Провинциальная философия : трилогия — страница 118 из 121

Чтоб не осталось заразы в нем.

Эти стихи вполне могли припомнить потом ему на суде, как произнесенную вслух угрозу поджога; перенесенные в новое время слова гнева против живущих в нем приобретали смысл недопустимый, даже опасный. И что мог на это ответить Свербеев? Он сам принимал свои слова всерьез и других предупреждал честно, зная, что все равно не будет услышан, что и предупрежденные не смогут ничего изменить в неумолимой судьбе, – не призывать же их к покаянию, посту и последней молитве? – он не был врачом, который прописывает лекарства лишь по обязанности, понимая их бесполезность, – единственный верующий среди всех здешних держателей икон, единственный, способный принимать веру всерьез, как бы она ни называлась. Он готов был терпеть свою и чужую жизнь еще только ради ребенка, к которому привязался с нежностью старика; в этом ковчеге, кишевшем нечистью, он призван был оберегать малыша от его же собственной матери: из губернского ардома вот-вот должен был возвратиться после трехлетней отсидки Катькин сожитель (или муж) – она за свою жизнь боялась.

11

Близко, близко, уже совсем горячо. Бедственные времена рождают тьму призрачных страхов; люди падки на них и сами готовы их множить, как будто призраки помогают отогнать ужасы настоящие. На серых от пыли улицах шатались и падали, как пьяные, люди – на них уже смотрели бестрепетно, лишь определяли привычно: тихо лежит – значит, от голода, дергается – холерный. У стен, прислонясь спинами, сидели неподвижные, расслабленные, как из тряпья, фигуры. Из окон разило карболкой. Звук, похожий на тихий, монотонный вой, не утихал ни ночью, ни днем – его не замечали как беззвучный фон существования. Но вот смущение умов, вот соблазн: из глаз гипсового героя на камне сочилась влага, прокладывала грязные бороздки на запыленных щеках – откуда еще взялась? после месяцев-то засухи? в каких сохранилась порах? Смущение и соблазн. Уже замечена была на Столпье женщина, пробовавшая уловить в пузырек каплю – не простую, ах не простую! Городские шепотки придавали всему окраску многозначительную и зловещую. Надо было снести вконец и эту фигуру с нелепыми культями обрубков по бокам, но в ней привыкли видеть образ покойного Перешейкина – рискованно было брать на себя ответственность, всяко могло обернуться. Разбежались прокаженные из специального поселения в бывшей усадьбе Храповых, они будто бы заходили в чужие дома и пользовались имуществом хозяев, которые боялись туда вернуться. В лесах совсем неподалеку обнаружили с самолета два поселения, не обозначенные ни на каких картах. Будто бы обосновалась где-то секта, бежавшая от властей; там поклонялись чудотворному телу во гробе, не мощам, но именно телу, некоторые уточняли – женщины, и женщина эта была живой, сияла красотой, но лежала, как во сне, безгласно, ибо познала тщету сотрясенья воздуха, лежала, не подвластная времени, не меняя с годами ни одной черты, зная про себя тайное слово избавления от бед, только еще не пришел срок произнести его; а еще говорили: власти отняли ее у людей и где-то скрывали, но близок был час возвращения, истощенные обитатели голодавших деревень тянулись к пустовавшему гробу, где проповедовал ее именем близкое утешение благостный проповедник из бывших попов…

12

Сходилось… сходилось… Еще немного. Не надо больше противиться, Антон Андреевич, не зря так схожа иконка с красавицей фантиков. Вокруг дома густеют шепотки, слухи. Как не впустить их в дверь, как укрыться от этой надежды, мольбы, ожидания, требования, угрозы? Нет, это не сюжет воспоминаний о давней поре, это возникло тоже в другом времени – почти дневниковая запись. Узнал ли ее кто? сама ли собой зародилась молва? Неисправимый, нелепый шутник, он мог способствовать этой молве словцом неосторожным – например, объясняя источник своей политической проницательности, – с него бы сталось! Обманули дурака! а потом сам пытался от этих шепотков бежать в отдаленную усадьбу, где так кстати учреждался музей, а может и дальше, до Нечайска добрался – по тракту, мощенному еще при Екатерине, на тряскую телегу или в розвальни уложив лишь скудные свои пожитки, узлы с одеждой, посудой да немудреной утварью, да семена в мешочках, да, может, еще горшки для рассады и еще сундучок с крышкой, оклеенной цветными фантиками, и фантиков полный; может, он, и верно, жил одно время в поповском доме у кладбища, но недолго, в Нечайске было ничуть не спокойней, наоборот, а убежать совсем далеко от опасных краев оба не могли или не желали, неизменно привязанные ожиданием. Не вечно же бежать – все та же, сквозь годы, мелодия его жизни. Но не было возможности укрыться, время неумолимо тикало, – вот мы уже готовы увидеть, как в дом, притягательный для молвы (опасной, а то, глядишь, и враждебной), по ступенькам гнилого крыльца, походкой горбуна и посланца власти поднимается на коротеньких ногах, в сапожках с внутренними каблуками губернский уполномоченный по борьбе – долгожданный, желанный, возникший наконец после отсутствия… сбывалось все, сходились последние линии.

