Провинциальная философия : трилогия — страница 13 из 121

будет, так вот просыплется год за годом, быстренько, оглянуться не успеешь, да и не захочешь оглядываться – что там было у тебя в голове и какие возникали миражи, – ладно уж, чего теперь, сколько там осталось… уж как-нибудь, бочком, бочком… простите, что занимал место. И пиво-то он просит с виноватой улыбкой, и тетка ему конечно же не долила… Старик отошел с кружкой в сторону (столов и тем более стульев здесь, понятно, не было); Меньшутин через короткое время оказался рядом с ним.

– А девочка-то ваша спит, – неожиданно обратился к нему старик.

Прохор Ильич оглянулся: Зоя действительно стояла возле него с закрытыми глазами.

– Устала, – объяснил он и сам отер запаренный лоб. Разбавленное пиво было необычайно вкусно и целебно орошало иссохшее запыленное горло.

– Очень похожа на вас, – словоохотливо продолжил тот.

– Да… Все говорят. Самое удивительное: не только внешне – даже почерк у нее мой. Хотя никогда не видела, как я пишу; дома я этим не занимаюсь.

– Первый раз в Москве? – спросил старик, отхлебывая из своей кружки.

– Она – первый. Я бывал здесь до войны. И после.

– Тут сомлеешь, особенно с непривычки. Икрятник. Когда я попал сюда лет пять назад и увидел откуда-то с балкона это месиво, я подумал: ой-ей-ей! Очень, знаете ли, поучительно увидеть себя сверху в виде суетной молекулы. Именно думаешь: ой-ей-ей! Вот она, значит, наша жизнь. Что же в ней, спрашивается, принимать всерьез? Особенно в моем возрасте, когда впереди, можно сказать, огрызок.

– Да-да, – согласился Меньшутин, не удивляясь, что сентенции пьющего пиво старика так совпали с его собственными мыслями; даже голос был знаком – он доходил до Прохора Ильича неясно, сквозь сияние возобновившейся головной боли. – Когда умерла моя жена, я испытал это: какой же смысл имел весь азарт, метания, и может быть, грех на душу – перед лицом вот этого…

– Известная тема. Но с другой стороны, – поднял бровь красноносый философ, – не на все же смотреть с балкончика. Себя-то знаешь еще и изнутри, какого ни на есть, но со своими мыслишками, идеями, надеждами – может быть, пустячными, нелепыми – но ведь твоими. Исключительными, так сказать. Выделяют же они тебя из среды этих молекул, никто другой на свете и вообразить такого не может.

– Где уж вообразить, – усмехнулся Меньшутин. – А если это именно ересь, навязчивая болезнь, игра, да еще сомнительного свойства?

– Что из того? – охотно откликнулся тот. – Допустим, я старый графоман – что ж мне, отказаться от себя? От своей судьбы, своего лица? Своей, как вы выразились, игры? Нет уж, позвольте мне поиграть. Может, одно только это и имеет смысл. А коли вас так уж смущает мораль, взгляните еще разок с балкона. Поучительно и излечивает от излишней серьезности. – Старик поставил пустую кружку на прилавок, отер пальцами мокрые губы и достал трубку с резной головкой; Меньшутину показалось, что на ней изображена какая-то рожица, но разглядеть внимательней не успел, тот закрыл головку пальцами. – Хорошо было пивцо, – благодушно продолжал он, раскуривая трубку. – Вот так выпьешь после всего, затянешься хорошим табачком – вспомнишь, что в жизни есть еще и удовольствия, а?

– Да-да, – соглашался Меньшутин; из-за головной боли, а отчасти и от пивного хмеля он с усилием собирал мысль, даже язык ворочался затрудненно, – можно и так, можно и так. Вряд ли вы правы, но я вас понимаю. Кому что дано. Моя жена… о которой я говорил… она бы вам ответила. Она умела талантливо жить. Всерьез. И ирония ее была уважительной. Но если у тебя по-иному смещены извилины – может, тебе так и положено? И нечего оглядываться? Теперь-то – чего оглядываться? Может, тебе особо открыли роль, выпихнули на подмостки – и стушеваться в самом же начале?.. от философской широты или испуга… скомкать все, как неудавшийся черновичок?.. это, может, жизненный провал, позор, а?.. – говорил Прохор Ильич – или думал уже безмолвно, догадываясь наконец, какая мысль проклевывалась в приступах головной боли и почему не было ему до конца спокойно, когда он бродил с Зоюшкой по озерным берегам и вглядывался в ползанье кузнечиков; сама боль стала ясней, прозрачней и отчаянней – так птица бьется о стекло, словно о затвердевший воздух: деревья, небо, вольное дыхание – вот они, перед тобой – как же к ним прорваться?.. Он не сразу обнаружил, что старика рядом уже нет, тот удалялся по улице расслабленной походкой свободного человека; когда и как он попрощался, прошло мимо памяти Меньшутина. Он схватил за руку Зою, кинулся за ним – и едва успел отпрянуть перед выскочившим наперерез красным «пикапом»; машина промчалась так близко, что начисто срезала две пуговицы с его плаща. В следующую минуту перед Меньшутиным предстал великан постовой. «Ай, гражданин, гражданин, как же так можно? – сказал он с расстановкой, мягко, по-украински выговаривая “г” и выдерживая паузы после каждого короткого перехода. – Особенно когда идете с детьми, которым, между прочим, принадлежит наше будущее». Он с искренним удивлением покачивал головой и оглядывался на подоспевших зевак, как бы призывая их в свидетели столь невероятного поведения. Меньшутин обнаружил, что боль его вдруг прошла. Он выслушал неторопливую, в меру длинную лекцию добродушного великана с интересом, даже с удовольствием, после чего получил квитанцию штрафа на пятьдесят копеек.

