больше ничего, — сказала старушка, — не положено.
Егор протянул ей в окошко цветы, баночку меда.
— Вы, детки, записку напишите, я передам.
— Да, да, конечно. — Егор стал рыться в карманах, нашел шариковую ручку. Бумаги, как на грех, ни у него, ни у Вани не оказалось. Разорвав пакет с яблоками, они написали записку на грубом лоскуте.
«Дорогая мамочка! Мы только сегодня узнали. Как ты там? Волнуемся! У нас все нормально. Что тебе принести завтра? Крепко целуем! Егор, Ваня».
Через четверть часа санитарка вернулась, подала Егору вырванный из тетради листок. На нем невообразимыми каракулями было начертано:
«Дорогие дети, извините, трудно писать. Ничего не приносите. Целую. Мама».
— Ой, деточки, хорошая у вас мамочка, очень хорошая, но не наша, — жалобно глядя на Ваню, сказала старуха. — Ее как привезли, я глянула и сразу сказала: напутали, намудровали, нету у нее никакой желтухи.
— Как это нету! — разозлился вдруг Егор. — Ее академик смотрел!
— Что ж с того, что академик, я сорок третий год в этой больнице…
— Ну, конечно! — Егор раздраженно хмыкнул. — До свиданья.
Они вышли во двор, миновали пустую сторожку, шаги гулко отдавались в ней, звук рвался вперед, на улицу.
— А может, правда, нет у мамы желтухи? — робко сказал Ваня.
— Нашел кого слушать. — Егор устало махнул рукой.
Ваня сжимал в кулаке записку матери, голова у него кружилась, и звон трамваев едва долетал до его сознания.
Егор достал из сетки два яблока, протянул одно брату, другое вытер о подкладку своего пальто.
— А мыть? Вдруг заразишься! — крикнул Ваня.
— К яблокам микробы не пристают, ешь смело. — Егор с хрустом надкусил желтое яблоко.
15
В комнате было еще темно, но за окном искрили троллейбусы, наверное, эти вспышки и разбудили Ваню.
Он подумал, что мать сейчас, должно быть, тоже не спит, думает о них с Егором, и вспомнил: сегодня десятое октября — день маминого рождения.
Натянув спортивные шаровары, Ваня побежал в ванную. Облил ледяной водой грудь, плели, плеснул на спину так, что дух захватило, растерся жестким махровым полотенцем, покрасовался перед зеркалом бицепсами и побежал будить брата.
— Сегодня маме сорок два, — сказал Егор за чаем.
— Много. — Ваня вздохнул.
— Дурачок, мало, совсем мало!
— А в прошлом году мы с мамой законно ее день рожденья отпраздновали! Тебя не было, ты же здесь был, и мы вдвоем праздновали. Вечером вдруг свет погас — на линии повреждение. Мы свечку зажгли, достали спирт, помнишь, в шкафчике стояло в графине чуть-чуть спирта, развели водой и выпили. А на закуску — три эклера: мама зарплату не получила, у нас всего рубль остался. Потом я песни пел, такой пьяный, мы сидели в большой комнате, свечка горела, пирожное съели, и я песни пел.
— Ничего. Все наладится, — убежденно сказал Егор. — Еще будем праздновать мамины дни рождения по-настоящему, дома, все вместе!
Позавтракав, они принарядились и отправились в больницу.
На Егоре было пальто цвета маренго, мягкая шляпа, белоснежная рубашка, галстук светлого тона, отлично выглаженные брюки, начищенные до блеска туфли… Глядя на этого франта, никто бы и не поверил, что пальто свое он носит четвертый год, шляпу — второй сезон, а костюм уже однажды перелицован. Туфли Егор тоже практически не снашивал — Елена Ивановна говорила, что у него легкая походка.
Иное дело было с Ваней: обувь на нем буквально горела, штаны рвались по шву и где придется, плечи пальто вечно были обтерты о стены. Егор часто говорил матери: «Как только этот тип входит в дом — в ту же секунду что-нибудь падает, валится, срывается с гвоздя, на котором сто лет висело. Он еще не успевает ничего сделать, а оно само падает!..»
В больнице та же санитарка, теперь они знали, что зовут ее тетя Катя, приняла от них цветы и записку, в которой они поздравляли мать с днем рожденья и сообщали, что у них все хорошо, как писал Егор: «Все идет своим ходом».
Через полчаса тетя Катя вынесла сложенный вчетверо листок бумаги. Егор развернул его, они с трудом разобрали написанные карандашом каракули:
«Дорогие дети, мучаюсь я ужасно и который день на кислороде. Боли страшные. Все ночи, что провела здесь, никак не могу заснуть. Но вы не расстраивайтесь из-за меня. Все будет хорошо. Егорушка, смотри за Ваней. Кушайте хорошенько. Прислали ли мою зарплату? Говорят, никакой желтухи у меня нет и меня снова переведут в старую больницу. Целую вас, дорогие мои дети. Мама».
— Неужели, правда, нет желтухи? — растерянно спросил Егор тетю Катю.
— Нету, миленький, нету. Я же сразу сказала: не наша она. А мамочка у вас какая хорошая, какая добрая, душа-человек! Она мне все про вашу жизнь рассказывает, одна таких молодцов подняла… Вы не уходите, Анастасия Петровна, врач наш, хотела вас повидать, она скоро освободится, придет. Посидите тут.
Они сели и молча стали ждать врача. Ваня видел, как у Егора под тонкой, смуглой кожей ходят на скулах желваки, ему стало не по себе, он знал, желваки эти — дурной знак: Егор, если его довести, ни перед чем не остановится.
Перед глазами встала сцена, случившаяся лет семь назад, Ваня ходил тогда в старшую группу детсада, а Егор заканчивал восьмой класс. Как-то, в начале весны, Егор забрал его из детсада чуть раньше обычного, и они пошли к Елене Ивановне на работу, просто так, от нечего делать. Было приятно прогуляться под первым солнышком. Домой возвращались втроем, по улицам бежали ручьи, и настроите была праздничное. На перекрестке, у винницы — их было много в городе, привязался к ним верзила лет сорока, небритый, в грязной клеенчатой куртке.
— Дамочка, обожди, — окликнул он Елену Ивановну.
— Пойдемте быстрей, дети, не надо связываться. — Елена Ивановна взяла под руку дернувшегося было Егора, прибавила шагу.
— Обожди! Эй!
Ваня испуганно оглянулся. Верзила нагонял их, щекастое лицо с мутными, красными глазами нависло над Ваней, и ему показалось, что душные полы клеенчатой куртки вот-вот накроют его с головой.
— Мама! — жалобно пискнул Ваня, изо всех сил уцепился за пальто матери.
— Что вам надо! Вы напугаете ребенка! — Елена Ивановна резко остановилась.
И тут пьяный выругался. Елена Ивановна побелела от гнева. У Егора под тонкой кожей заходили на скулах желваки. Пьяный шагнул к Елене Ивановне, но оступился, одна нога соскользнула с тротуара в желтым поток талого снега, верзила потерял равновесие, в ту же секунду Егор кинулся на него, сшиб с ног. Пьяный грохнулся навзничь. Наверное, в первый момент он потерял сознание, а Егор бросился на него сверху, вцепился в горло, стал остервенело душить. Желтый поток воды обтекал верзилу, тот хрипел, беспомощно бил по воде руками. Быстро собралась толпа, появился милиционер. Егора пытались оттащить от верзилы, но он брыкался, кусался и ни на секунду не выпускал из рук его горла.
Когда Егора наконец оторвали, верзила сучил ногами, потом рассказывали, что его едва привели в чувство.
Домой их доставили в милицейской машине. Егора целый вечер отпаивали валерьянкой, ночью у него поднялась температура до сорока; он провалялся в постели дней десять…
И сейчас, глядя на Егоровы желваки, Ваня испугался за брата.
Серая дверь неслышно отворилась, из нее вышла молоденькая черноглазая девушка с ямочками на щеках.
Егор взглянул на нее хмуро, в другое время он не упустил бы случая и познакомиться, но сейчас ему было не до того.
— Вы не меня ждете? — спросила она.
— Нет, не вас. Врача Анастасию Петровну.
— Значит, меня, — просто сказала девушка.
Егор встал.
— Я привыкла, — улыбнулась Анастасия Петровна, и нежные ямочки на ее щеках дрогнули. — Я веду вашу маму. Произошла ошибка, — голос ее стал строгим, глуховатым, — анализы не подтверждают желтуху.
Егор беспомощно развел руками:
— Зачем же ее перевели к вам?
— Понимаете, внешние признаки желтухи были, но это не желтуха, а лекарственный гепатит — перенасыщение организма лекарствами. Маму вашу просто закормили лекарствами, и это вызвало своеобразное отравление, при котором желтеет кожа и так далее. Но это не инфекционное заболевание.
— Как же так… — Егор побледнел.
— Перестраховались. — Анастасия Петровна вздохнула.
— И что же делать? Она ведь каждую минуту может здесь заразиться!
— Не исключено, — согласилась Анастасия Петровна. — Но мы стараемся делать все, чтобы этого не произошло. Понимаете, раз уж ваша мама к нам попала, она обязательно должна отлежать хотя бы четырнадцать карантинных дней — даже министр не может отменить этого правила. Осталось немножко. Я думаю, все обойдется, и мы вернем вашу маму в прежнюю больницу. Сейчас у нее часты сердечные приступы, мы снимаем их, как можем, но после лекарственного отравления… понимаете, надо быть особенно осторожным: организм ослаблен. Мы, к сожалению, не специалисты по сердечным заболеваниям. Я уже звонила в ту больницу, они в курсе дела, только упрямятся немного — хотят соблюсти реноме. Но я добьюсь, мальчики, не расстраивайтесь, я обязательно добьюсь!..
