– Аня! – позвал кто-то из комнаты. – Аня, на минутку, ты нужна.
– А вам я вправду обрадовалась, – сказала она. – Вы не останетесь немного потом, когда все разойдутся?
– Не знаю… Я как-то…
– Аня! – крикнули еще раз.
– Иду!.. Останьтесь, если можете. Я хотела с вами поговорить… показать кое-что.
Это решило дело. Признаться, Антон Андреевич уже был не прочь улизнуть. Не потому, что все менее уютно становилось ему от догадок, которых не требовалось и подтверждать, разве что уточнить подробности. Но просто – что было делать среди чужих столичных людей приезжему провинциалу, который к их неведомым делам не имел никакого отношения? В самом же деле, никакого, это он мог и объяснить, и доказать, если потребуется. Он оставался в квартире из интереса главным образом личного. Туалетная бумага, и та оказалась здесь не простая, а иностранная, с изображением почти настоящих стокроновых кредиток – наверное, чтоб люди могли хоть так примерить приятное и лестное чувство презрения к деньгам. Нет, вообще любопытно. Однако позицию себе Антон даже внешне обеспечил посторонне-наблюдательную: за стол, в тесноту, не вернулся (тем более что перекусить успел достаточно), а стал в двери у притолоки, с дистанции как бы обозревая сцену и пытаясь вникнуть опять в смысл растрепанного спора.
– Только не говори мне, что нация есть коллективная личность. Коллективная личность – это ансамбль песни и пляски, в фольклорных костюмах с притопом в общий такт, вот что это такое.
– Но человек не может быть сам по себе. Есть ценности извечные, есть формы общего существования…
Похоже на фантики, с усмешкой подумал вдруг Лизавин. Всюду фантики. Я, кажется, помешаюсь на них: осколок подслушанного разговора, обрывок чьей-то жизни вне контекста – везде преследует, мерещится мне то же чувство. И так ли уж я рвусь соединить? Может, по-настоящему я просто робею, вот как сейчас. Может, каких-то связей, смыслов я просто иногда не хочу допускать в сознание…
Рядом, у другой притолоки, пристроился непонятных лет человек с жидкой растительностью на темени, с белесыми висячими усами, в старом свитере и поношенных нерусских джинсах на тощем заду (рублей на полтораста джинсы, прикинул Лизавин, впрочем не считавший себя в таких вещах знатоком).
– Ну да, в комитет комсомола с этим уже не пойдешь, в партком тоже, а прилепиться к чему-то надо.
– Не вижу, над чем тут иронизировать. Мы пережили распад многих привычных форм и ощутили, как нам не хватает чего-то. Возьмите в этом смысле Запад…
– Затшем Запад, затшем форм? – внезапно обратился к Антону тщедушный сосед, причем не только джинсы, но и выговор оказался у него совершенно нерусский. – У нас сидит вот здесь в шее: все форм, все организаций, порядок, бизнес. – Чувствовалось, что его давно тянуло вставить слово, но, не будучи здесь своим, он стеснялся недостаточности языка и в Лизавине просто нашел, не выдержав, ближнего слушателя, к которому можно было обращаться вполголоса, в то же время не упуская застольного спора. – А такой разговор, такой общество за стол – там я не могу иметь. Только здесь.
– В самом деле? – осторожно сказал Антон.
– О да! О чем ми говорийт? За какой партия голосовать, какой демонстрация идти, какой машина купить, куда дешевлей путешествовать. Все деловой практик, политик. У вас даже политик – духовный… как это сказать?… проблем. Практик ви не влиять, это делайт другие. Все становится духовный проблем.
– Мы страна Достоевского, – скромно усмехнулся Антон Андреевич. Впервые он беседовал с иностранцем, и что-то ему в этом не нравилось. Как будто он представлял кого-то и вынужден был принимать комплименты без уверенности, что заслужил их. Даже без уверенности, что это вообще комплименты. Да, он все более чувствовал, что в этом доме лучше быть осторожней.
– …но согласитесь, наш опыт страдания в самом деле позволяет постичь что-то, другим недоступное, – доносилось из-за стола.