Всего он привез из Москвы четыре такие квитанции. Все они оказались аккуратно подколоты скрепкой вместе с командировочным удостоверением, проездными билетами и прочими подотчетными документами, что доставило принимавшему их бухгалтеру минуту недоумения и веселья, а Прохора Ильича заставило стукнуть себя кулаком по лбу с досады на свою феноменальную рассеянность.


Вернулись они домой к началу школьных занятий. На одном из первых уроков учительница истории предложила Зое рассказать классу о своих московских впечатлениях – не так уж часто жителям Нечайска удавалось попадать в столицу. Зоя сперва говорила вяло, но постепенно разошлась, стала рассказывать про мотоциклистов, которые в Москве могут ездить по стенам, про одинаковые дома с одинаковыми комнатами, где можно жить по очереди: сегодня в одном доме, завтра в другом, про лифты, которые при подъеме и спуске задевают специальные колокольчики, отзванивая мелодию, особую для каждого этажа – восходящую при подъеме и нисходящую при спуске, – и про то, что из кранов там льется такая горячая вода, что от прикосновения к ней загорается бумага… «Ты что, нас за дурачков считаешь?» – оборвала ее наконец под общий смех учительница, и изо рта ее вылетел ворох шипящих сухих углей. Зоя пожала плечами и со свойственной ей вольной неучтивостью отказалась от дальнейших объяснений, получив в дневнике замечание о попытке сорвать урок.

Это была первая сердитая запись в Зоином дневнике; за ней последовала череда других. Переход в пятый класс дался ей со скрипом. Если до сих пор по всем предметам у нее была одна учительница, которая успела за четыре года привыкнуть к ее повадке диковато-сонного зверька и в глазах которой невнимательность на одном уроке уравновешивалась интересом к другому, то теперь каждый требовал почтения именно к своему предмету. Особенно экспансивен бывал преподаватель английского – редкостный учитель, рыцарь своего предмета, тот самый, что прочел когда-то по-английски название заозерной деревушки на латунном кольце. По-русски он говорил даже с небольшим акцентом и испытывал затруднения в выборе слов; чтобы восполнить недостаток в отечественных пособиях, он много лет трудился над переводом знаменитого синонимического словаря Уэбстера. Его приводило буквально в отчаяние, когда Меньшутина некоторые слова не то что не могла запомнить – просто не принимала. Что «сауэ» означает «кислый», с этим она охотно соглашалась, и даже рот ее на переходе гласных кривился, как от лимона; но что и «тат» (с долгим «а») примерно того же вкуса – это у нее не укладывалось. «Что тут кислого?» – пожимала она плечами (а класс, естественно, опять веселился). Для добрейшего Семена Сергеевича это было хуже личного оскорбления. Его запись в дневнике Меньшутиной было воплем уязвленного в лучших чувствах человека и побудила наконец Зоину классную руководительницу Светлану Леонидовну пригласить в школу для собеседования ее отца.

Так Прохор Ильич познакомился с этой славной женщиной.


Светлана Леонидовна приехала в Нечайск из Ленинграда после окончания педагогического института и не имела намерения оставаться здесь более положенных трех лет. У нее были свои дальние планы, она училась в заочной аспирантуре, замуж пока не собиралась, тем более в Нечайске, – вообще чувствовала себя здесь человеком временным, на летние, а при возможности и на зимние каникулы уезжала домой и бестрепетно отклоняла всякие попытки ухаживания. Когда она, высокая, статная, в красной синтетической шубке и черных чулках – по моде, преждевременной для Нечайска, – в белом пуховом платке на светлых волосах, уложенных независимо от всякой моды тяжелой короной, проходила от дома шофера Пилипчука, где квартировала, к школе или вечером к клубу, парни, стоявшие кучками перед началом сеанса, поворачивали вслед головы, неуверенно погогатывали, и кто-нибудь восклицал: «Мать моя была женщина!» – с ощущением своеобразной озадаченности, которую следовало бы выразить совсем иными словами. В гоготании этом звучала, пожалуй, досада на ее недоступность; всем своим видом и всей повадкой Светлана Леонидовна делала надежды заранее праздными. На танцы не ходила, только иногда в кино, по вечерам больше бывала дома; в семье Пилипчука ее любили за скромность. Конечно, в нее были влюблены некоторые ученики, и не только старшеклассники, но и семиклашки, – так это не в счет. Что и говорить, эта женщина создана была не для жизни в Нечайске.

Разговор с явившимся в школу по ее вызову Меньшутиным она начала не совсем уверенно.

– Видите ли, – сказала она, – у меня самой к Зое нет особых претензий. Она бывает рассеянна, невнимательна. Иной раз посреди фразы, даже посреди слова у нее меняется ход мысли; например, начинает: друг, но тут же уточняет для себя: приятель, а выговаривается на ходу какой-то гибрид: друятель. Конечно, ей это мешает. Но развита она хорошо, литературой, то есть моим предметом, интересуется живо; что же касается склонности к фантазированию, то лично мне это даже нравится, хотя возникают эти фантазии не всегда вовремя. Но что делать, не у всех моих коллег есть чувство юмора. Многие жалуются, что она сбивает им ход урока. Особенно возмущает вольность, с какой она обращается ко взрослым, – как будто не понимает, что перед ней не девчонки и не мальчишки.