16
Черные перила эскалатора тонко поскрипывали под Ваниной рукой, и он подумал, что на разных станциях перила эскалаторов посвистывают на разные тона, как певчие птицы; кажется, что ты в лесу — только закрой глаза…
— Я в институт, — сказал Егор, когда она приехали на площадь Свердлова, — а ты гуляй, все равно в школу не поспеешь. На́ рубль, — он сунул Ване в карман пальто новенькую, хрусткую бумажку, — сходи в кино или куда хочешь.
Ваня согласился без особой охоты.
Ну в кино он так и не попал.
Проплутав по улицам до сумерек и остановившись возле какого-то продуктового магазина с неоновой рекламой, он позвонил из телефонной будки Сашке Елину.
— Где ты пропадаешь? — сказал Сашка. — Почему тебя не было в школе?
— Слушай, Сашка, у меня сегодня такой день… Понимаешь, у мамы день рождения, и я не мог… — Ваня вспомнил серый, пропитанный запахами лекарств коридор Боткинской больницы, представил себе, как задыхается в одном из стеклянных боксов мать, как мечется на подушке ее седая голова, а в соседних боксах лежат желтые женщины, смотрят желтыми равнодушными глазами. Ему стало страшно, он не слышал, что говорил Сашка, в голову глухо ударяло: «Вдруг она заразится? Вдруг заразится?..»
— Алло! — кричал Сашка. — Ты что, оглох?! Алло!
— Да…
Видно, Ванин голос испугал Сашку, он закричал в трубку:
— Вань, что с тобой? Ты где сейчас? Приезжай! А хочешь, я к тебе приду. Только мне надо убрать контору, она здесь рядом, у нас во дворе, я быстро, в один момент, полы мыть не буду, только подмету.
— Сашка, давай я помогу тебе, — сказал Ваня. — Сяду на троллейбус — и через десять минут у тебя. Только встреть меня у ворот.
Ваня толкнул тугую дверь телефонной будки, нащупал в кармане хрустящую рублевку, несколько монет и вошел в ярко освещенные двери магазина.
Через десять минут он трясся в троллейбусе, загораживая от пассажиров выглядывавшее из кармана пальто горлышко бутылки. Когда Ваня спросил в магазине портвейн, пожилая продавщица в застиранном халате взглянула на него подозрительно, но спорить не стала.
Сашка встретил Ваню у ворот, как больному, заглянул в глаза:
— Что случилось? Почему ты не хочешь зайти к нам?
— Потом, Сашка, потом. Пойдем-ка в твою контору.
Они вошли во двор, повернули налево, на стене у первого же подъезда Ваня увидел вывеску: «Жилищно-эксплуатационная контора».
Сашка отпер тяжелую массивную дверь, они вошли в темный коридор, нашарили по стене выключатель, зажгли свет.
— Вот тут я и работаю, — сказал Сашка, улыбаясь. — Сам себе начальник. Сейчас покажу свои «владения».
Он отпер все четыре выходившие в коридор двери, широко распахнул их.
— Пусть проветриваются. Да заходи, чего в коридоре стоишь!
Ваня зашел за Сашкой в кабинет. Там стояли четыре желтых письменных стола. Он вздрогнул: «желтуха»…
— Слушай, пойдем в другой кабинет.
— Пойдем, — согласился Сашка. — А что?
В другой комнате столы были коричневые.
Ваня достал из кармана бутылку портвейна. Сашка удивленно присвистнул.
— Давай выпьем, Сашка. Потом подметем… — Ваня зубами сорвал полиэтиленовую пробку. — Стаканы есть?
— Сейчас, сейчас, здесь графины, я каждый вечер должен наливать свежую воду. — Сашка вышел в другую комнату и вернулся с двумя гранеными стаканами.
— Понимаешь, Сашка, — сказал Ваня, разливая вино по стаканам, — я должен что-то сделать… Утром мы поехали к маме в больницу, а потом я целый день шатался по городу. У мамы, оказывается, нет никакой желтухи, врачи напутали. Но теперь ее из Боткинской не выпустят, пока не отлежит карантина. Она каждую минуту может заразиться, а при таком сердце… У моего дружка Славки Вершинина мать от желтухи умерла. — Ваня вздохнул. — А у мамы сегодня день рожденья. Вот… Я и хочу выпить за ее здоровье. Чтобы она выздоровела и никогда не болела. Пусть лучше я заболею. Эх!.. — Ваня чокнулся с Сашкой и выпил сладкое, обжигающее гортань вино. Каждый глоток давался с трудом, не хватало дыхания, на глаза выступили слезы.
Но ему хотелось принять на себя какую-то муку — казалось, этим хоть немножко он примет на себя страдания матери.
Сашка захмелел мгновенно. Его голубые круглые глаза наполнились слезами, он сморгнул их, умильная улыбки заиграла на толстых губах.
— Вань, я ведь тебя люблю, но скажи, за что ты ударил меня тогда, ты же видел, что я пошутил?
— Сашка, — Ване захотелось обнять друга, но не было сил встать и подойти к нему, — Сашка, черт возьми, я просто испугался! Шебутыкина испугался, да… А теперь я ему за тебя горло перегрызу! Не боюсь я его, никого не боюсь, Сашка! Прости меня. Я подло поступил, подло, да? Я знаю, подло…
— Вань, — закричал Сашка, — все это ерунда, ты мне друг! Не надо! Все нормально! Бывает. Я их тоже боялся, они и приставали ко мне, потому что я маленький и слабый. Но ты знаешь, что я сделал себе дома? Тра-пе-ци-ю! Понял? Я теперь на ней каждый день по часу висну, да еще гантелю к ногам привязываю, чтобы тяжелее было. Вытягиваюсь. Я читал: так делают, чтобы стать выше ростом. Верный способ. Посмотрим, какой я стану через год! Я подтягиваться буду, мускулы разовью. Я им всем покажу, кто такой Сашка Елин! Эх, мне бы только росту, побольше росту! — Сашка ударил по столу маленьким кулачком. — Знаешь, Вань, меня это как раз больше всего подвело. Она говорит мне: «Ты такой маленький, с тобой неинтересно, я на голову выше тебя», — Сашка усмехнулся, — в прямом, конечно, смысле. А я тушевался. Увижу ее и слова сказать не могу, будто немой. А она мне говорит: «Чего привязался? Чего ходишь, мычишь, мелюзга лупоглазая?» Ну, что ей скажешь!
— О ком это ты? — спросил Ваня.
— Да так, была одна… Ну, ничего, я теперь вытягиваться буду, я раньше не знал, что можно от этого вырасти. Вырасту, накачаю силу, и посмотрим. Посмотрим, как она скажет «мелюзга лупоглазая»…
«А мне она этого не скажет. Но почему я думаю, что это Нина? Нет, конечно, не она. Тогда кто? А-а, не все ли равно… Сашка — хороший парень, а она — дрянь, — подумал Ваня. — Черт возьми, я и роста не маленького, и силенка есть, а вот не любит же меня Нинка — даже не глядит в мою сторону! Этого, значит, мало… Но почему я решил, что она не любит меня? Может, наоборот, может, она не решается подойти первая, и в этом все дело… Я ведь тоже не смотрю на нее. Когда прохожу мимо, делаю вид, что мне все равно, стоят она передо мной или нет. Балда несчастная, да как же она узнает, что нравится мне! — Ваня стукнул себя костяшками пальцев по лбу. — Надулся, как мыльный пузырь, и нет же, чтоб подойти, сказать хотя бы «здравствуй». И только…»
— Чего стучишь? — сказал Сашка. — Дубовая, что ли… Слушай, пойдем погуляем, душно здесь. Убирать не будем, не облезут, и так чисто.
Он с трудом поднялся, упираясь руками в стол, пробормотал:
— Фу, черт, голова кружится.
Ваня встал. И странное дело, столы вдруг накренились и поплыли куда-то в сторону, делая вираж. Ваня шагнул к Сашке, вцепился в его плечо и засмеялся:
— Я тоже пьяный! Вот интере-есно!
Поддерживая друг друга, неловко толкаясь локтями, хохоча, они потушили в комнатах свет, закрыли на ключ входную дверь и выбежали на улицу.
Холодный ветер был им нипочем, они прошлись по безлюдному бульвару… Вдруг показалось, что впереди кто-то знакомый. Сердце Вани бешено заколотилось, когда они нагнали Нину. Она шла быстро, не оглядываясь, и Ваня, исполнившись неожиданно озорства и отваги, окликнул ее.
Узнав одноклассников, Нина приостановилась, черные глаза приветливо вспыхнули из-под белого пухового платка.
— А я испугалась, — сказала она радостно, — думаю, кто это гонится за мной? Вы что, гуляете?
Ваня крепко сжал Сашкин локоть, умоляя его ответить, потому что у самого в горло вдруг пересохло.
— Да вот гуляем. — Сашка незаметно ткнул локтем Ваню в бок. — Хочешь — присоединяйся.
— Мне домой надо. Счастливо! — Нина улыбнулась им и на перекрестке свернула в соседнюю улицу.
