Провинциальная история — страница 17 из 62

Вечером Евлогия со всей яростью обрушилась на мать. «От тебя уже вонь идет, — осипшим от волнения голосом кричала она. — Ты скоро потонешь в похоти и лжи!»

Мария молчала и нагло смотрела в глаза дочери. Евлогия кинулась в свою комнату, принесла старенького желтого утенка и принялась молча рвать его на части. Оторвала голову и швырнула ее к ногам матери, выдернула лапку, распорола пушистое брюшко. «Твой подарок, — неистово шептала она. — Твой первый подарок, с ним я засыпала, с этим творением промартели. Возьми его обратно!»

Обе женщины почти одновременно всхлипнули и отвернулись друг от друга, их плач разбился о царившую в доме напряженную тишину.

С чего началась эта неприязнь, эта вражда, приведшая к такому разрыву? — размышляла Мария. Евлогия не была для нее желанным ребенком — вот откуда все пошло. К тому же, как нарочно, Евлогия очень многое унаследовала от отца: его нрав, даже группу крови. Эта группа крови прямо-таки поразила Марию. Значит, она, мать, всего лишь утроба, приютившая и выносившая чужую плоть и кровь, чужое существо. Выходит, так. Даже на самые пустячные ее замечания маленькая Ева отвечала упрямым взглядом, в котором можно было прочесть: отстань, у меня есть папа. Даже повзрослев, Евлогия все делала наперекор матери, начиная с выбора ткани и покроя платьев и кончая агрономией…

Мария проглотила остатки горестных воспоминаний. Ее распирала злоба, на этот раз против Стоила. Оголив ноги еще больше, она сказала примирительным тоном:

— Ладно, Христо вспыльчив, ему простительно, но ты такой сдержанный — именно ты должен первый подать ему руку, пусть ему станет стыдно…

Стоил молча поднялся и вышел на балкон.

16

Минут через десять он вернулся в гостиную и застал там дочь. Евлогия сидела в ночной сорочке за столом и рассеянно водила карандашом по газете.

— Ты почему не спишь? — удивился Стоил.

— А ты?

Стоил подсел к дочери.

— В мои годы спят мало.

Они посмотрели друг другу в глаза. Евлогия заметила, что отец еще больше поседел и осунулся. Его лицо бороздили глубокие морщины, на подбородке была седая щетина, а глаза на сером землистом лице стали больше.

Стоил в свою очередь отметил, что дочь заметно посвежела, щеки зарумянились, губы по-детски пухлые, может быть, после сна? Она была как молодая веточка, нежащаяся под апрельским солнцем в предвкушении скорого расцвета. Похорошела моя Ева, с радостью подумал он.

— Ты слишком много куришь, — сказала Евлогия.

— К осени стану курить меньше, — неожиданно пообещал он.

— Почему к осени?

Стоил помедлил с ответом.

— Перейду на другую работу.

Евлогия сразу все поняла.

— Что между вами происходит, папа?

— Разве ты не знаешь? Мне говорили, что тебе все известно.

Евлогия покраснела. Значит, мать выдала ее.

— Известно, но кое-чего я никак не могу понять. Вы же одной веры, правда?

— Были.

— Нет, наверно, вы и сейчас думаете одинаково. Но нельзя же становиться врагами из-за какого-то там количества!

— Ты так считаешь?

Стоил потянулся к сигаретам, но Евлогия опустила ладонь на его руку.

— Папа, я знаю подробности, мне Тих многое рассказал. Тут или недоразумение, или гордость, или что-то еще.

Стоил покачал головой.

— Недоразумения тут нет, моя девочка, а о гордости и говорить нечего. Все дело в том, что у каждого из нас есть принципы, к сожалению, совершенно противоположные.

Евлогия уставилась на давно не чищенный ковер.

— Что-то я никак не соображу. Вы оба закусили удила и мчитесь то рысью, то галопом — разве не так?

Евлогия заметила, что отец весь напрягся.

— И у нас на работе то же самое, только у природы законы жестче, ретивым у нас не разгуляться. Конечно, есть селекция, выведение новых сортов, гибридизация и прочее, и прочее, но у биологии свои скорости, вам она, наверно, покажется несознательной. Да?

— Ты тоже толкуешь о количестве.

— Я — о количестве?

— Скорость — это количественная категория: путь, деленный на время.

— Я говорила о скоростях в биологии, — возразила Евлогия.

— Все равно. Скорости могут увеличиваться и сокращаться, весь вопрос в том, соблюдается ли допустимая мера. Она существует и в природе, и в обществе — везде.

— А как ее установить?

— Путем добросовестных исследований.

— Что-то не верится. Кто же не считает себя добросовестным? Взять хотя бы дядю Христо, разве он недобросовестный?

— Теперь уже нет, — отрубил Стоил и увидел, как округлились глаза дочери. — Он неуч в нашей области. К тому же, а может быть именно поэтому, карьера не дает ему спать.

— Выходит, за всем этим кроется корысть?

— Выходит так, Ева.

— Не может быть… — прошептала Евлогия. — Ведь он такой умный.

— Чем больше сталкиваешься с жизнью, тем лучше начинаешь понимать, что быть умным — это одно, а хитрым — совсем другое.

— Тебе не нравятся люди, ловкие умом?

— Я им не верю.

— Странно… Значит, ты не понимаешь натуру болгарина.

Стоил пристально глянул на дочь. Она вполне зрелый человек, а он до сих пор относится к ней как к вчерашней студентке.

