Провинциальная история — страница 24 из 62

Стоил потянулся ко второй бутылке с водкой, но Диманка положила ладонь на его руку, и в этот миг будто ток пробежал между ними. Диманка отняла руку.

— Н-не даешь мне пить, а хочешь, чтоб я соображал… Тогда я должен немного подымить, в твою честь.

Смеющаяся Диманка поднесла ему спичку. Он прикуривал долго и с удовольствием.

— В-третьих, я бы ограничил выпуск потребительских товаров… — Стоил комично почесал висок. — Не с-слишком ясно, да? Приведу тебе п-пример: твои туфли сколько стоят? Тридцать левов. Сколько ты их носишь? Полгода. Х-хорошо, пускай они стоят сорок левов и носятся год. Вот тебе экономия — и для тебя, и для г-государства: ты будешь покупать в два раза меньше туфель, а государство вместо десяти обувных фабрик будет держать пять… Понимаешь, мы сейчас действуем, как во времена р-раннего капитализма: заваливаем рынок никчемной продукцией, создаем оборот, получаем прибыли, с-скромные прибыли! А больше пускаем на ветер, и все потому, что хозяин один и касса одна. Самих себя обманываем.

— Странно, — задумчиво сказала Диманка.

— Что странно?

— То, что ты говоришь. Все вроде просто, но…

— В том-то и дело, что непросто!

— Тогда почему не сделать иначе?

— П-потому, что так повелось и так легче! — Стоил ткнул пальцем в стол. — Теперь тебе ясно?

— Нет, — призналась она.

— Ох, эти милые археологи! Эти кроткие г-гуманисты… — Он добродушно усмехнулся. — Потому, дружочек мой, что иначе пришлось бы закрывать заводики, увольнять тысячи людей, налаживать соревнование между предприятиями. Банки должны отказывать в кредитах, а это вещь неприятная, очень н-неприятная. Куда приятнее самому себе назначить ОТК — шлеп клеймо, и дело с концом! Первый сорт, второй сорт, все довольны и все ропщут…

— Странно, — повторила она, отпив из своей рюмки.

— А-а, сама пьешь, а м-меня кормишь странностями! — Он протянул руку, взял ее рюмку и отхлебнул. — А странностей дай бог… Спрашивается, может ли сознание одного быть объективным критерием для сознания другого? Объективно то, что вообще не зависит от какого-либо сознания… С-славно играет этот цыган, правда?

Диманка кивнула.

— Иной раз становится так жалко, что нет г-голоса. Сейчас я бы спел тебе песню…

Чтобы скрыть свое замешательство, Диманка спросила:

— А какую?

Стоил комично насупился.

— Я тебе открою одну т-тайну, можно?.. Ты, должно быть, даже не подозреваешь, что я тебя люблю…

Диманка залилась краской и опустила голову. Стоил удивился:

— П-постой, любовь любви рознь, верно? Тебе известно, что у меня нет сестры… Но почему ты не смотришь на меня? Почему ты не желаешь на меня взглянуть? — искренне недоумевал он.

Диманка подняла голову, и Стоил встретил ее смущенные, подернутые влагой глаза.

— Я, наверно, тебя о-обидел, — внезапно расстроился он.

Она ласково и виновато заморгала, как бы внушая ему: не надо говорить об этом. Стоил понял, его переполнило чувство нежности и благодарности, и в тот же миг он зашелся в мучительном кашле. Он весь покраснел, потом начал синеть, и вокруг все оглядывались на них. Диманка смотрела на него с нарастающей тревогой — неужели это удушье? И пока она лихорадочно соображала, каким образом провести его через зал к выходу, на его носовом платке появились следы крови. Всякий раз, когда он прикладывал его к губам, кровавое пятно увеличивалось. Диманку обуял страх. Сама не зная зачем, она стала звать официанта, но, прежде чем тот подошел, Стоил внезапно поднялся, знаком показал ей, что хочет выйти, и неуверенными шагами прошел вдоль зала, давясь жестоким кашлем.

22

Забыв о стеснительности, Диманка еще раз позвала официанта, торопливо расплатилась и почти бегом кинулась за Стоилом, сопровождаемая множеством любопытных глаз. Она нашла его неподалеку от ресторана, он сидел у какого-то пня. Кашель уже немного ослаб. Стоил часто вытирал свой окровавленный рот и усиленно дышал. Диманка бросила сумку и села возле него на траве.

— Что с тобой случилось? — встревоженно шептала она. — Откуда эта кровь? Дай-ка я тебя вытру…

Стоил ответил сквозь кашель, что ничего страшного, вероятно, что-то с бронхами, от курения.

Она не поверила, достав платочек, начала вытирать ему лицо, губы, умоляя его прилечь, пока она вызовет врача.

— Ни в коем с-случае! — защищался он. — Сейчас все пройдет.

Диманка огляделась вокруг — над ними высился вековой лес, сгустивший в своей листве ночную тишину. В прохладном чистом воздухе дышалось легко, позади светился ресторан, внизу, словно грузное животное, сопела пивоварня. За ней виднелась старая часть города. Надо вернуться в ресторан и вызвать «скорую помощь».

— Ну как? — спросила она. — Тебе лучше?.. Ты сможешь подождать, пока я вызову «неотложку»?

