Провинциальная история — страница 32 из 62

ударственно-правовую сторону: мы не вправе менять нормы произвольно, без типового обоснования и заключения отраслевой экспертной комиссии. Самодеятельность тут неуместна. Я считаю, что это административный зуд и близорукость. Последствия такого шага предвидеть нетрудно. Ни одно серьезное дело не может строиться на принуждении, и только на нем. Подобная рекордомания преследует лишь сиюминутные выгоды, в ней явные признаки немощи, суетности и нетерпения, всего того, что характерно для человека, неуверенного в себе. Ведь хорошо известно, что самые нетерпеливые приходят последними».

Бонев задумался, затем снова вернулся к тексту.

«Я знаю, или мне кажется, что я знаю, какими мотивами руководствуется Караджов: в них нет ничего общественного, это мотивы чисто личного свойства — ему не терпится произвести впечатление, наделать шуму, выслужиться, а там, гляди, и новый, более высокий пост предложат. Похоже на то, что у нас на заводе создалась благоприятная среда для мещанского высокомерия и чванства. Извини, если мое письмо смахивает на лекцию, но мне трудно удержаться, чтобы не сказать: нормы — в высшей степени важный рычаг хозяйствования. Это не только мерило наших потребностей, но прежде всего — наших возможностей, в них заключены кардинальные отношения между рабочим и государством, между рабочим и обществом, следовательно, нормы должны быть такими, чтобы в них совпадали установленные мера и контроль с нашими внутренними нормами и контролем, присущими каждому из нас. Наше молодое общество, как и любое другое, ревниво и недоверчиво относится к оценкам и суждениям со стороны. А раз так, раз мы хотим быть одновременно и пациентами, и докторами, нам надо учиться сложному искусству устанавливать диагноз самим себе.

Мое предложение: принять за основу вариант плана, который представит товарищ Крыстев — он знаком с контрольными цифрами.

Товарищ Бонев, это не что иное, как моя собственная попытка установить диагноз проблемы».

Философом был, философом остался, подумал Бонев и обратился к Хранову:

— Как ты расцениваешь спор между этими заводскими петухами?

— Шут их поймет, — нерешительно начал Хранов. — Один другого стоит, грызутся без конца, и у каждого в запасе своя теоретическая база. Вот какая штука. Караджов, по-моему, придерживается более правильной линии, по-государственному человек мыслит, но уж больно резок и груб. Наш Стоил человек хороший, но книжник, какие-то профессорские у него повадки. А профессора — знаем мы их — того и гляди начнут гнуть свою линию…

Эх, Сава, Сава, подумал Бонев, пора тебе, голубчик, на пенсию. И спросил:

— Ты знаком с их расчетами?

— В самых общих чертах, — промямлил Хранов.

— Ну и?

— Что тебе сказать… Папки, папки, диаграммы, цифры, даже формул насовали. К чему эти мудрствования, мать честная?.. — Хранов мельком глянул на первого секретаря и понял, что тот недоволен. — Мало того, что сами грызутся, как базарные бабы, так еще весь партком втравили. — При этих словах у него побагровела шея. — Грубое нарушение устава!

— Это другой вопрос, — бросил Бонев. — Итак, ты считаешь, что Караджов более прав?

— Леший его знает…

Бонев встал.

— Слушай, Сава, что это за работа? Извини меня, но с помощью шутов и леших такие вопросы не решаются!

Теперь у Хранова покраснели и уши. Бонев вернулся к столу.

— Дженев передал мне что-то вроде послания, — сказал он, усмехаясь. — В профессорском стиле, как ты скажешь. Пока оставлю его у себя, оно адресовано лично мне. Не знаю, что думает Караджов. — Бонев взглянул на часы и нахмурился. — Как можно опаздывать на целых тридцать минут и не давать о себе знать!.. Но вернемся к делу. Не знаю, какие там соображения у Караджова, на что он намерен опираться, но здесь, — он указал на лежащие у него на столе листы бумаги, — есть интересные, хотя и спорные вещи. Вообще мы, пожалуй, недостаточно знаем Стоила.

— Какой-то он стеснительный, ему не хватает размаха, — вставил Хранов, полагая, что его слова дополнят сказанное Боневым.

— Смотря что понимать под словом «размах» в области экономики. Я тебе не успел сказать — с завода поступают сигналы. Вот и сегодня собиралась прийти ко мне группа рабочих, Миятев их удержал.

— Хм! — насторожился Хранов. — Петиция?

— Я найду способ встретиться с этими людьми, не здесь, — сказал Бонев и тут же спросил самого себя: а почему бы не здесь? — Но для нас это сигнал, очень важный сигнал.

— Это они с Миятевым морочат людям головы… Крыстев и тот!

— Ой, да мы про него совсем забыли, про этого человека! — спохватился Бонев. — Я предлагаю: сейчас мы позовем Крыстева и скажем ему, что встреча откладывается. Папки Дженева пускай останутся здесь, я их возьму с собой в Софию. К середине дня я должен иметь и караджовские материалы — о том, зачем они мне понадобились, ни тому, ни другому, разумеется, говорить не надо. С Караджова от моего имени потребуй объяснение. — Бонев стал расхаживать по комнате. — Зови Крыстева. Впрочем, погоди.

Он нажал на кнопку звонка и дал указание секретарше. Через минуту вошел Крыстев с увесистым портфелем в руке.

— Прошу, товарищ Крыстев. — Бонев подал ему руку. — Извини за задержку, но товарищ Караджов не соблаговолил явиться. Садись. Чай, кофе?

