Провинциальная история — страница 37 из 62

— Пришла пора обуздать стихию — вот что.

— Так, так, продолжай! — заинтересовался Бонев.

Позади них гномики пустили свою мельницу на полный ход и мололи, мололи…

— Мы должны находить мужество, — развивал свою мысль Дженев, — каждый божий день вглядываться в себя: мы народ сельский, полагаемся на природу да на житейский опыт. А когда есть нужда в твердости, гибкость бывает вредна.

Бонев хмыкнул.

— Ты, похоже, становишься консерватором!

— Зачем все сводить ко мне и к тебе? — упрекнул его Дженев. — Разве не проявляем мы поспешность там, где нужна сдержанность? И всегда ли мы следуем мудрости: семь раз отмерь и один — отрежь?

Интересно, подумал Бонев, посадить бы его в министерское кресло — что бы он запел, куда бы стал гнуть? Он так и сказал:

— Хотел бы я увидеть тебя на самой вершине планирования, любопытно, что бы из этого вышло.

— Не удовлетворить тебе свое любопытство, — рассердился Стоил.

— А-а-а, бьешь отбой!

Дженев закурил сигарету, первую с тех пор, как они вышли из машины, и спросил:

— Если бы предложили тебе, ты бы не стал возражать, да?

— Это не ответ. — Бонев был задет за живое.

В зарослях плюща весело трезвонила капель, под огромным молчаливым сводом звонко запела птица — просто текла здесь жизнь, удивительно просто.

Они поговорили о том о сем, Бонев снова похвалил Стоилову дочку.

— Быть может, наши дети и внуки возьмут от нас самое лучшее, ну, скажем, веру, выносливость, мужество, и научатся сочетать их с более глубокими знаниями, с большей прозорливостью.

— Они возьмут то, что мы им дадим, — ответил Дженев. — И хорошее, и дурное.

— Почему и дурное — ведь они будут учиться на наших ошибках, неудачах.

— Человек учится лишь на собственных ошибках.

Бонев и на этот раз не согласился:

— Разве мы судим о жизни только по тому, что происходит с нами, а не вокруг нас?

Кому ты об этом толкуешь, с горечью подумал Стоил.

— Наши наблюдения выеденного яйца не стоят, если они не станут и нашим внутренним мерилом. Я не раз говорил, что в каждом из нас запрятало довольно точное устройство, которое побуждает нас поступать так или иначе, в зависимости от условий. Условия объективны, но не враждебны человеку.

Где-то в низине протарахтел скорый поезд на Варну: незаметно подошло время обеда. Они встали и, размяв затекшие ноги, пошли по верхней части заповедника. Рядом с пощаженными временем языческими капищами проступали хрупкие фундаменты христианских церквушек, расположенные по неизменной, роковой оси восток — запад. Вокруг капищ буйно рос кустарник, а у бывших церквушек зеленела трава. Пониже, на средней части склона под солнцем, на виду у простиравшегося к югу раздолья торчали остовы римских вилл с замусоренными водопроводами и термами, с колоннами, изрубленными, словно ноги инвалида, с полуразрушенными бассейнами, посиневшими от бордосской жидкости. Вокруг зеленели сады и виноградники.

Вдалеке, у подножия гор, дымился городок. Он пережил все болгарские царства и пятивековую османскую неволю, войны и восстания. Город, в котором всего несколько десятилетий назад стоял целый лес минаретов и над чьим небосводом в раннее светлое утро висит луна, как отточенный ятаган.

Стоил шагал со странной легкостью, опьяненный курением и голодом, взволнованный видом древних культур, напластовавшихся одна на другую, как напластовался болгарский характер — его он понимал и не понимал, ему он многое прощал и многое не был способен прощать.

Смешно, конечно, становиться в позу и вершить правосудие, хотя бы про себя. Но что поделаешь, ведь он принадлежит этой земле, питает к ней и сыновнюю, и отеческую привязанность, а это что-нибудь да значит.

Стоил вспомнил своего отца — угловатого, мускулистого, с несмываемым загаром от масла и копоти на лице и руках, с протертой походной сумкой, в поношенных, но всегда выглаженных брюках, с мрачной уверенностью во взгляде, унаследованной или приобретенной — для сына это осталось тайной. Еще юношей его отец вооружился лопатой, удобной для кочегара и непригодной для крестьянина. И правда, в этом был какой-то символ. С юных лет и до самой смерти — простой и немногословный — он был отлучен от земли, он отвык от ее плоти и запахов, не мог ощущать ее твердости и податливости, больше того — он почти не ступал по ней, а проносился в какой-то пяди над нею. Трясясь и качаясь от мимолетных прикосновений колес к рельсам, опаляемый жаром топки, он мчался куда-то вперед, вспарывая пространство. Эта особенность отцовской жизни выражалась и в походке, и во взгляде, в словах и в самом мышлении, в том суровом постоянстве, с каким он догонял вечно убегающий, переменчивый горизонт.