— Ну что же ты воды в рот набрал! — возмутился Сашка. — Догони, проводи до дома. Так и так, скажи, разреши тебя проводить. И говори о чем-нибудь, ах, звезды, ах, небо, ах, уже осень. Не молчи только. Ну! Да не стой, как пень, беги!
Ваня топтался в нерешительности, вздыхал. Махнул рукой и тяжело побежал за угол.
Он догнал Нину на следующем перекрестке, на светофоре как раз загорелся зеленый свет. Нина оглянулась и, пока Ваня переводил дыхание, удивленно ждала.
— Тебя проводить, что ли? — сказал Ваня небрежно и, деревенея от испуга, сам не поверил своему голосу.
— Спасибо! — Нина насмешливо вскинула голову и побежала через дорогу на красный, жутко мигающий глаз светофора.
17
Егор и Ваня собирались в овощной за картошкой, как вдруг зазвонил телефон. Звонила Анастасия Петровна: Елену Ивановну перевезли утром в прежнюю больницу, так что пусть братья не волнуются.
Конечно, они не пошли в магазин, а сразу же ринулись в больницу. Денег на такси не было, и они добирались часа два.
От остановки автобуса пошли не через лес, тропинкой, а по шоссе, там было светлей. По низкому небу плыли рваные тучи, раскатанный до блеска шинами автомобилей, весь в рябинках и выщерблинах, тоскливо поскрипывал под ногами выпавший снег.
Братья прошмыгнули в здание, как и прежде, через служебный вход, высоким, гулким коридором прошли к знакомой палате. Больница будто вымерла.
— Наверно, все на ужине, — шепнул Егор. — А здесь тепло, шапку сними.
Елена Ивановна лежала на той же кровати у окна, что и две недели назад. В палате, кроме нее, никого не было, зеленый полусвет мягко скользил от двух настольных ламп, стоявших на тумбочках у кроватей. Глаза матери были закрыты, лицо бледно, веки запали, почернели, сейчас она очень была похожа на себя ту, с рисунков Егора, когда-то поразивших Ваню.
Братья молча остановились у матери в ногах. Открыв глаза, Елена Ивановна узнала сыновей, прошептала:
— А-а, дети… — Облизнув языком сухие губы, шевельнула рукой: садитесь.
Егор присел на стул. Ваня стоял, слезы мешали ему видеть мать.
— Вы, дети, извините… Мне… трудно разговаривать… И глаз не могу открыть…
— Товарищи, что такое? Почему в пальто? Как вы сюда попали? — Голос был такой, как будто скребли ножом по кастрюле. Егор и Ваня обернулись к двери, на пороге стояла Светлана Алексеевна. В зеленом полумраке палаты лица ее почти не было видно — только овал да круглые дыры очков. — Быстро! Быстро! — Она ткнула рукой в сторону коридора:
— Дети, не спорьте, идите… — едва слышно выдохнула Елена Ивановна.
Егор и Ваня оторопело прошли мимо Светланы Алексеевны, в коридоре остановились, думая, что она хочет им что-то сказать, объяснить. Подождали минуту, другую, Светлана Алексеевна не показывалась, тогда Егор заглянул в палату. Лечащий врач стояла у одной из тумбочек и терла пузырек о пузырек. Перехватив взгляд Егора, она тотчас выскочила в коридор.
— Вы еще не ушли? Немедленно уходите. Сию минуту! Кто вас пустил в пальто! Сегодня не приемный день! Я дежурный врач! Я категорически запрещаю! Немедленно уходите! — Она надвигалась на братьев с такой яростью, что они и опомниться не успели, как очутились на больничном дворе. Сухо, зло щелкнула за ними задвижка на двери.
Высоко над головами шумел в голых березах ледяной ветер, в небе бежали мглистые, подсвеченные ущербной луной тучи, из открытой форточки полуподвала валил густой белый пар, пахло вареными тряпками, наверное, там была посудомойка. А им нужно было еще шагать через лес к автобусу на Минском шоссе, ждать его на ветру, потом ехать до метро, и дальше, через всю Москву.
18
Приближались Ноябрьские праздники, и, как ни тяжело было Ване просить Егора помочь ему сделать новую стенгазету, просить пришлось. Правда, на этот раз Ваня старался что-то рисовать и сам, но больше мешал брату.
Увлекшись, Егор отогнал его от газеты.
Название газеты Егор написал иначе, чем в прошлый раз. Каждая буква была составлена из нескольких барабанных палочек, весь лист внизу изображал огромный барабан, казалось, палочки вращаются в воздухе, бьют в барабан, отскакивают, снова бьют, Ваня восхищенно глядел на брата: новая газета была лучше прежней. Она светилась красками, будоражила торжественной радостью праздника.
Ее повесили там же, в вестибюле первого этажа, и Ваня опять стал героем дня.
После четвертого урока в класс зашел директор школы, маленький, лысый человек в роговых очках, и в присутствии всех объявил Ване благодарность.
— Эту благодарность мы проведем официально, приказом, — сказал он, — и занесем в личное дело. Вот, дорогие мои ученики, берите пример с вашего товарища.
Теперь уже вся школа знала, кто такой Ив. Темин. На переменках ученики показывали на него пальцами, учителя при встрече приветливо кивали.
В классе за Ваней началась настоящая охота. Мальчишки наперебой предлагали свою дружбу и делились с ним всем, что у них было — от жевательной резинки до вырезанных из дерева пугачей, а девочки смотрели влюбленными глазами, вздыхали. Однажды к Ване подошла маленькая, пухленькая Рита Круглова, краснея, заикаясь от волнения, пригласила к себе в гости — у нее дома соберутся мальчики и девочки из другой школы, они хотят познакомиться с Ваней. Ваня, которого это всеобщее внимание начинало угнетать, хмуро сказал, что ему надо ехать к матери в больницу, поэтому прийти он не сможет. Круглова отошла, прикусив губу, со слезами на глазах. В другой раз Ваню пригласила на свой день рождения Лена Станкевич. Ваня сначала согласился, но потом подумал, что у него нет для Лены никакого подарка и денег нет, пока не пришлют зарплату Елены Ивановны. Идти с пустыми руками было неудобно, и он отказался.
Нина на уроках все чаще оглядывалась на Ваню, при встречах здоровалась первой, ослепляя сияньем черных глаз. Ваня краснел до кончиков ушей и сдержанно кивал.
Как-то после уроков Нина догнала его на лестнице:
— Подожди. Я хотела тебе сказать… У меня два билета на «Необыкновенный концерт» у Образцова, подруга пойти не может, не хочешь пойти?
— Я… гм… — Ваня от смущения закашлялся. — Да, спасибо. Хорошо.
— Встретимся в шесть у школы, — засмеялась Нина и, стегнув по Ваниной груди черной косой, не оглядываясь, быстро сбежала по ступенькам.
Задыхаясь от восторга и любви, возвращался Ваня домой. До шести часов было много времени, но он боялся опоздать и поэтому почти бежал.
Егора дома не было. Ваня с грехом пополам выгладил чистую рубашку, думая, что мама сделала бы это куда лучше и быстрей. Вдруг ему стало стыдно своих торопливых приготовлений, и вина перед матерью больно уколола сердце… Но вскоре он об этом забыл. И в четыре часа дня был уже одет и нервно посматривал на себя в зеркало. Ему казалось, что рубашка выглажена безобразно, пиджак маловат, брюки коротки.
В пять часов, не в силах терпеть дольше, Ваня вышел из дому.
Почти час простоял он у школьной калитки. Ему вдруг пришло в голову, что Нина посмеялась над ним, от этой мысли бросило в жар. Он расстегнул пальто и пиджак, холодный ветер защекотал под мышками, но тут Ваня испугался, что рубашка плохо выглажена, торопливо застегнул пиджак.
Нина пришла ровно в шесть. Ваня издали узнал ее коричневое, в красную искру пальто. Задерживая от волнения дыхание, он пошел навстречу.
— Давно ждешь? — спросила Нина так просто и буднично, как будто это было их сотое свидание. — У нас еще уйма времени, можно погулять.
О, какой это был вечер!..
Они прогулялись по бульвару, потом сели в троллейбус и поехали в центр. В театр едва не опоздали, в зал вбежали, когда уже погас свет и маленькая седая женщина-билетер посадила их на места, посветив по креслам фонариком. Весь спектакль Ваня косился на Нину, видел рядом ее блестевшие в темноте глаза, припухшие нежные губы, ему очень хотелось поцеловать Нину, от этого жуткого, сладостного желания кружилась голова, Ваня почти не понимал, что происходит на сцене. А Нина смеялась весело, заразительно, и тогда Ваня чувствовал на своей щеке ее горячее дыхание.
А потом… потом они снова покачивались в троллейбусе, шли по безлюдному бульвару.
Прощаясь в темном подъезде, Нина вдруг приказала:
— Поцелуй меня, ну!
Ваня неловко обнял ее за плечи, прикоснулся губами к сухим, холодным губам. Но тут Нина вывернулась, оттолкнула его, громко шепнула:
— Все, хватит! — И убежала, стуча каблучками.
Хлопнула дверь. Ваня остался один. Странная, звенящая пустота была в его теле. Не хотелось уходить. Он оглядел мутно сереющие стены подъезда. Они все видели, они видели, как только что он поцеловал здесь Нину. Ваня подмигнул в пустоту подъезда и тихо засмеялся.
