Нервы Евлогии не выдержали, она нажала на кнопку. Радар остановился, все затихло, в воздухе повисла какая-то тягостная немота.
17
После визита к Дженеву Караджов вернулся домой мрачный. Диманка с Константином смотрели телевизор, и это разозлило его еще больше: телевизор у них в доме был не в почете, тем более эстрадные программы. Христо кивнул ради приличия и с трудом заставил себя присесть на диван. На экране кривлялась и выла доморощенная певица. Караджов нахмурился. Впитав с молоком матери мелодии народных песен, он не воспринимал чуждые его уху и сердцу современные мотивы, как ему казалось, вымученные и фальшивые. Вместо того чтобы растрогать или успокоить, они держали его в напряжении, нервировали, и он искал, на ком сорвать злость.
Так вышло и на этот раз. Слушая певицу, Караджов мысленно вернулся к недавней ссоре со Стоилом, к разговору с Марией и Евлогией, потом перед ним возникло лицо заместителя министра, и неожиданно для себя самого он набросился на сына:
— Имей в виду, оболтус, если я еще раз услышу, что ты со своими игрушками был у Дженева, разговор у нас будет короткий! Ясно?
— Это ты мне? — Константин ушам своим не верил.
— Нет, аллаху!
Константин набычился, готовый к отпору…
Когда он родился, Караджов был без ума от радости. «У меня сын, у меня сын!» — хвастался он каждому встречному. Дом бай Йордана в Брегове давно не видел такого множества гостей, такого богатого пиршества, такой веселой музыки. Христо ходил гоголем, зазывал всех подряд, и его широкая душа впитывала каждое поздравление, каждое благословение, как нива впитывает капли майского дождя.
И в последующие годы, пока Константин рос — хилый, хрупкий, — Караджов не мог на него нарадоваться. Он с удовольствием гулял с сыном по селу, показывал ему животных, затевал во дворе разные игры, старался закалять его. Однажды они принялись травить молодого ужа. Змея извивалась, норовя удрать, но Караджов в два прыжка перекрывал ей дорогу и возвращал к сынишке. Вначале тот верещал от страха, но потом, ободряемый возгласами отца и его примером, все смелей стал бросаться навстречу ужу, топал перед ним ножкой, а Караджов восхищался самообладанием мальчугана и громовым голосом кричал: «Молодец, Коста, держи его, не упускай!»
И все же, к великому огорчению отца, Константин оставался чувствительным и застенчивым, на бледном лице, так же как и в характере, все четче проступали черты Диманки. Нет, не получится из него настоящий мужчина, далеко ему до своего отца с его буйным и дерзким нравом, думал Караджов.
Школа еще больше отдалила их друг от друга. Караджов был постоянно занят, и за учебой сына следила Диманка, а после поступления в гимназию Константин окончательно отошел от него. Потом Караджову пришлось пережить еще одно поражение: он хотел, чтобы сын стал юристом, но тот поступил на математический факультет. С тех пор их отношения носили чисто формальный характер: они были вежливы, регулярно спрашивали друг друга, как дела, однако во всем сквозил холодок. Константин никогда и ничем не делился с отцом, не обращался за помощью или советом.
Изредка, правда, у них завязывался разговор, и Христо лишний раз убеждался, что им уже не найти общий язык. Сколько ни пытался он внушить сыну, что негоже засиживаться на одном месте, что надо драться за повышение, однако мечта о том, что в один прекрасный день город ахнет при виде нового, молодого Караджова, оказалась напрасной. Мало-помалу он пришел к убеждению, что сын попросту не способен его понять, он недостаточно умен и развит, чтобы оценить отца по достоинству.
Однако Караджов ошибался. Константин внимательно присматривался к нему, вслушивался в его голос, часто задумывался над тем, что и как он говорит. С годами он составил довольно точное, свободное от сыновних чувств мнение. По интонации, голосу и даже по отдельному жесту Коста безошибочно разгадывал его намерения. Если, к примеру, отец употреблял просторечные выражения, это означало, что ему не хватает убедительных доводов, что он рассчитывает на эмоции. Особенно это было заметно, когда отец повторял одно и то же по нескольку раз, эти повторы раздражали Константина. А когда отец пускал в ход шутки и колкие насмешки, это всегда было к месту и очень удачно. Но истинный Караджов раскрывался в гневе. Возбужденный, даже разъяренный — каким он запомнился сыну во время травли ужа, — здесь он был в своей стихии и изрыгал целые потоки слов, порой неожиданных, даже поразительных. Они, казалось, способны были убить наповал, раздавить, смести с лица земли…
Нынешний вечер, судя по всему, не предвещал ничего хорошего, но препираться с отцом у Константина не было настроения. Они смотрели друг на друга в упор, как петухи перед боем.
Ожидая, что ответит сын, Караджов невольно вспомнил то время, когда с умилением гладил этот лоб, ерошил волосы, пощипывал за щечки своего маленького Косту. Все же кое-что парень унаследовал и от него — например, упорство. Что поделаешь…
Не сказав ни слова, Константин вышел. Проводив его взглядом, полным удивления, горечи и обиды, Караджов стал искать повода, чтобы сорвать злость на жене. Но Диманка оставалась безучастной и далекой. Караджов сопел, почесывался и все же не сдержался:
— А ты чего молчишь, как сфинкс?