– Что он говорийт? – навострился вместе с Лизавиным иностранец.
– Да примерно о том же, что мы. О Достоевском, – осторожно подыскивал слова Лизавин. – И что у нас проблемы всегда мировые.
– …как будто эскимосы, или я не знаю кто, терпели меньше нашего. И что им такое открылось?..
– Что он говорийт? – не понял опять собеседник то ли услышанной фразы, то ли Антонова объяснения.
– Ну я же примерно сказал, – успокоил его Лизавин, как переводчик, уверяющий, будто передает длинную речь своими краткими словами без утраты смысла – хотя на самом деле ему просто стала в тягость эта работа. – Что у нас даже обыденность жизни может означать не то, что у других, перенести в другие измерения. Как выразился один наш провинциальный философ, Милашевич – имя вам ничего не скажет, вы вряд ли слышали, но замечательный, своеобразный ум, – не удержался Антон от возможности познакомить с Симеоном Кондратьевичем европейского представителя. – В провинции быт становится бытием. Именно потому, что он не устроен и в сущности ужасен, из него, глядишь, рождается мечта о мгновенной ослепительной вспышке, которая все изменит и всем осветит путь.
– О да, – согласился неизвестно с кем собеседник.
Кто-то из-за стола по-свойски протянул им, предлагая, рюмки с вином, и оба с удовольствием взяли, уже почувствовав жажду. – Ви даже не представляйт, как ви прав.
– Как знать, может, и представляю, – усмехнулся опять Антон Андреевич (между тем сам стараясь задержать и запомнить какую-то родившуюся в этом экспромте мысль, чтобы над нею еще подумать).
– Ваш здоровье, – чокнулся белоусый, выпил одним глотком, по-русски, с наслаждением, крякнул и, утерев пальцем усы, продолжал: – Хорошо! Вы не чувствуйт, у вас… как это сказайт?.. Все приключений, все открыт. Я заказывайт здесь билет в театр, неделя назад, и сегодня не знаю, будет, не будет. Мне интересно. У нас все знайт заранее, все определен, все можно. Но это нет свобод. Это есть форм. Понимайт? Свобода я дышу здесь. О, ви сами не понимайт, ви не чувствуйт…
– …а себя обеспечиваем с грехом пополам, – продолжали между тем за столом.
– С кем пополам? – вновь встрепенулся собеседник. После рюмки (неизвестно, впрочем, какой по счету) он, кажется, все более проникался общим самочувствием.
– С грехом, – попробовал объяснить кандидат наук. (Черт подери, чего он от меня хочет?) – Ну, так у нас говорят: с грехом пополам.
– Пополам?
– Да. По-вашему, как бы сказать, фифти-фифти. Пятьдесят процентов одного, пятьдесят другого. – От непонятной досады на Лизавина нашло вдохновение. – Я, знаете, не силен в языках. Учительница уверяла, что я по-английски говорю почему-то с французским акцентом. Хотя французского я не знаю совсем. Да и она, по-моему, не знала. Вот Максим хорошо говорил. На разных языках. Вы ведь знакомый Сиверса? – завершил он свой пассаж, внутренне изумляясь собственной виртуозности.
– Да-да, – отчего-то сник и погрустнел собеседник, как будто выпил существенно больше Антона.
– …тогда, простите, бессмысленно спорить и выяснять. Как говорится, на хрен слепому очки, – вырвалось из шума.
– На хрен? – уловил иностранец опять непонятное слово. – Что это – хрен?
– Ну, это я не знаю, – замялся кандидат наук, чувствуя, что буквально-огородное толкование не пройдет, не внушит доверия. – Хрен… не знаю, как по-вашему… какой у вас язык?.. ну, по латыни, наверно, penis.
– А… – кивнул тот, запоминая и пробуя осмыслить. – Очки? – Но Лизавин, улучив минуту, уже бочком поспешил ретироваться в туалет, к рулону мягких стокроновых кредиток, оставив собеседника в размышлении над особыми свойствами этого удивительного народа.