Но, возвращаясь на Сонину квартиру, он вдруг подумал о матери, и ликованье сменилось тревогой. Он представил себе темную палату, мать на узкой кровати у окна, она не спит, а широко открытыми, полными ужаса глазами смотрит, как за окном трутся о стекло черные ветки деревьев, и ей кажется, что это удавы, которые все время так больно сжимают ей сердце. «Ваня… Егор… — шепчет она. — Где вы?..»
Идиот! Как мог он в это самое время смеяться, бегать в театр, целоваться в подъезде!..
19
В середине ноября холодный северный ветер принес в Москву первые морозы. Выпал снег, за одну ночь его намело столько, что снегоочистительные машины не успели к утру убрать его даже на центральных улицах и работали без передышки весь день. На колесах грузовых машин появились громыхающие цепи, шедшие ряд за рядом, они напоминали закованных в кандалы каторжников. Хотя Ваня никогда каторжников не видел, разве что в кино, в голову приходило именно это сравнение.
Был последний день каникул.
Проснувшись утром, Ваня долго лежал в постели, вставать не хотелось — стекла замерзли, и в комнате плавал усыпляющий полумрак. Он подумал о матери: как там она? Проснулась и разговаривает с соседками по палате или безучастно глядит в потолок?..
Вчера они с Егором были в больнице. Мать уже оправляется от шока после Боткинской, но чувствует себя еще слабой, с постели не встает.
— Спасибо Анастасии Петровне, — сказала она вчера, — если бы не она… даже подумать страшно! Ведь я там могла заразиться. А она добилась перевода, такой скандал устроила. И уж несколько раз звонила, спрашивала о моем самочувствии… А здесь меня просто закормили лекарствами… Даже нянечка тетя Катя из Боткинской, как увидела меня, сразу запричитала: «Голубушка, да ты ж не наша! За что они тебя сюда?» Вот как перестраховались… А еще консилиум устраивали, академика привозили, тот ко мне даже близко не подошел, видно, инфекционной желтухи боялся, глянул издали: «Да, болезнь Боткина». Как я еще жива осталась, господи! Скорей бы уж как-нибудь на ноги встать — и домой…
«Почему одни стремятся делать добро, а другие бездумно творят зло? — думал Ваня. — И почему тем, кто делает зло, нет часто за это никакого наказания? Почему в Москве рядом с хорошими людьми живут и плохие? Где справедливость? Ведь Москва — это лучший на земле город, значит, и жить в нем должны только хорошие, лучшие люди…»
К категории таких людей он относил Нину, Сашку, Ираиду Сергеевну, Любашу, врача Анастасию Петровну, и нянечку тетю Катю, и того шофера, что однажды вез их с Егором в Боткинскую и просил разыскать его в тринадцатом таксопарке, если нужна будет помощь. Вот человек! Первый раз увидел и сразу: «Ребята, чем помочь?» Только чем он может помочь им? Бесплатно покатать Ваню по Москве?.. Не разыскивать же его из-за этого, пожалуй, еще рассердится…
Но почему рядом с этими людьми живут Светлана Алексеевна, академик, приглашенный на консилиум, Вовка Вайс или Генка Шебутыкин? Или вот недавно шел Ваня утром по улице, и встретился ему мужчина в фуфайке — лицо небритое, глаза мутные, остекленевшие, из кармана торчит горлышко пустой бутылки. «Паренек, Москва проснулась?» А откуда Ване знать — проснулась Москва или нет? Люди идут по улице — значит, проснулась. «Э-э, необразованный, не понял. Часы есть? Одиннадцать скоро?» Оказывается, в одиннадцать винно-водочный открывается, и в это время, по мнению типа в фуфайке, и просыпается Москва.
И почему в Москве таким место? Выселить бы их куда-нибудь в тундру, и пускай себе там живут. А в Москве оставить только хороших, честных людей. Или вот еще — устроить по всей стране конкурс «Лучшие люди» и победителей поселить в Москве. Вот была бы жизнь!..
Оконные стекла озарились вдруг красным светом, словно где-то рядом начался пожар, и веселый солнечный луч скользнул к самой Ваниной кровати.
Ваня улыбнулся, соскочил с кровати и, с удовольствием потоптавшись в солнечном пятне на полу, пошлепал босиком к телефону.
— Алло! Кто это? — Голос у Нины был глухой, недовольный, видно, звонок разбудил ее.
— Последний день каникул, а ты все спишь! — крикнул Ваня с притворным возмущением. — Вставай, пойдем гулять!
— Ой, Ваня, я тебя сейчас во сне видела! Правда, правда! Будто мы с тобой в море купаемся… — Нина засмеялась. Ее смех защекотал Ванино ухо, казалось, она была рядом. Он чувствовал ее горячее, прерывистое дыхание, а от радостного волнения у него перехватило горло.
— Пойдем гулять, а? Пойдем!
— Прямо сейчас?
— Конечно!
— Погоди, — Нина опять засмеялась, — умыться надо. И не могу же я идти голодная. И куда?
— Не знаю…
— Ой, Ваня, пойдем в Ботанический сад! Ты там не был? Ни разу? Пойдем в сад! Конечно, летом там лучше, но и зимой хорошо. Он закрыт, но я знаю одну лазейку…
Прямая, широкая аллея вела в глубину Ботанического сада. Пушистый снег вспыхивал розовым светом, желтогрудые синицы весело тенькали на сухих ветвях, между которыми проглядывало розовое, с золотистым отливом небо. Нина шла впереди, ее черные блестящие сапожки ступали легко, уверенно. Ваня ставил ногу в отпечатанный Ниной след, и сладостный озноб пробегал по его телу.
— Вот это жасмин, — Нина показала на несколько припорошенных снегом кустов. — Больше всего люблю его запах. Ты видел, как он цветет? Такими белыми небольшими цветами, но до чего прелестно! Ты знаешь, я совсем недавно открыла для себя этот сад. Мои родители почему-то никогда сюда не ходили, все им некогда, а у меня времени тоже мало — музыкалка, школа, а в детстве меня еще на каток водили, хотели, чтобы я стала фигуристкой. Но я сильно упала, было сотрясение мозга, и все так перепугались, что решили: фигуристкой быть мне необязательно. Достаточно того, что буду пианисткой. На будущий год окончу музшколу и поступлю в училище, потом — в консерваторию, так мама хочет. Она все носятся с идеями: то мечтала, чтобы я знаменитой фигуристкой стала, теперь — знаменитой пианисткой. Она мне ничего не дает делать, посуду, полы сама вечно моет, боится, что я руки испорчу, а отец ворчит, думает, мама меня разбалует. Отец всегда ворчит… А хорошая пианистка из меня вряд ли получится, — Нина усмехнулась, — талант не тот. Вот если бы мне твои способности…
Ваня слегка поморщился от напоминания о его «способностях». «Если, бы она знала, что я все вру, — подумал он с тоской. — А ведь когда-нибудь обман откроется, не вечно же Егор будет рисовать за меня газету, в один прекрасный день он скажет: знаешь, милый, потрудись-ка сам. И тогда все узнают, все увидят, как я беспомощен, как мало я умею. Что же делать, я совсем запутался и все время вру…»
— Смотри, смотри, — крикнула Нина, — белка! А у нас ничего нет, чтобы покормить ее.
Серый пушистый зверек, поглядывая в их сторону, несся через аллею. Они замерли. Белка прыгнула на ствол старой кривой сосны и скрылась в густой темно-зеленой кроне.
— Никогда в жизни не видел белку! — восхищенно выдохнул Ваня. — Нет, была у моего дружка Славки Вершинина, ему дядя, капитан, откуда-то привез. Но она сидела в клетке, все крутила колесо, а потом умерла. Та была, как игрушка, а эта — живая. Я такой не видел до сих пор!
— Если бы не я, еще бы сто лет не увидел, — улыбнулась Нина. — А сможешь ее нарисовать?
— Отчего ж… — Ваня пожал плечами. — Только я не успел ее как следует разглядеть.
«А правда, смог бы? — подумал он. — Или вместо белки у меня получился бы хомяк?»
— Ах, какой чудный день! — Нина вскинула руки и закружилась по аллее, вытаптывая вокруг себя искрящийся радугой снег.
Ваня увидел далеко впереди два голых пирамидальных тополя, и его неудержимо потянуло к этим тополям. Показалось, что не в Москве он вовсе, а в родном городе. Там пирамидальные тополя растут на каждой улице.
— Бежим к тополям! — крикнул он, подхватывая Нину под руку.
Они побежали, проваливаясь в снег.
— Куда ты так быстро! — испуганно кричала Нина. Ваня смеялся, и она, задыхаясь, бежала рядом.
У тополя Ваня выпустил ее руку, подошел к дереву, прижался щекой к жесткой оледенелой коре.
— Здравствуй, тополь, это я, — прошептал он тихо. — Ты не из нашего города?
— Что за нежности! — раздался за спиной насмешливый голос Нины.
Ваня обернулся.
— Понимаешь, это наш тополь. В нашем дворе таких четыре растет… Только у нас они большие, в два раза выше этого. А еще у нас горы и море! — Ваня мечтательно прикрыл глаза. — В прошлом году, летом, я побрил на лыску голову, у нас все мальчишки бреют, чтобы волосы лучше росли, побрил голову и целый день провалялся на пляже. Пришел домой — голова красная, болит жутко. Ночь не спал. Мама с Егором перепугались, отвели наутро в поликлинику. У меня аж пузыри на голове высыпали. Оказалось, ожог второй степени. Врачи удивлялись, как не было солнечного удара.