Диманка не шевельнулась.
— Пойти против родного отца! — не унимался Караджов. — Сопляк несчастный, еще штаны не научился подпоясывать…
Диманка молчала.
— Сидишь, в рот воды набрала. А все потому, что тебе сказать нечего, потому что втайне — какое там втайне! — ты с ним заодно…
Караджов хватил через край и тут же понял это, но было уже поздно: Диманка встала и вышла из комнаты. Оставшись один, Христо грубо выругался и подошел к старому буфету, где хранились напитки. Достав непочатую бутылку виски, он сходил за льдом, сбросил пиджак и наполнил бокал. Кусочек льда плюхнулся в коричневую жидкость, потонул и сразу же всплыл, однако большая его часть оставалась под поверхностью. Караджов засмотрелся на этот миниатюрный айсберг, обманчиво торчащий среди столь же обманчивого алкогольного моря. Удивительно! Перед ним был словно макет жизни: сверху, на виду — хорошие манеры, теплые улыбки, благородные профили, озабоченные и дружеские жесты, а подспудно-холодный эгоизм, далеко идущие планы и во всем расчет, расчет…
Ему стало тошно, и одним духом он осушил бокал, вытолкнув языком назойливый комок льда. После выпитого у Стоила коньяка виски подействовало на него мгновенно. Он напьется вдрызг, сгребет в охапку Марию и умчит в Брегово, в отчий дом, глядящий с высоты на родную долину, на крыши и дымоходы других крестьянских домов с их вечными заботами и сладким заслуженным сном. Там, босой, он повалит ее прямо на дубовый пол, и она уступит его мощному натиску. Главное — торжество силы над слабостью, как всюду в жизни. Лишь немногие это понимают, потому что немногим дано это испытать…
Он принялся пить прямо из бутылки, засовывая в рот кусочки льда, и его крупный язык играл ими, как кошка с мышкой. Эх, была бы Мария годков на десять помоложе… Вдруг перед ним, словно на экране, появилось лицо матери, родимое пятно на левой щеке, полные губы, строгий и властный взгляд хранительницы рода… Как его угораздило опоздать на ее похороны! По дороге в село захотелось набрать для нее свежих цветов. Он долго бродил по полю, пока получился приличный букет, а тем временем отпевание закончилось, свечи догорели, но все ждали, пока приедет он, сын… Ох, родненькая, виноват я перед тобой, только перед тобой, ни перед кем другим, ни перед богом, ни перед чертом! Ты могла стать бреговской Десиславой[6], а вот твой сын вырос непутевым — так уж получилось, твой грешный Христо ничто по сравнению с тобой, в нем еще теплится, еще горит твоя искорка, гляди — неровен час, и она погаснет, ой, погаснет, родненькая…
Он снова приложился к бутылке и откинулся на спинку дивана. В его помутневшем сознании всплыло панно, на котором неизвестный мастер скопировал картину Милле «Сборщицы колосьев» — бретонки или фламандки тащатся, согнувшись, по стерне и подбирают упавшие тут и там колоски. Сборщицы колосьев… Разве этим разбогатели фламандцы, собиранием крох? Наивный ты человек, Стоил, философ. Спроси у старого Караджова, он сам собирал колосья на стерне и знает не хуже других — кто собирает колосья, тот вечно прозябает в нужде. Богатеть надо одним махом!
Караджов встал на ноги, рослый и дюжий, он напоминал сейчас раненого быка, выбирающего, чей плетень разнести. Ему захотелось подышать свежим воздухом, и он взял бутылку и вышел на террасу. В эту ясную ночь было видно далеко. Он присел на узкие перила, его взгляд устремился сквозь сияние города — новомодный неоновый нимб — на юг, к предгорью, где, словно россыпи лютиков, искрились огни сел. Родимое село скрыто за горой. Он представил себе отчий дом, опоясанный галереей, двор с ветхими навесами, заросший травой, из которой пялит глаза ромашка. Петрушка и кинза пышно зеленеют у самого порога. Под окнами давно выродившиеся герань и пионы, одичавшие розы. Завалившийся колодец…
Повеял ночной ветерок и принес с собой слабый запах влажной земли. Ноздри Христо раздувались, он заволновался — давно забытый запах перенес его в поле, на пашню, на виноградник. Плечи распрямила могучая сила, в нем вдруг ожило яростное желание окунуться в стихию крестьянского труда. Была бы сейчас мотыга или лопата, был бы плуг или хоть какая-нибудь коса — разделся бы он до пояса, подвернул штанины, отбил лезвие молотком, взялся за отшлифованное до блеска косье, согнул спину и — хрясь, ши-и-и, хрясь, ши-и-и… Ноги переступают следом за косой, в воздухе висит острый запах скошенной травы, подрубленных цветов, вокруг снуют бабочки, стебли вздрагивают, задетые обушком косы, и покорно ложатся — хрясь, ши-и-и, хрясь, ши-и-и…
На станции, как вспугнутая птица, взвизгнул паровоз, и видение рассыпалось. Караджов еще долго сидел, бессмысленно глядя в равнинную даль с букетами огоньков, чью красоту он больше не воспринимал.