ними, живя один в комнате, пусть и небольшой? Кстати, после смерти матери кандидат наук оказался еще и собственником целого дома в Нечайске, этот дом теперь мог считаться в документах дополнительной площадью. Справедливо ли, по-советски ли было бессемейному одинокому человеку требовать чего-то сверх предоставленной ему жилплощади, пусть и не в новом доме, но с водопроводом, газом и даже центральным отоплением? Люди опытные, они знали, что на таких вот интеллигентов с бородками напор подобных доводов в первую минуту действует. Особенно, когда интеллигент ослаблен болезнью и склонен ценить, как дар, всякую житейскую мелочь, которую здоровый от привычки уже не замечает; в этом состоянии еще помнишь, что счастье и суть жизни отнюдь не в размере площади и даже не в наличии ванной. Когда еще сообразишь, что назначенную тебе квартиру занял отнюдь не многодетный очередник! Известно когда – уже по пути из кабинета, может, даже уже на улице, в сквере с цветочками, с пением птиц, пусть даже и воробьев, с голосами детей, как шум листвы. Лучшие доводы всегда приходят задним умом, но не возвращаться же! Как выразился Кайф: не тяни макароны обратно. Надо отдать должное кабинетным чиновникам, им ведома серьезная наука, они знают, между прочим, что людей обиженных, жалобщиков нельзя заводить в тупик отчаяния, надо первым делом обнадежить их и обнадеживать сколько можно, а там и приоткрыть выход, пусть убогонький – но все-таки! Человек утвердился на ногах и, пошатываясь, идет дальше, первоначальный порыв незаметно остыл, решимости прежней нет. Время само доделывает работу. Решимость ведь надо лелеять, надо постоянно поддерживать ее температуру, а упустишь – глянь, рассыпалась, как оловянные пуговицы на залежалых мундирах. Взгляд на вещи переменился физически, а уму остается лишь объяснять, что на свете все относительно – и приобретения, и потери.
Короче говоря, он отступил? Сдался? Позволил себя обвести вокруг пальца? Ну, знаете! Смешно все это, глупо и, если уж на то пошло, возмутительно. Надоела уже эта непрактичность так называемых интеллигентных возвышенных типов. Не их это, видите ли, дело – ввязываться в житейские дрязги, добиваться, пробиваться, отстаивать свое. Так и уступают проходимцам одну позицию за другой, оставляют им квартиры, должности, влиятельные посты, журнальные страницы, а сами ютятся в каморках, зарабатывают кое-как чуждой поденщиной, но что самое паршивое – еще отыскивают философские обоснования своей несостоятельности. Какой-то даже высший выискивают в ней смысл. Неудачники, слабаки, рохли – назовем же, наконец, вещи своими именами! Хотя имена можно бы применить и похлеще. Не свои ведь только позиции уступают, наши общие. Вот и пробавляемся кое-как, едим шницеля из керосина и уток из сточных вод, называем дачной местностью пригородный пустырь, а сарайчик из ржавой жести садовым участком, покупаем масло дезодорированное, дышим вместо воздуха черт знает чем, слушаем с кафедр черт знает кого, читаем в печати черт знает что, алюминиевая сальная вилка с погнутыми зубцами стучит о край общепитовской тарелки, а мы называем это своей культурой, своей жизнью и не замечаем, как эта пища, духовная и телесная, исподволь меняет сам состав нашего существа.
Ну вот, хоть на Лизавине отвели душу. Нашли, что называется, козла. Не в зеркало же говорить. Будто не знаем сами, как это бывает. Словно вязкое сновидение обволакивает, парализует волю, оставляет одно желание – притаиться в обретенном закутке тихо, мирно, чтоб ни одна собака не обращала на тебя внимания. Студень прозрачной медузы. Так было уже однажды, в пору ухода из института: не хочется встречать никаких знакомых, и вроде не так их много – но вдруг, оказывается, все улицы ими кишат. Окликают в автобусе, подсаживаются в столовой, и уже на ходу рожи принимают выражение сочувственного любопытства. Люди тянутся услышать подробности похорон, автомобильной аварии, развода или тюремного заключения. Все время надо быть начеку, чтобы не наткнулся на тебя чей-то взгляд, чтоб вовремя свернуть за угол или просто поднять воротник. А уж если не удалось уклониться, – опередить, первому задать вопрос о делах и спрашивать подробно, пока человек не распоется вовсю, ибо какая тема интереснее для него, нежели он сам? Но, конечно, и в таких рассказах ощутишь преувеличенную скромность, великодушное стремление не слишком уязвлять собеседника очевидным превосходством своей жизни: дескать, не так уж я преуспеваю, не так у меня все хорошо, опять же теща больна… Чем хороша была библиотечная работа – возможностью уединения: в щели между шкафами каталогов, считавшейся кабинетом научного сотрудника, имея для своих нужд и плитку, и чайник, Антон Андреевич действительно чувствовал себя как никогда свободным и защищенным – насколько вообще может быть свободен и защищен человек, конечно же не гарантированный ни от болезней, ни от других неприятных вторжений жизни. Служебные отношения с коллегами здесь удавались минимальные; представить себе общение со студентами Лизавин просто сейчас бы не смог. Он, впрочем, для приработка подряжался иногда по старой памяти читать выездные лекции от общества «Хочу все знать», но разъезды ведь – тоже способ одиночества. Все-таки не перестаешь удивляться, – вновь подумал он как-то вечером, перебирая дома свои бумажки: какими только путями, через случайности, нагромождения, перепутья, срывы человек все же приходит к тому, к чему склонен заранее, по природе, для чего, может быть, создан, – и вот тебе наконец хорошо. А, Симеон Кондратьич? Нет, кроме шуток, если научиться, в вашем духе, не сравнивать, не смотреть на себя глазами других. Отгородиться духовно. Неважно где жить и что носить, мудрец постигает мир, не выходя за порог… Что?.. Чему вы все усмехаетесь?