— Бедненький! — Нинино лицо приняло страдальческое выражение. — Очень больно было?
— Больно. Я потом больше всего боялся, что волосы перестанут вообще расти, лысым останусь. — Ваня засмеялся.
— Такие страхи говоришь, — вздохнула Нина. — Пойдем отсюда, пойдем, я знаю одно местечко. — Она заговорщически подмигнула и поманила Ваню за собой в глубину сада.
Через полчаса они вышли на небольшую полянку, на краю которой стоял ослепительно сверкающий сугроб.
— Нашла! — крикнула Нина и радостно захлопала в ладоши. — Нашла! Нашла!
Она подбежала к сугробу, подпрыгнув, упала на него, сугроб мягко спружинил, над ним поднялся рой золотистых снежинок, обнажились сухие стебли травы, и Ваня догадался, что это не сугроб, а припорошенный снегом стожок.
Нина смотрела на Ваню сияющими глазами, звала нетерпеливо:
— Залезай сюда! Здесь здорово!
И Ваня вдруг почувствовал, что это в самом деле здорово — настоящий стожок сена в Ботаническом саду. Он весело гикнул, рысцой подбежал к стожку и, не чувствуя тяжести в теле, упал на него, раскинул руки, долго глядел молча в золотистое небо.
Нина зашуршала сухим сеном, придвинулась к Ване поближе, он увидел над собой ее смуглое, разгоряченное лицо, выбившийся из-под белого пухового платка черный завивающийся локон, такой вдруг пугающе близкий. Он зажмурил глаза и с замирающим сердцем стал ждать: решил, что сейчас Нина поцелует его…
Нина рассмеялась.
— Какой ты, Ванька, смешной, так забавно нос морщишь!
Ваня открыл глаза, обиженно глянул на Нину. «Не могла догадаться поцеловать. — подумал с досадой. — Тоже мне…»
— Завтра в школу. — Нина вздохнула и села, поправляя на голове платок. — До чего не хочется! Я бы все дни вот так гуляла, гуляла… В стогу бы валялась, в небо глядела.
— Снег ела…
— А что? И снег ела бы. — Нина зачерпнула смуглой ладошкой пригоршню снега, робко лизнула. — М-м, как вкусно!
— Дай попробовать.
— Хитренький…
— Ну, дай!
Нина протянула руку со снегом, Ваня взял снег губами. «Я целую ее руку, а она и не подозревает!» — подумал он и быстро съел с Нининой ладони весь снег. И Нина вдруг словно чего-то испугалась:
— Пора и домой. Пока выберемся отсюда, еще час пройдет. Отряхни меня.
Нина торопливо встала. Они отряхнули друг другу пальто и пошли назад той же дорогой.
Красные снегири перепархивали в дальних кустах, казалось, с ветки на ветку перепрыгивают язычки пламени.
— Вань, а Вань, — Нина взяла его за руку, просительно заглянула в глаза, — нарисуешь меня, а? Тогда так по-дурацки все вышло, я какая-то психованная была. Что тебе стоит…
Что ему стоит!.. Ваня отвернулся. Если бы она знала… С какой радостью он исполнил бы любое ее желание, но это… это… Жалкий хвастун!
Треснул сухой сучок. Ваня запрокинул голову. Мелькнул по стволу бурый пушистый хвост, вот он уже виден на нижней ветке, вот появилась острая мордочка. Белка уставилась на Ваню черными бусинками глаз, укоризненно покачала хвостом и, стуча коготками, снова метнулась вверх.
— Вань, а Вань, — Нина теребила его за рукав пальто. — Что тебе стоит!
— Да не смогу я тебя нарисовать! — вдруг крикнул Ваня. — Не смогу! Я вообще плохо рисую!
Нина обиженно поджала губы.
— Не кричи. Подумаешь, знаменитость… Жалко, да?
— Да нет, не жалко, мне ничего не жалко, но не умею я рисовать, не умею! Все эти газеты брат за меня рисовал, он в полиграфическом учится, поняла? Я не хотел, но так уж получилось. Откуда я знал, что так всё раздуют, что сделают из меня художника. Мне противно притворяться, все время притворяться! И не сейчас, так потом я все равно рассказал бы тебе об этом. Не хочу я тебе врать и никогда не буду, никогда! Слышишь!
— Ты это серьезно? Ты правда не умеешь рисовать?
Ваня вяло усмехнулся.
— Умею немножко, ну, в общем, как все.
— Да?.. А как же ты нарисовал Анну Львовну? Я сама видела.
— Случайно получилось.
Нина замолчала. Ваня чувствовал: надо что-то сказать, но что?… Все главное, что мучило его столько дней, было сказано, и теперь в голове и во всем теле ощущалась странная пустота.
— Ты на меня обиделась?
Нина не ответила, только пошла быстрее. Он едва поспевал за ней. Заметил вдруг, как намокла и оледенели понизу брюки, как трещат на ходу штанины, цепляясь одна за другую.
— Нина, понимаешь, я не хотел тебе больше врать, я не мог.
«Почему она молчит? Хоть бы слово сказала…» У ограды, где кончались их следы и где была щель, в которую они пролезли, Нина остановилась. Ее черные, всегда такие лучистые глаза сейчас смотрели на Ваню холодно и спокойно.
— Еще кто-нибудь знает?
Ваня растерянно кивнул.
— Сашка.
— Ну и дурак!
Нина легко скользнула в щель между железными прутьями забора, Ваня неловко пролез следом.
Скрипнув тормозами, к остановке подкатил дребезжащий автобус. Нина вошла в заднюю дверь, на нижней ступеньке повернулась и загородила Ване дорогу.
— Можешь не провожать.
Дверца захлопнулась, взвыл мотор, задние колеса пробуксовали по оледенелому насту, автобус тронулся и синий едкий дым из выхлопной трубы ударил Ване в живот.
20
— Жизнь течет каждую минуту, но люди, к несчастью для себя, не замечают этого. Они не замечают, как сыплется песок в песочных часах. А представь себе: на каждом перекрестке висят большие часы, или нет, в каждом городе есть такая специальная улица, где стоят сто огромных песочных часов — для каждого возраста, для каждого года рождения, — подходи и смотри, в любое время смотри, как убывает песок в твоих часах, как убывает твоя собственная жизнь. Это было бы очень наглядно, и тогда каждый собственной шкурой ощущал бы движение времена, и люди почаще поднимали бы голову к небу, и больше думали о других, и старались сделать меньше подлостей. Понимаешь? А многие не ощущают течения времени, многие уверены, что все для них навсегда. Весь мир — звезды, вода, солнце, трава, магазины, трамваи, кино, другие люди. Потребляй — и будь здоров! Понимаешь? Не ухмыляйся, ты уже не ребенок и, ясное дело, должен понимать такие вещи. Я в твои годы «Тихий Дон» прочел и всего Мопассана. Тринадцать лет — вполне зрелый возраст. И вообще давно известно, что девяносто процентов чувственной и всякой прочей информации человек получает до семнадцати-восемнадцати лет, а потом уже собирает крохи… В том-то и дело, что вот та же материна врачиха, Светлана Алексеевна, она же что, подлая, думает, она думает, что будет жить до трехсот лет, как орел-стервятник, и поэтому ей все до лампочки — лишь бы было тепло, светло и мухи не кусали. Мама сегодня рассказывала, что, когда эта Светлана заходит теперь в палату, на нее даже не смотрит, а если уж, воля не воля, вынуждена разговаривать с нашей матерью, то смотрит в угол или под кровать, а глазки вертятся, вертятся, как у свиньи. Ты видал, как у свиньи глазки вертятся, когда она злая? Сама виновата перед матерью, загнала в Боткинскую, а теперь делает вид, что обижена, что это наша мать перед ней виновата: не выздоравливает, не выписывается из больницы, торчит там живым укором их равнодушию и головотяпству… Но и мать наша чудачка: устроила им скандал. Оказывается, после того, как отправили ее в Боткинскую, из тумбочки выкинули какие-то письма, не то десять, не то пятнадцать их было, мать говорит, важные письма, люди ей доверились, мол, а она, выходит, их обманула. И как она не поймет всю суетность, всю бессмыслицу такой жизни!.. Завтра поедем с тобой к маме. Надо ее потихоньку выводить в сад, на воздух, одной ей тоскливо, тем более что знакомых больных почти не осталось, многие уже выписались.
Слушая Егора, Ваня почему-то вспомнил, как приходил недавно к матери в палату одни генерал, из больных. Пришел и спрашивает: «Елена Ивановна, откройте секрет, как вы таких сыновей воспитали? Почему они вас так любят?» А мать ему отвечает: «Да я никак особенно их не воспитывала, живем себе да и живем, как все люди». Генерал обиделся, подумал, что не хотят ему открыть «секрет». Ушел недовольный, старый, седой, ноги дрожат, очень грустный ушел генерал. У него камни в печени. И за два месяца его ни сын, ни две дочери не навестили в больнице — хотя все трое живут в Москве…
— Да, брате, — продолжал Егор, — жизнь течет, черт возьми, и убегают драгоценные дни. Надо работать! Чем больше мы работаем — тем медленнее бежит время, тем длиннее жизнь. Хотя, кажется, должно бы быть наоборот, потому что, если работа увлекает — время летит незаметно. Великий парадокс! К сожалению, этот парадокс еще не все поняли и оценили, а именно благодаря ему человеческая жизнь становится богаче, осмысленнее, ибо когда работаешь — сразу живешь как бы двумя или даже несколькими жизнями, и потом в памяти остается воспоминание о них. Понимаешь? Кажется, что прожил ты не одну, а десятки, сотни жизней! Поэтому мне и хочется, чтобы ты занимался рисованием, живописью, чтобы из тебя вышел художник, — Егор прищурил глаза, и изнутри их словно осветила магниевая вспышка. — Тогда мы им всем покажем! Мы с тобой еще завоюем Москву!