Он крепко держал ее за руку, а другой рукой вытирал кровь на губах и повторял:

— Н-никаких врачей, никаких «неотложек»… Я сейчас, сейчас…

Наконец она уговорила его прилечь. Подложив ему под голову сумку, она расслабила галстук, расстегнула ворот рубашки. Дрожали пальцы — она никогда не предполагала, что будет касаться его груди, шеи, лица, губ, вытирать кровь и прощупывать пульс… Она уже не помнила, где находится, на нее набегали и тут же откатывались горячие волны. В ее воображении рисовалось самое ужасное — как он захлебывается собственной кровью, как падает у него пульс, замирает сердце — здесь, в этом безмолвном лесу, совсем рядом с рестораном, где сейчас столько народу, телефоны, машины…

Минут через десять, когда приступ миновал, они медленно побрели по безлюдной аллее, уходящей к восточной части города. Вокруг замерли вековые буки, светила луна, перекликались ночные птицы. Вскоре они увидели старый родник — из трещины в скале по оловянной трубке журча бежала вода, а наверху был выдолблен каменный львенок.

Первой к роднику подошла Диманка. Она умылась, причесалась и задумчиво побрела дальше. Какой ужасный вечер, думала она. Зря я согласилась… Она вспомнила мучительный кашель Стоила, его окровавленный рот, и ей стало совестно — она остановилась, чтобы дождаться его, и когда он приблизился, пристально поглядела ему в лицо.

Губы у Стоила были сухие, но одежда измята, на рубашке темнели пятна. Они через силу улыбнулись друг другу.

— Я знаю, ты жалеешь, — сказал Стоил.

Диманка коснулась его руки кончиками пальцев, и он замолчал.

— Ты должен пойти к врачу, — сказала она через несколько шагов. — Эта кровь…

— Ничего страшного, это все от курения.

Она вдруг остановилась.

— Скажи, как тебе пришло в голову пригласить меня в ресторан?

— Просто так, мне очень хотелось поболтать с тобой. А у тебя душа не лежала, правда?

Она промолчала.

— Я так и знал, — вздохнул Стоил. — Ты согласилась из деликатности, даже из жалости.

— И ты с этим смирился?

— Как видишь.

— Если б я не хотела, я бы не пошла, — сказала она тихо.

— Нет худа без добра. Все уже улеглось, а хорошее воспоминание останется. По крайней мере у меня.

Чудак, подумала она и спросила:

— А у меня?

Стоил пожал плечами.

— Ах, Стойо, Стойо… — вырвалось у нее.

Они долго шли рядом, то плечом, то рукой касаясь друг друга, вглядываясь в лунные блики, слушая птичьи грезы и тревоги. Они сами были усталыми птицами, тянущимися к своим гнездам.

Они выбрались на открытое место и увидели, что стоят над городом. У самых ног бесшумно плескалось электрическое море, полоща бесчисленные свои звезды. Это был их город. Здесь родились их родители, и родители родителей, и они оба: она в нижней, зажиточной части, он — в верхней, когда-то бедняцкой. На этих улицах и площадях прошло их детство, ее — счастливое, его — суровое, полное забот, но не менее дорогое. Тут они впервые увидели небо и землю, солнце, дождь и снег, огненно-голубые вены молний, услышали родную болгарскую речь, тут впервые отведали хлеба, воды — самых сладких на свете. В этом городе они прочли по слогам первые слова, с этого вокзала они отправились в столицу — в университет, на явки, в тюрьму. Наконец, они снова возвратились сюда, усмирив порывы молодости, обремененные заботами и ответственностью.

Небольшая скала, поросшая травой и мхом, поманила их к себе — чем не смотровая площадка. Они любовались мерцающей звездами долиной, приютившей город. Почти десять веков сползал он на равнину, около тысячи лет жизнь в нем то бурлила, то тлела, возводились и разрушались здания, но жизнь не угасла.

Стоил обвел взглядом золотистое ожерелье нижнего бульвара, одевшего реку в каменную броню. За вокзалом виднелся темный прямоугольник кладбища. Его память отправилась на поиски, и скоро он отыскал место, где были могилы его близких: отца — почти сровнявшаяся с землей, и матери — более высокая и аккуратная. В его воображении отчетливо возник некролог под черно-серой пятиконечной звездочкой с его именем. И в этот момент он как-то болезненно осознал: когда наступит его черед, то, кроме Евлогии, должен его проводить еще один человек — Диманка… Было что-то несправедливое, непоправимое в том, что, родившись и выросши в этом городе, они встретились так поздно, а оценили друг друга и того позднее — перед закатом жизни, когда все давно уж решилось. Нет, он не солгал ей, когда сказал, что видит в ней сестру, — теперь может быть только так. Перед памятью родных, на виду у взрослых детей, у родного города другое было бы невозможно или, если выразиться точнее, неестественно. Он слишком стар и болен. Стыд и совесть — вопрос особый. Никогда и никому не открыл бы он своих чувств, в особенности ей. Все бы унес с собой туда, в темный прямоугольник за вокзалом, как многие поступили до него и поступят после. Острая потребность видеть и слышать ее, побыть с нею наедине превозмогла сегодня его волю, но тут словно сама природа вмешалась: «Довольно!» — и кровавый кашель пришел на выручку, стал его душить.

Сейчас надо бы сказать Диманке то самое, заветное слово, но запоздалое слово что запоздалая весть — к чему?.. В его душе ожили звуки кларнета, грустные переливы словно молили о ласке. Отзвучали виртуозные трели окарины, разлилась холодная тишина одиночества. Сглотнув, он ощутил соленый привкус собственной крови.