13

Нет, мы еще не видим его лица, лишь ребристый хобот противогаза, круглые, плоские, стеклянные глаза – маску уполномоченного, которая, может, казалась ему знаком отличия, принадлежности к тем, кому положен по праву другой воздух; он готов был надевать ее безо всякой надобности, тщеславясь по-детски, как тщеславится провинциал, нацепляя на грудь случайный значок, смысла которого даже не очень понимает, – бедный, упивающийся чувством обретенной наконец, до конца еще не раскрытой силы; может, именной блокнот с титулом он даже придумал для себя сам, как сочинял для анкет происхождение и подробности славного прошлого, заказал в типографии, пока было такое возможно, но восхождение его по ступенькам совершалось все годы, пусть и в областях, не доступных прямому взгляду, пусть вначале он всего лишь помогал налоговому инспектору выявлять скрытые достатки, заглядывая по чужим кухням в кастрюли или записывая у прилавка покупающих осетрину, – но тем доказал свою пригодность и даже незаменимость вообще для дел деликатных, неявных, где человек другой внешности не проходил, – все такой же, почти не подросший, с горбиком, почти незаметным, с личиком, располагавшим к жалости и к ласке… вот, наконец, он снял хобот, открыв улыбку, не до конца переосмысленный оскал; зубы, порченные сладостью, выдают внутреннюю работу времени, да, пожалуй, и кудерьки поредели… пахнет кремом «Олоферн» для ращенья волос… мы готовы увидеть, как поднимается ему навстречу полубольной, истощенный недоеданием, давно потрясенный старик (как он добывал пропитанье в то лето, погубившее все посадки?), пенсне качается на шнурке, дрожащая рука пробует опереться на спинку стула, большой рот искривлен… Может, он еще пытался ему что-то сказать, задержать, не допустить за перегородку, за ситцевую занавеску, ведь он не так представлял эту встречу, и этот приход, и мальчика своего – карикатуру на замысел; но как он мог его не впустить! С ним входила в дом и в жизнь неумолимая материализованная правда, для нее не существовало ни наваждения, ни любви, ни Бога, ни вечности, ни рая, ни ада – лишь застойный воздух убогого жилья без салфеток и вышитых подушечек, лишь запах болезни да невзрачных цветов в горшках, и женщина, полуприподнятая на железной кровати, застланной одеялом из лоскутов, вечная светловолосая красавица в платье минувших лет, пробудившаяся от сна наяву, – словно ворвавшимся дуновением сквозняка вдруг опалило ее, совершив мгновенную перемену, потемнела, сморщилась тонкая кожа, незнакомую старуху с болезненными узлами вен, желто-лиловыми наростами на онемевших ногах увидел вошедший, и дыры с обугленными краями ширились в почерневшем, прожженном воздухе…

14

Дальше не разглядеть. Не надо. И слов ее нам так до конца не услышать. Подалась ли она навстречу? выговорила ли то, что давно для него хранила, лишь во сне своем повторяя? – чтобы потом откинуться на подушку, взбитую заботливыми руками, и уже не открыть глаз? Будем думать, что напоследок она облегчила мальчику своему задачу, смысл которой он так, наверное, и не понял (как не дано ему было понять свою жизнь, сколько бы она еще ни длилась). Обрывок бумажки остался от него в сундучке – но как она попала туда? Была ли случайно обронена и подобрана рукой безнадежно любящего? или даже выкрадена на память? оставлена для кого-то другого, но не передана?

Меринов Федот

Загребельный Иван

Губанов Илья

Викулов Пров

Обманули дурака на четыре кулака.

Саботажники в одной лишь деревне Сареево пытались укрыть от обложения четырех кулаков.

15

Ну, знаете!.. Это уже похоже на истерический смех. Нельзя так. Не надо доискиваться еще и этого смысла. Как будто он обязательно должен существовать. Как будто нам дано понять логику и связь там, где властвует лишь направление общего потока, – мы только знаем, куда он влечет: давно в ушах эта музыка, мелодия гибели и утраты… Похоже, Симеон Кондратьич сумел покинуть город вместе с гробом, несмотря на запрет, как-то спрятаться в скорбной телеге, но может, и так пропустили, не сразу заметили, а возвращать беглеца было незачем. Заставы больше охраняли город от тех, кто пробовал проникнуть сюда из обесхлебевших деревень к милостыне, к слухам о хлебном пайке, о скрываемой чудотворице, к железнодорожной станции, к проезжавшим поездам; уходить отсюда в горелый пустой простор мог только безумец – вот назад бы его не пустили. Да он и не собирался назад, он знал, куда идет от свежезарытой могилы или от расширенного оврага, где в тот месяц гробы лишь присыпали песком, оставляя место для нового ряда: копать особо для каждого некому было и не успевали… Вот идет человек, наклонясь, как против ветра, пошатываясь от слабости, замедленно, как в водоеме, опаляя легкие дымным горестным воздухом, через обугленный сухостой, через кислый запах беды и гари, через пепельный цвет безразличия. Зловещий козел увязался за ним: на впалых боках грязная шерсть, рогатая голова с человеческими зубами, безумная желтизна в глазах, повадка хищного зверя; он держался на расстоянии, не приближался и не отставал, останавливался, когда останавливался человек, будто дожидался, не упадет ли.