Ваня усмехнулся. В последнее время Егор словно помешался, все повторяет «завоюем, завоюем». Тоже — Наполеон…
Но почему-то Ване вдруг стало грустно, он знал, что из него вряд ли выйдет художник… Ну не выйдет — и не надо. Значит, нет таланта, не всем же быть талантливыми. И не в этом главное… А в чем главное? Что в жизни важнее всего?..
Ваня подошел к окну, оперся лбом о холодное стекло. Темнело, на улице густыми хлопьями валил снег.
— Егор, что самое главное в жизни? А?
Брат откликнулся сразу, словно давно ждал этого вопроса:
— Удача!
«И все?.. — разочарованно подумал Ваня. — Неужели только удача?..»
— А еще?
— Ну любовь, наверно.
«Да, любовь, как я сразу не догадался! — обрадовался Ваня. — Нина теперь даже не смотрит в мою сторону, а мне все время кажется, что она подглядывает за мной, что у нее есть такой маленький телевизор, по которому она видит все, что я делаю. Она испытывает меня, и я стараюсь не врать, потому что она ведь сразу поймет, что я вру… Все мои несчастья из-за этого! Что на меня такое нашло? Как с ледяной горки летишь и не можешь остановиться — или падай, или катись, а падать больно. Но уж лучше пусть будет один раз больно… Наверно, самое главное в жизни — не врать…»
— Что, брате, задумался? Решаешь мировые проблемы? Что в жизни важнее? — Егор подошел к Ване, ласково потрепал его по голове.
— А я уже решил, — с вызовом сказал Ваня.
— Ну? — Егор усмехнулся. — Так что же?
— Не врать.
— Хм… тоже верно!
— Егор, а ты кого-нибудь обманывал?
— Я? Нет как будто. Ну, может, иногда по мелочи.
— А помнишь, ты однажды не поехал к маме в больницу… Я потом увидел твои рисунки, — Ваня говорил совсем тихо, голос вдруг задрожал, мелко затряслись руки, и он торопливо сунул их в карманы брюк. — Маму ты рисовал… Помнишь? И знаешь, что я подумал? Что ты тогда врал!
— Хм… Вот как! Как же я врал?
— А так! — выкрикнул Ваня. — Рисовал! Как ты мог! Ведь ты тогда врал, что любишь маму!
— Ничего не понимаю. Успокойся и говори нормальным тоном.
Ваня почувствовал, что сейчас расплачется, и отвернулся к окну. Несколько минут они молчали. Ваня запрокинул голову, чтоб набегавшие на глаза слезы не покатились по щекам. Егор за его спиной растерянно вздыхал.
— Ну, расскажи мне, почему ты думаешь, что я не люблю маму? — сказал он наконец. — Может, ты что-нибудь не так понял?
— Я так понял! — сказал Ваня, не оборачиваясь. — Мама тогда нас так ждала… Она ведь совсем одна в этой больнице. Я просил тебя поехать, а ты не поехал, вместо этого рисовал маму — такую… как будто она уже умерла! Если бы ты ее любил, разно ты мог бы? Мог?! — Ваня повернулся к Егору, и слезы, которые он до этого удерживал, покатились по щекам. — Ведь не искусство твое маме нужно было, а просто чтобы ты пришел. А ты…
Егор обнял Ваню за плечи и, как больного, осторожно повел к тахте. Они сели рядом. Егор закурил.
— Ну, давай по порядку. Ты обвиняешь меня в том, что я не люблю маму, что я лгун и лицемер: притворяюсь, что люблю, а на самом деле — нет. Так? Ты решил это потому, что я несколько дней не навещал маму, работал, потому что вдруг почувствовал прилив сил. И кстати, профессор очень хвалил те рисунки.
— Вот именно — т е! — передразнил Ваня. — Как ты мог! Еще профессору показывал.
Егор удивленно посмотрел на Ваню:
— Так… кажется, понимаю… Вот ты о чем! Я и не думал никогда… Понимаю, понимаю. — Он нахмурился, затушил в пепельнице недокуренную сигарету. — Возможно, ты прав. В этих рисунках было что-то нехорошее, я чувствовал, да-да, сам чувствовал, но только сейчас до меня дошло!.. Но разве можно говорить, что я не люблю маму? Я ее люблю так же, как ты, и готов… Да что там! Просто каждый человек бывает однажды так или иначе виноват перед другим человеком, и я грешен, каюсь, я сам чувствовал, что делаю что-то не то, но не мог остановиться, словно кто-то толкал меня под руку! Конечно, если это возводить в те максималистские категории, какими рассуждаешь ты, выходит, я лицемерил. Но, пойми, это все не так просто…
Егор встал с тахты, нервно заходил по комнате.
— А знаешь, что я подумал? — продолжал он. — Я подумал, что наша мать тоже порой лицемерит. Не перед нами. Нет, нет. Ну кому нужны ее письма! Добро бы еще во имя чего-нибудь возвышенного, а то ведь… Я и не знал о них, мне врачи пожаловались: мол, скандалит. Ну, я пошел к главврачу и попросил его не передавать больше матери ни одного письма. Он пообещал, говорит, они думали, это письма от родственников. Не станут же они читать чужих писем! Пока мать была здоровой и занималась всей этой чепухой — еще куда ни шло. Но теперь, когда она так больна, это превращается в лицемерие, бессознательное, возможно, но лицемерие! Комический парадокс — добро наизнанку… Впрочем, может, это еще и от тоски, а? По городу, по работе. Может, ей кажется, что она нужна людям, что без нее не обойдутся?
— Читал я эти письма, — презрительно сказал Ваня, — мылькины и дунькины… Я говорил маме, а она… Ее ведь не переспоришь!
— Что же ты мне ничего не сказал? — Егор укоризненно покачал головой.
— Да ты… тогда… вдохновение… — пробормотал Ваня.
— Ну-ну, ладно. К черту всякие письма! Раз мать этого не понимает, это должны понять мы, верно? Для ее же блага. Хватит, ей давно пора оглянуться и пожить для себя. Черт возьми, мы уже не дети! Станет матери лучше — возьму академический отпуск, и поедем домой, поживу год дома, пока мать не поправится. Она, правда, и слышать не хочет об академическом, боится, что я брошу институт, но это вздор! Не могу же я, в самом деле, отправить вас домой одних. Поработаю в издательстве, поднаберусь опыта. А Москву мы еще завоюем — время есть! Верно?
И в эту минуту Ваня почувствовал, что нет у него на земле никого, кто был бы ближе и роднее Егора.
21
Ему нравилась Москва, нравились ее широкие улицы, старинный Кремль и расписные купола Василия Блаженного, Ботанический сад и метро, Ленинские горы с университетом, куда однажды его возил Егор, и самая высокая в мире Останкинская телебашня… Но все-таки в большой и прекрасной Москве, где было все, Ване теперь постоянно чего-то не хватало. Может быть, моря? Или пирамидальных тополей? Или чего-то еще? Он не знал. Но чувство этой потери не давало ему покоя.
И если бы его спросили теперь, где он хочет жить: остаться в Москве или вернуться в родной город, — он выбрал бы свой город, потому что было в маленьком его городке что-то такое, отчего не возникало в душе беспокойного чувства потери. Там и знакомые и незнакомые люди были для Вани своими, там все казалось своим — каждое дерево, каждый дом, каждая повстречавшаяся на улице кошка, собака… И еще ему казалось, что там он начал бы новую жизнь и уже никогда больше не врал бы, никогда…
Этот город был царством пыли, несмотря на то, что почти все улицы в нем были заасфальтированы. Пыль приносило ветром из песчаной степи. Она крутилась над тротуарами, засыпала прохожим глаза, а когда ветер утихал, ложилась на асфальтовых дорожках волнистыми ручейками, наполняла ямки и выбоины, прибивалась к стволам деревьев.
Пожалуй, только в городском саду пыли не было. Сад лежал у моря, и его часто называли набережной. Огромные вековые деревья заслоняли пышными кронами небо, и даже в знойный день здесь было сумрачно и прохладно.
Сад — любимое место отдыха пенсионеров. Старики захватили самые лучшие скамьи, они собирались на них с утра и сидели до вечера, с перерывом на обед, говорили о погоде, о болезнях, вспоминали молодость, с улыбками рассказывали о внуках. Каждый раз, проходя мимо скамеек, где сидели пенсионеры, Ваня чувствовал тугой, едкий запах нафталина. Казалось, нафталин хранит стариков от смерти так же, как хранит от моли их одежду.
А за городским садом, за хитро сплетенной сетью городских улиц, на вершине невысокой, но крутой горы Анжи-Арка сверкает над морем красно-белыми полосами маяк. Конечно, это не Останкинская телебашня, но для их города он что-то вроде нее. По ночам широкие белые лучи маяка плавно скользят в черном пространстве неба, словно огромная белая рука гладит уснувший город по крышам домов.