— Чай, — сказал Крыстев.

Бонев дважды нажал на кнопку.

— Ты мог бы в течение десяти минут изложить мне наиболее важные пункты варианта товарища Дженева? Как я понимаю, ты его поддерживаешь?

— Да, — решительно сказал Крыстев.

— А вариант Караджова?

— Естественно, нет.

— Ладно. Я слушаю.

Раскрыв папки, развернув таблицы и диаграммы, Крыстев начал объяснять. Время от времени Бонев что-то записывал в блокнот. Хранов сидел в стороне и напрасно силился вникнуть в суть дела — слишком он расстроился.

Когда они уже были где-то на середине, тихо открылась дверь и вошел Стоил Дженев. Строгий светлый костюм лишь подчеркивал его бледность. Он сдержанно кивнул и остался стоять у двери. Бонев поднялся и пошел ему навстречу.

— Милости просим, Стоил! — Бонев протянул Дженеву руку. — Зря ты встал с постели.

— Мне уже лучше, — ответил Дженев.

— А мы как раз рассматриваем твое обоснование. — Бонев указал на таблицы, а тем временем Стоил пожимал руки двум другим присутствующим. — Ты что будешь пить: чай, кофе?

— Ничего.

— Конфеты?

Дженев отказался и от конфет. Наступило неловкое молчание.

— Стоил, — обратился к нему Бонев, — мы тут решили на время отложить встречу: ты болеешь, с Караджовым случилось что-то непредвиденное, так что, — он развел руками, — лечись себе спокойно, а как вернусь из Софии, если будем живы…

Дженев продолжал стоять посреди кабинета, неестественно бледный, изможденный, глядя на всех лихорадочно блестящими глазами. Бонев еще больше смутился, поглядел на Хранова и Крыстева, они его поняли и удалились.

Оставшись с Дженевым у раскрытых папок, Бонев предложил ему кресло. Они сели.

— И все-таки не надо было тебе приходить, — упрекнул его Бонев. — Ты очень бледный.

Пожав плечами, Стоил отвернулся. Он продолжал молчать, и это окончательно обезоружило первого секретаря. Ему вспомнилась жизнь этого человека, полная суровых испытаний, о которых он слышал или знал сам, — сиротское детство, подполье, тюрьма, схватки с Караджовым, наконец, эта болезнь и это письмо… Был какой-то злой рок в судьбе Стоила Дженева, но и нечто независимое, гордое. Как он написал? «Страшная это привычка, товарищ Бонев…», «нетерпение неуверенного…», «мы пациенты и доктора одновременно…» — есть, есть правда в этих словах, хотя бы перед самим собой следует признать. Ради нее Стоил, больной, покинул постель, ради нее тогда, после собрания, разделал его под орех у ограды мебельной фабрики. Но если быть вполне откровенным, может ли он, Бонев, утверждать, что тот случай не повлиял на него каким-то образом? До того он собирался назначить Стоила на место Хранова или после? Да, до того.

Стоил все молчал. Не потому, что ему было трудно говорить — тут Бонев ошибался, — напротив, сейчас он испытывал легкость, как накануне вечером, когда диктовал Крыстеву письмо. И вообще сегодня он действительно чувствовал себя лучше. Трудность состояла в том, что ему надо было говорить о самом себе, надо было сказать: «Видишь ли, товарищ секретарь, все предельно просто, ты сам мог убедиться. Если бы я захотел, то уже настрочил бы не одну диссертацию, обзавелся учеными степенями, возглавил бы кафедру в столице или на периферии — доцент, профессор, здесь статья, там реферат, научные советы, симпозиумы, и тогда Караджов первый стал бы расшаркиваться передо мной — перед светилом, не важно, светит оно или нет. Мы бы теперь с глубокомысленным видом вели приятные беседы, касающиеся высокой теории, вы ставили б меня в пример: вот, мол, как должна развиваться наука, рука об руку с практикой… А я, как ты тому свидетель, схлестнулся тут с Караджовым и компанией из-за каких-то там полутора процентов, и мы продолжаем эту свару, как базарные бабы. Глупец я? Очень похоже. И не только потому, что я непрактичен, но и потому, что в еще большей степени наивен. Глупец обычно отличается бескорыстием. И упорством. Что ж, принимай меня таким, каков я есть. А там уж — каждый своей дорогой».

Дженев с привычным усердием вытирал носовым платком сухие губы и мял ею в руке. Какой бледный, в который раз ужасался Бонев, Не дай бог, случится самое плохое, мы его проводим со знаменами, с речами и духовым оркестром, установим над ним деревянную пирамидку и… забудем его, вместе с его правдой. Бонев вздохнул. Что он мог ему сказать, какие слова? Не было их у него, по крайней мере сейчас не было.

— Стоил, — нарушил он молчание. — Я улетаю вечером. А что, если махнем на машине в археологический заповедник, на свежий воздух? Побродим там, поболтаем, закусим где-нибудь. Как ты на это смотришь?

Дженев колебался: он пришел на совещание, а не затем, чтобы вести частные разговоры — их он вообще избегал. И потом, чего особенно мудрствовать над столь ясными вещами? Он вдруг увидел себя как бы в роли просителя, жалкого страдальца. Ему пришла в голову детская мысль: выйдя отсюда вместе с Боневым, незаметно шмыгнуть куда-нибудь. Однако Бонев глядел ему в глаза искренне, даже просительно, и Дженев не нашел приличного предлога, чтобы отказаться.