Нет, ночевать здесь Антон Андреевич вовсе не собирался, однако гости разошлись за полночь, и то не все: еще троим оставшимся Аня стала устраивать постель на полу – энергичная, улыбчивая, доброжелательная. Как расцвела, как воспрянула, отметил Лизавин. Жена, признанная друзьями мужа. Единомышленница. Преданная подруга. Что ему надо было еще, почему он все от нее убегал? (И опять убежал – мелькнула странная, не до конца осознанная мысль.) Он дожидался ее на кухне, прибирая остатки посуды.
– Оставьте, я сама, – сказала Аня, появившись. Достала сигарету, закурила опять. – Тоже приезжие, – объяснила она, движением головы показывая на стену, за которой устраивались на ночлег гости; говорить приходилось тихо, и этот полушепот создавал ощущение доверительности. – Максим то и дело приводил кого-нибудь ночевать, я хочу, чтобы без него было, как при нем. Вы, я чувствую, удивились, когда я вас так с порога… Инерция. У них в компании такой стиль, вы не подумайте. – Она не заметила, что сказала «у них». Оживление и бодрость сходили с ее лица, как слой грима, оставляя усталую кожу с темнотой под глазами и морщинками в углах губ. – Я и в прошлый раз показалась вам болтливой ни с того ни с сего? Действительно… но поверьте, вообще это не мое свойство. Только с вами почему-то… вот и сегодня захотелось почему-то с вами поговорить.
– Потому что мы с вами провинциалы среди москвичей, – облегчил ей объяснение Антон.
– Да-да, – с благодарностью откликнулась она. – Наверное. Я столько лет в Москве, но все время чувствую себя одинокой. Такой одинокой! – Она вдруг засморкалась в платочек. – У меня и вправду никого не осталось. Знаете, я как раз хотела вам рассказать. Как-то этим летом я шла домой… Максима уже не было. Вижу, в скверике, против входа к нам, на скамейке сидит девушка. Худенькая. Потом я уже поняла, что вижу ее не в первый раз, она и утром тут сидела, с чемоданчиком. Этот чемоданчик старомодный, обтерханный, мне всю ее вдруг так близко объяснил. Я будто себя увидела: как приехала когда-то в Москву с таким вот точно чемоданчиком поступать, никого здесь не имея, без копейки, без общежития, ходила по улицам, голодная до невесомости, пока меня не подобрал Максим. Я вам рассказывала? Ну вот. Я к ней подошла, заговорила и чувствую: все угадала. Она только кивает. Никого нет, говорю, в Москве? Кивает. Голодная? Кивает. Таким я вдруг к ней чувством прониклась! Уговорила зайти, про себя стала попутно рассказывать. А дальше получилось удивительно странно. Она вошла и увидела портрет Максима. Знаете, против дверей висит? Остановилась, смотрит. Я даже подумала: лицо ее так заинтересовало или живопись? Но пока я в комнате с чем-то замешкалась, она вдруг исчезла. Я только слышу, каблучки застучали по лестнице. Хотела было вдогонку, но не стала. Так странно. О воровстве почему-то и мысли не мелькнуло, да у нас тут и нечего. Осталось чувство видения. Я ведь даже имени ее не успела узнать, вообще ни слова, кажется, не услышала. Красивая. – Аня дождалась наконец, пока Антон встретится с ней взглядом, и во взгляде этом увидела, кажется, то, что ей было нужно. – Даже очень. Только худенькая слишком… Но зачем я вам, собственно, все это… Тут от Максима осталась тетрадка. Он в последнем нашем разговоре – как будто предчувствовал… да, наверно, предчувствовал – просил унести в другой дом, если что, сохранить. И знаете, почему-то помянул вас. Ну, вы сами увидите, поймете. Я так поняла, что он разрешил прочесть, даже хотел. И теперь не знаю, что думать. Может, вы потом мне объясните. – Опять Антон встретился с тем же испытующим взглядом. – Там такое мне почудилось… ужасное. Я никогда его, в сущности, не знала. И дел его. Он не относился ко мне всерьез, на такие темы даже не говорили.