Больше всего Ваня с Егором любили купаться на море рано утром. Придут, бывало, солнце только встает, большое, красное, оно едва видится расплывчатым пятном сквозь туман. Братья стынут от этого тумана, пока раздеваются, с криком бросаются в воду, но скоро туман рассеивается, по морю навстречу им устремляется ослепительная солнечная дорожка, а солнце сразу прыгает высоко в небо и становится маленьким и обычным. Спокойно, без всплесков Егор и Ваня уплывали далеко в море, они старались плыть по солнечной дорожке, но это никогда не удавалось, потому что, едва они приближались к ней на гребок, дорожка на гребок отдалялась, оставаясь все время недосягаемой.
Всегда странно волновало Ваню мусульманское кладбище в противоположной стороне города, у самого подножия горной гряды. Впрочем, мусульманских кладбищ было много, но их дворовая ватага чаще всего ходила именно на это, самое большое и древнее. Подойдут к терновому плетню, перелезут через него, исцарапаются, понаколют о колючки руки и ноги, но, не обращая на это внимания, тихо бродят между каменными памятниками-плитами, даже смеются тихо — во всех живет уважение к умершим. Отобьется Ваня от всех, захочется ему побыть одному, и бродит, бродит по колено в сухой, пыльной траве, которая, как считает поверье, поет песню усопшим, и называется эта песня «Лай-лай».
Еще любили они всей дворовой ордой, перемахнув снова через терновый плетень, уйти в горы. Подниматься приходилось по узкой крутой тропинке, проложенной среди ярко-зеленого колючего кустарника; чтобы подняться по такой тропинке, надо было хвататься за ветки кустарника и не идти, а фактически подтягиваться на руках. Но зато когда поднимешься на вершину, подойдешь к каменному ноздреватому обрыву, поросшему мхом, увидишь внизу под собой весь город: маленькие, игрушечные домики разбежались на узкой полосе между горой и морем, крохотные, как мошкара, люди суетятся на узких ленточках улиц. Можно было отыскать и то место, где стоят их дома: три красные железные крыши и зеленые стрелы пирамидальных тополей над ними…
Каждое утро Ваня вставал очень рано, до восхода солнца, и шел за молоком на соседнюю улицу. Подходил к знакомым голубым воротам, отворял калитку, нагибаясь, шагал во двор. Здесь жили аварцы, добрые, веселые люди. Уже горел во дворе костерок, на котором грелась в котле вода. Маленький, обритый наголо, старик с огромными седыми усами, в белой рубахе и полосатых, засученных по колено штанах, босиком, сидел перед котлом на корточках, подкидывал в огонь щепки. Ваня подходил к нему, громко говорил: «Здравствуйте, дедушка!» Старик вскидывал быстрые живые глаза и отвечал: «А-а, малядой человек! Садись! Ну как жизнь малядой, а?» Он похлопывал Ваню по спине и смеялся. Потом вставал, убирал лопатой лепешки коровьего навоза. Из дому выходила его дочь, худая тридцатилетняя женщина, имевшая пятерых детей. Она выгоняла из сарая корову и садилась ее доить. Ваня слышал звон, а потом шипение струй молока в подойник и каждый раз с любопытством оглядывал двор: прислоненную стоймя к забору тачку, семейство рябых кур, важно расхаживающих подле и искоса взглядывавших на Ваню, пятерых серых котят, которые сидели на штабеле из досок и, сладко потягиваясь, умывались. Смотрел на покорно стоявшую корову, на маленькую телочку, которая просыпалась и сама выходила из сарая на середину двора. Тонкие ножки ее дрожали в коленях, стояла она неуверенно, покачиваясь, переступая черными копытцами. Смотрел на старую железную кровать, что стояла тут же, на костер с котлом, на живую крышу зеленеющего винограда, покрывавшую сверху двор так, что почти не было видно неба. Все это было Ване давно знакомо, но каждый раз он находил здесь что-то новое, привлекательное. Так приятно пахло деревенскими запахами навоза и молока, зелени и досок, коровы и кур, так приятно щекотал ноздри пахучий дымок костра.
Наконец корову кончали доить. Ване наливали в стеклянную банку три литра теплого, от которого шел пар, пузырившегося молока. Ваня платил и, попрощавшись, шел домой.
Только выйдет из калитки — не удержится, попробует, чтобы сразу, а то, пока донесешь домой, молоко совсем другим становится, — отхлебнет густое, теплое, жирное молоко, и словно живые токи пробегут по телу…
А здесь, в Москве, молоко совсем другое. И многое здесь не так. И пожалуй, о доме напоминают только пирамидальные тополя в Ботаническом саду…
С Егором живут они дружно. Когда нет денег, жарят картошку на подсолнечном масле. Но когда у них деньги заводятся — получит Егор стипендию или пришлют по почте мамину зарплату — тут сказываются их широкие натуры: накупят соленых огурцов, помидор, зеленого горошка, рыбы, яблок, апельсинов, приготовят жаркое, сварят на три дня обжигающий пряностями суп. В такие вечера застолье проходит с веселыми разговорами, они наедаются до изнеможения, падают на кровати и засыпают.
Когда есть деньги, они с Егором ездят к матери в больницу на такси. Ваня обычно садится рядом с шофером, откидывается назад, и когда они летят в потоке машин мимо громадных зданий, Ване нестерпимо хочется, чтобы хоть кто-нибудь из старых знакомых увидел его — старик ли, к которому он ходил за молоком, или дружок его, Славка Вершинин, или другие дворовые мальчишки. Но из них, конечно, никто Ваню не видит, а московским пешеходам нет до него никакого дела. Они даже не знают, кто он и откуда…
22
В начале декабря Елену Ивановну выписали. Выглядела она не лучше, чем в первые дни, когда только приехали в Москву.
«Вам надо сменить обстановку, — убеждала Елену Ивановну Светлана Алексеевна, — на вас плохо действует больничная атмосфера. Надо встряхнуться, постараться не думать о болезни. Вы уже почти здоровы, вам нужен только воздух, воздух и воздух. В больнице вам нечего делать…»
Но прошла неделя, как привезли ее на Сонину квартиру, и за это время мальчики дважды вызывали «скорую помощь». Ждать приходилось долго, и Ваня страдал, глядя на измученное лица матери. «Домой… домой… — твердила она. — Хоть бы чуточку стало легче — и домой…»
На занятия Ваня не ходил — боялся оставить Елену Ивановну одну, а Егор досрочно сдавал сессию и хлопотал об академическом отпуске.
Ваня жарил на кухне картошку, варил Елене Ивановне куриный бульон, бегал в магазин за продуктами, подметал и протирал в комнате полы.
Соседи, которым они оставляли ключи, когда уезжали в Москву, прислали Елене Ивановне шубу. Егор повесил шубу в Сонин шифоньер, и каждый раз, когда Ваня открывал его, шуба сверкала черным искусственным мехом и была как живая.
Купили шубу в прошлом году. Откладывали деньги на телевизор, а как-то прогуливаетесь втроем по улице, зашли в промтоварный магазин. «Ой, какая шубка!» — сказала Елена Ивановна. Егор, почувствовавшим себя после смерти отца главой семьи, почти насильно заставил мать примерить шубу.
— Нравится? — спросил Егор. — Давай купим!
— Дети, что вы!.. — Елена Ивановна покраснела. — Что вы!.. Зачем она мне? — Она виновато повесила шубу на плечики и запротестовала: — Нет, нет, ни к чему. У нас и лишних денег нет.
— Как нет? А те, что на телевизор откладывали?
Сердце у Вани замерло. А Егор потрепал Ваню по волосам и сказал:
— Купим матери шубу, а? Или телевизор? Как думаешь? Конечно, ты давно мечтаешь о телевизоре. Но у мамы пальто старое, тяжелое. В общем, решай: как решишь — так и будет.
Ваня мог сказать «телевизор», и ни Егор, ни Елена Ивановна не упрекнули бы его за это, все решилось бы просто: Егор — за шубу, а Ваня и Елена Ивановна — против. Значит, надо купить телевизор, потому что на него уже второй год откладывали деньги, потому что, в конце концов, сами когда-то решили всей семьей: телевизор. Но Ваня почувствовал: скажи он так, старший брат перестанет его уважать. «Эх ты, — скажет глазами Егор, — ребенок!» А глаза у него серые, яркие, увидишь в них себя, такого жалкого, ничтожного, и захочется спрятаться, а куда?
— Шубу… — сказал Ваня, и сердце его словно оборвалось и покатилось вниз по каменным ступенькам: так тяжело и больно забилось оно.
В сорок один год Елена Ивановна впервые надела шубу и почувствовала вдруг себя совсем молодой. Она не ходила, она летала по городу и улыбалась, улыбалась, улыбалась. А когда в первый раз она пришла в шубе в редакцию и никто, по рассеянности или равнодушию, не заметил этого, возмутилась и сказала сидевшим в отделе мужчинам:
— Как не стыдно, да посмотрите вы на меня!
Мужчины удивленно оглядели ее и принялись просить прощения, расхваливать покупку, а один из сотрудников на следующий день принес из дому «рогульку», чтобы Елена Ивановна могла вешать на нее шубу.
Когда Елена Ивановна рассказывала об этом дома, ее глаза сияли таким счастьем, что Ваня не жалел, что купили не телевизор, а шубу.