Милашевич щурился с фотографии на столе: перепонка пенсне подвязана тесемочкой, большой рот улыбался грустно, взгляд казался уклончивым.
– Я?.. Нет, я ничего.
– Мы, кажется, можем теперь, как никогда, понять друг друга. Ведь извлек же я что-то из общего нашего опыта?
– Что вы считаете опытом, Антон Андреевич? Значит, загонят человека в конуру, дадут миску с пойлом, а он рад уверять – и сам уверен – будто живет в раю?
– Ну, заговорили! Во-первых, почему конура? Жилье у меня лучше прежнего – да-да, совершенно объективно. Топить не надо, батареи, туалет теплый. Кухня всего на две семьи, но я даже не хожу туда, у меня тут маленькая прихожая, я портативную плитку приспособил, с баллонами. Небольшой расход и нарушение, возможно, пожарных правил, но сосед не доносит, ему тоже удобно, а я зато сам по себе. Сосед у меня алкаш, но мирный, даже симпатичный, бывший слесарь, сейчас грузчик в магазине. Мы в добрых отношениях. Мальчик у него прелестный, такая, знаете, отрада…
– Н-да… А так живете, значит, затворником, монахом, опустившимся чудаковатым холостяком? В вашем-то возрасте!
– Отнюдь, Симеон Кондратьич! Разве не видно? И на жилье мое посмотреть, и на меня самого – ухожены все-таки, не запущены. Чувствуется присутствие женщины, разве нет? Вот рубашечку мне на днях подарила. Ткань, видите? называется лавсан. Занавесочки на окне новые. Вазу тоже она выбирала; цветов, правда, нет, но веточки пока поставили, а эта штуковина в горшке… Что?
– Как зовут?
– Женщину-то? Люся. Моя же, представьте, бывшая студентка. Недоучилась, правда, по жизненным обстоятельствам, в магазине книжном сейчас работает. Там с ней и познакомились, а где еще? Странная опять встреча. Говорит, что давно, еще в институте, была в меня влюблена. А я смотрел, экзамены у нее принимал – и невдомек. Милая вообще… и тронула меня чем-то: худобой ли, уязвимым видом…
– Похожа, что ли?
– Особенно, когда уже на улице увидел, – не расслышал вопроса Лизавин, – в брючках, знаете, как сейчас девушки стали ходить, в босоножках на высоком каблуке, кофточке облегающей, тонкая вся такая, трогательная… именно трогательная, больше не знаю как сказать. И элегантность эта трогательная, и желание нравиться. Только женщина знает, как это делается, да еще при их зарплате… ежедневное усилие поддерживать внешность и тело и слабость скрывать ежемесячную. Жалко всех почему-то… женщин особенно. Они ведь добрее нас. Милосерднее. Собачонку увидит, ребенка – уже улыбка. Правда. Что в жизни важнее? Последнее, на чем держимся. И готовит хорошо…
– Что-то вы разговорились так, Антон Андреевич. Погодите минуточку. Я про нее еще хочу спросить.
– А… Нет, так я ее и не нашел. В больнице мне дали адрес – оказался мнимым. Никто там не живет, я ходил. Дверь драная на замке, с притолоки смотрит котище вот такими глазами – жуть, никогда этаких не видел. Какая-то старуха, говорят, раньше там обитала, но оказалась в психушке… в доме скорби, если выразиться слогом старинным. В справочном говорят, такая не прописана. Может, опять уехала… не знаю. Я написал на всякий случай до востребования. На Меньшутину и на Андронову, не знаю ведь даже, какая у нее теперь фамилия. Вот как раз сегодня оба письма вернулись по обратному адресу. Ничего про нее не знаю… все зыбко… Ее тоже, конечно, жалко.
– Вас так смутило, что произошло у нее с этим спортсменом? Может, вранье.
– Не проверял и не собираюсь. Не мне судить. Я и не сужу. Люди разные, понять друг друга трудно. А может, и не нужно. Как вы об этом выразились?.. ну да ладно. Не до строгости. Я и ее, по сути, не знал. Просто что-то не так видел. Одним глазом одно. Другим – другое. Возможно, кто-то из нас выздоровел. Хотя не уверен… Сейчас, минуточку…
– Вы что это?
– Да ничего, сейчас.
Наклонясь, достал из нижнего ящика стола плоскую коньячную бутылку, отвинтил крышечку, налил в нее и выпил. Потом сразу повторил, завинтил крышечку. Симеон Кондратьевич укоризненно щурился со стола, даже как будто потянулся взглядом проводить бутылку до самого ящика, но, не сумев заглянуть через край, упал лицом вниз. Лизавин поднял его, слегка отер пальцами и уважительно вернул на место.
– Извините, так вышло. Тряхнул нечаянно.