— Почему же не понимаю? — возразил он. — Болгары разные бывают.

— Я вот езжу по селам, да и у себя на работе замечаю: мало знают наши люди, зато быстро соображают и умеют ловко выйти из положения. Разве это плохо?

— Ловчить, Ева, значит, обходить существо дела.

А ведь отец прав, подумала Евлогия. Вот Недялков, к примеру, отвечает за почвы в ее районе, но не изучает их, а проталкивает неприхотливые культуры: если получится — хорошо, а нет — все пойдет на фураж. При хронической нехватке кормов наказывать его за это никто не станет, напротив, похвалят. Неужто дядя Христо — тот же Недялков, только заводской?

— Не могу я поверить, что дядя Христо способен обходить главное. Ведь он гордый!

— Гордость, Ева, не всегда черта характера. Зачастую напускной гордостью прикрывают ничтожество.

— Но ты ведь тоже гордый!

Стоил опять потянулся к сигаретам, и Ева снова поймала его за руку.

— Не думай, что твой отец — идеал, — примирительно сказал он, оставив руку под ладонью дочери, словно получая благословение. — Твой отец тоже грешен. — И усмехнулся.

— Папа! — вскочила Евлогия. — Вы должны прийти к согласию! Вы оба упрямцы, ни один не желает уступить первым. Раз такое дело, я буду вашим судьей — хочешь? — Ева бросилась к отцу. — Хочешь?!

— Нет, Ева, не хочу. Спокойной ночи, — сказал он. И ушел в спальню.

Евлогия стояла в растерянности. Напускная гордость, чтобы скрыть от людей свое ничтожество… Так неужели отец тоже ничтожество?

Ее душу переполняла тревога. В университете она изучала генетику, темный хаос наследственности, тогда ей все это было интересно, а теперь? Ева взяла сигарету из оставленной отцом пачки. До чего странное существо человек! Как и все другие существа, он не может выбирать себе родителей, его появление на свет — полная случайность, плод увлечения двух индивидов, которые пришли в жизнь тем же путем. Выходит, человек — дитя случайности? Лишь загадочный ген вносит какой-то порядок в этот хаос. А мы-то кажемся себе высокоорганизованными существами, призванными поддерживать порядок и диктовать даже самой природе, хотя по существу являемся ее слепорожденными детьми.

Она открыла буфет и прямо из горлышка глотнула коньяку.

Вот вам, к примеру, Евлогия, рассуждала она про себя. Зачата папой, рождена мамой. Посредственный ум, посредственное образование, ярко выраженный эгоизм, обостренное сладострастие, скрытая тяга к деревне (тут ей вспомнился Христо Караджов, крестьянин по происхождению). Евлогия вытаращила глаза, дразня свое искаженное отражение в стекле буфета.

Она снова сделала глоток коньяку. Была бы жизнь устроена иначе, имела бы я возможность выбирать себе родителей, я бы выбрала маму Диманку и папу Стоила. Может, я и тогда звалась бы Евлогией, и фамилия могла бы быть та же — Дженева, но разве я была бы такой, какая есть? Нет, конечно. Я была бы другая — нечто среднее между мной и Константином. Не пошла бы в агрономию, не моталась бы по селам, не снились бы мне мужчины, с матерью мы жили бы в ладу, а дядя Христо и Мария — о родной матери она подумала как о совершенно чужом человеке — были бы нашими друзьями, но настоящими, потому что каждый был бы на своем месте.

Она опять отпила из бутылки. Коньяк легкой, прозрачной лавой разливался по ее телу, и оно как будто становилось более гибким и сильным. Из распахнутой балконной двери повеял ветерок и разметал тонкие шторы. Евлогия убрала бутылку и подошла к балкону. Стояла глубокая ночь. В летнем небе проклевывались звезды, над городом дымкой висело сияние неона, а дома с темными окнами казались слепыми и мертвыми. Где-то далеко, в новом районе, неуверенно закукарекал петух — не в меру ранняя птаха.

Не в меру ранняя, повторила про себя Евлогия. А я и вовсе ненормальная. Она отошла от балконной двери и включила магнитофон. Пела итальянка, у нее был молодой голос с приятной хрипотцой, страстный и ласковый. Может быть, это мать, баюкающая, своего младенца. Слова были простые — о любви, о каком-то белом домике, остального она не поняла. Мелодия лилась неторопливо, ее сдержанная печаль, особенно ощутимая в модуляциях низкого грудного голоса, говорила о людях, закаленных судьбой и способных прощать. Мне грустно, но не очень, — как будто хотела сказать итальянка, — просто захотелось спеть вам эту песню.

Евлогия слушала, не отрывая глаз от магнитофона. На ободок одной из катушек была наклеена белая полоска, она вращалась неравномерно, со сбоями. Но приглядевшись, Евлогия заметила, что первое впечатление было ошибочно — катушка с белой полоской вращалась ровно, это был обман зрения. Она еще пристальней стала следить за катушкой, за лижущими движениями белой дуги. Постепенно дуга превратилась в маленький радар, методично ощупывающий пространство вокруг себя. В этом равномерном кружении и ощупывании было что-то тревожное. Евлогия не раз видела, как крутятся настоящие радары — неутомимые немые руки, внушающие предчувствие подстерегающей опасности. Катушка продолжала свое вращение, итальянка умолкла, а белая дуга радара по-прежнему обшаривала стены, мебель и даже ее — флип, флип, флип…