Обидно только, что поносить ее Елена Ивановна успела всего три месяца…
«Почему такая несправедливость? — думал Ваня. — Всю жизнь у мамы не было шубы, а теперь, когда шуба есть, она не может ее надеть… Почему так устроен мир? Может, мы сами виноваты в этом?.. Какой смысл, например, в том, чтобы маме надрывать свое здоровье, не думая ни о себе, ни о нас с Егором? Зачем помогать всем, кто тебе никогда не поможет, а твою помощь воспримет как должное и даже не всегда скажет «спасибо»? Если бы я раньше, до того, как мама заболела, понял это!.. Прав Егор, когда говорит: надо быть с мамой пожестче, нельзя оставаться смиренным бычком и наблюдать, как без толку транжирит она свою жизнь на пустяки. Надо убедить ее, а нет — как у ребенка отбирают игрушку… Впрочем, и так нельзя! Егор говорит: нельзя любить разом все человечество, человечество начинается с родных, близких, друзей, и в первую очередь надо думать о них. И если каждый на земле поймет это — все будут счастливы… Так просто и так понятно!.. Эх, скорей бы домой! Дома лучше, и мама скорее поправится, увидит тополя — и сразу ей станет легче…»
23
Было холодно, и, несмотря на то, что на крышах домов, на бульваре лежал ослепительно белый снег, день казался сумрачным и тусклым.
Взобравшись по скользким высоким ступенькам на школьное крыльцо, Ваня взялся за дверную ручку, потянул ее на себя и вдруг почувствовал, что эту дверь он открывает в последний раз.
Он вошел в вестибюль. В глаза бросилась газета «Ровесник».
Ваня бегом поднялся на третий этаж. В коридоре он вдруг остановился и подумал, что никогда больше не увидит этих стен. Он внимательно огляделся, стараясь заметить что-то такое, чтобы запомнить на всю жизнь, но ничего особенного не обнаружил, и от этого ему стало грустно.
Класс был пуст, на исцарапанной доске написано мелом:
«Ура! Аннушка заболела! Математики не будет!»
Он подгадал, чтобы прийти к последнему уроку…
Что ж, не повезло…
Ваня вышел из класса, прикрыл за собой дверь и медленно побрел по коридору.
Елена Ивановна лежала, закрыв глаза, нахмурив лоб. Она не спала, а, как сама говорила, набиралась на дорогу сил.
— Скорей бы, сынок, домой, — сказала она утром Ване. — Мне сегодня наш двор приснился, тополя — все в молодой зелени, как будто уже весна, и Юрка… этот, маленький, беленький, из третьего подъезда…
Ваня вспомнил двухлетнего белобрысого Юрку. В общем дворе росло несколько могучих пирамидальных тополей. Юрка любил набирать из крана воды в рот и прыскать на деревья. За день раз сто сбегает к крану и назад, к тополям. Однажды, выведенный из терпения тополиным пухом, дядька Санька из того же Юркиного подъезда решил тополя спилить и приволок откуда-то электропилу. Вгрызаясь в ствол дерева, электропила визжала так, будто не она резала по живому дереву, а ее резали. Сосед спилил два тополя, однако жильцы всем двором восстали, не дали тронуть остальные деревья. Но как-то пусто стало на месте тех двух тополем, сиротливо торчали аккуратно срезанные пни. Только Юрка все бегал, поливал их: может, еще вырастут…
Вчера, когда Егор ушел за билетами на вокзал, Елена Ивановна, глядя на Ваню, вдруг вздохнула и покачала головой:
— Боже мой, ты уже совсем взрослым. А ведь сама я, кажется, вчера была девчонкой. Играли до ночи в «казаки-разбойники», бегали по крышам сараев. Вот и жизнь прошла…
Ваня пытался представить себе, как бегала мать по крышам сараев, и не мог. Вернее, он так и видел: стоит на крыше сарая поседевшая женщина в ночной рубашке до пят, стоит, тяжело опустив плечи, и жалобно смотрит на него посветлевшими от боли глазами…
Выйдя в коридор, Ваня плотно притворил за собой дверь. Положил руку на телефонную трубку, и уже от одного этого тяжело застучала в висках кровь. Когда он набрал помер, в глазах потемнело, он почувствовал, что не сможет сказать ни слова.
Трубку сняли, женский голос спросил:
— Да?
Ваня молчал.
— Да? Алло!..
Едва ворочая языком, он попросил наконец позвать Нину.
— Одну минутку.
Ване показалось, что трубку взяли слишком быстро.
— Алло!
— Ты, Нина?
— Да. А кто это?
Она не узнала его голоса!..
— Это я, Ваня… Ты слышишь?
— Да.
— Я… я уезжаю скоро, через три часа. — Он замолчал, потому что ему казалось, он сказал самое важное и Нина должна, по крайней мере, хотя бы удивиться. Но она сказала только:
— Счастливого пути!
— Нина, я приходил в школу, но никого не застал. Я не знал… Можно, я напишу тебе письмо?
— Нет, — ответ был твердым и спокойным.
— Почему?
— А зачем?
— Нина!..
— Ну?
— Л-ладно… До свидания.
— Счастливо доехать!
Ваня услышал короткие гудки отбоя.
Пришел Сашка. Протянул Ване хрусткий с мороза бумажный кулек с яблоками.
— На дорожку вам. Мама прислала. — Он расстегнул пальто и извлек из-под него еще один сверток. — Тут я рубашку тебе сшил, Ваня, на память.
Зазвонил телефон. Диспетчер сообщил, что заказанное Егором такси уже выехало по адресу.
Надо было одеваться. Ваня укутал мать пуховым платком, помог надеть шубу, теплые ботинки.
— Присядьте, мальчики, на минутку, — попросила она.
Помолчали. Елена Ивановна вздохнула:
— Ну, с богом!
Тяжело опираясь на руку Егора, она вышла на лестничную площадку.
— Потащили! — Приседая от натуги, Ваня поднял два больших чемодана. Сашка взял хозяйственную сумку.
Пока вызывали лифт, Егор запер на ключ дверь, и Ваня вдруг подумал, что за этой дверью прошла часть его жизни.
На улице колкий снег сек по глазам, забивался в уши, сыпал за воротник пальто, налетал порывистый ветер. Зеленый огонек такси устало подмигивал.
Шофер-таксист показался Ване знакомым. Он помог уложить вещи в багажник и, садясь за руль, оглянулся на мальчиков.
— На Курский, — сказал Егор. — Только поезжайте осторожней — мама больна.
Шофер кивнул и опять оглянулся. Глаза его из-под козырька фуражки смотрели на братьев пристально и с любопытством.
— Вроде знакомые, а? — сказал он неуверенно. — Хотя… Это не вас я как-то в Боткинскую вез?
— А я тоже узнал вас! — обрадовался Ваня.
— Да-да, конечно, вы! Все у меня перед глазами потом стояли, — продолжал шофер скороговоркой. — На вас обоих тогда лица не было: с мамой беда у вас вышла. А вы мне тогда здорово в голову запали, все думал, одни ребята во всей Москве, хоть бы меня разыскали! Ведь говорил я, что в тринадцатом парке работаю. Ей-богу, все вспоминал… А это, значит, и есть ваша мама? Как ваше здоровье-то теперь, не легче? — обратился он к Елене Ивановне. В голосе его слышалось неподдельное участие.
— Ничего, спасибо. — Елена Ивановна слабо улыбнулась. — Теперь вот домой едем, а дома, говорят, и стены помогают.
— До отправления скорого поезда номер девяносто один Москва — Баку осталось пять минут. Просьба к провожающим — освободить вагоны!
Хриплый женский голос из репродуктора поверг Ваню в уныние: всего пять минут… Они стояли с Сашкой на перроне, и то и дело их толкали, задевали чемоданами, кошелками. Ваня с надеждой глядел на ярко освещенный вход вокзала, ждал: сейчас появится Нина…
— Ну, Вань, в общем, пиши, как доехали. — Сашка широко, по-мужски размахнулся, они хлопнули друг друга по рукам так, что обожгли ладони. Обнялись.
Поезд медленно тронулся. Ваня вскочил в тамбур, сорвал с головы шапку, замахал ею над плечом проводницы. Сашка что-то крикнул в ответ.
Оттеснив Ваню, проводница захлопнула дверь и, стряхнув с форменной шинели снег, прошла в вагон.
Ваня поплотнее закутался в одеяло. Совсем недавно мчались они в таком же вагоне в Москву… Почему «мчались»?.. Может быть, до сих пор туда едут…
Но нет: за окном зима, где-то там, в заснеженной Москве, остались Сашка, Нина.
А их ждет родной южный город на жгучем берегу…
«Как-то там мой, печоринский, конь?» — с нежностью подумал Ваня и вспомнил, как часто под окнами квартиры звонко цокал по асфальту подковами серый мерин. Ваня знал: это был обыкновенный мерин, и возил он пустые бутылки — тару с приемного пункта стеклянной посуды. Но когда по утрам под окнами раздавался цокот копыт и хозяин — босой, небритый лезгин в зеленой суконной фуражке важно покачивался на крупе, обхватив кривыми нотами брюхо мерина, Ване казалось, что под окнами скачет Печорин…
Внезапный гудок встречного поезда и вспыхнувшая сквозь щели по краям дерматиновая штора на окне заставили Ваню вздрогнуть. Показалось, за окном зашумели огромные кроны деревьев, во вот последний рывок ветра, сжатого между вагонами, толкнулся в окно купе, и опять стало тихо.
Свесив голову, Ваня прислушался. Елена Ивановна дышала ровно, значит, спала — и шум встречного поезда не разбудил ее.