Стоил не помнил ни бабушек, ни дедушек, они рано ушли из жизни, да и отец ничего ему о них не рассказывал, как будто их вовсе не было на свете. Он вообще говорил очень мало, скупо, как будто слова причиняли ему боль — вероятно, так оно и было. «Жизнь трудная, — говорил он, — надеешься на одно, а получается другое, и чтобы честно выдюжить, надо стянуть себя в тугой узел вот этими руками», — и обращал к нему свои дубленые ладони, похожие на лемехи. Стоил незаметно ощупывал нежную кожу своих рук и старался вникнуть в слова отца. Иной раз отец ронял, как бы думая вслух: «Даже если ты станешь ученым человеком, родной очаг не забывай, никогда… Иначе немудрено и заблудиться».

Во время следствия в полиции он раза три добивался встречи и подбадривал его, а когда потом ходил в тюрьму на свидание с сыном, принаряжался, приносил узелок со снедью, долго молча жал руку сквозь решетку и ни разу не догадался принести хоть какой-нибудь захудалый цветок. «Ты здоров? — спрашивал и, получив утвердительный ответ, добавлял: — Было бы здоровье, душа выдюжит, ты не одинок».

Стоилу не терпелось поговорить с ним как следует о смысле всего того, что зажало в тисках его молодую жизнь, но так как это было невозможно, он пробовал свести беседу к таким простым и таинственным вещам, как дождь, например, пытался выразить, какую нежность он испытывает, вспоминая его рыхло-мокрую плоть. Или упоминал о солнце, о котором так мечтал и о котором напоминали лишь тени в полдень. Однако он видел, что отец не улавливает его странных желаний. «Третьего дня дождь лил как из ведра, до сих пор лужи стоят. А что?» — недоумевал он. Стоил сглатывал слюну и замолкал с чувством неловкости и сожаления, а потом спрашивал у отца, как дела, не травят ли его в депо, продолжаются ли обыски. «Обо мне не беспокойся, — отвечал отец. — Меня они не трогают, да и лопата пока слушается. А ежели и ее отымут, поскольку она казенная, подамся в грузчики, там без лопаты — собственным горбом хлеб зарабатывают».

Стоил смотрел на него сквозь решетку, ссутулившегося, умудренного житейским опытом, неспособного отчаиваться и далекого от радужных надежд, здешнего и нездешнего, ступающего и не ступающего по земле. И чувствовал, что они были бы очень похожи, не будь этой нежности, внезапно проникающей в его душу, неудобной, мальчишеской, с которой он напрасно боролся…

И только теперь он понял, что эта нежность не была мальчишеской, что она шла от отца, может быть, от матери. Может быть… У него опять потемнело в глазах — болезнь отступала медленно, и приходилось делать немалые усилия, чтобы устоять на ногах. В мечтах, где время спаяло прошлое и будущее, эта долина и город виделись ему все теми же и неузнаваемо изменившимися — уютней и аккуратней, строже в будни и веселей в праздники. Ему виделись и люди — хлебнувшие из обманчивой чаши изобилия, разумные, ироничные, не боящиеся услышать горькие упреки, которые, пожалуй, все поколения революционеров благородно, но недальновидно оставляли про себя.

Рядом с ним неуклюже спускался Бонев. Он проходил мимо достопримечательностей с безразличием местного жителя, размышляя над неровными, как детский почерк, рассуждениями Стоила. Странная вещь, думал он, оба они — люди одинаковых идейных убеждений, сходной судьбы, решают одни и те же задачи, а смотрят на жизнь по-разному и, похоже, по-разному ее воспринимают. Впрочем, спрашивал он себя, неужто до такой степени по-разному? Ему хотелось верить в то, что они просто не совсем понимают друг друга, больше того — именно он, Бонев, не всегда улавливает извилистую мысль Стоила. Ему снова пришла идея заменить Саву Хранова Стоилом. Что это может дать — дела пойдут лучше или Стоил, вооружившись копьем, затеет войну с ветряными мельницами? Трудно было предугадать. Опасения то захлестывали его, то откатывались перед дженевским бескорыстием. Надо серьезно подумать, решил Бонев, посоветоваться со знающими людьми.

Когда они спускались по крутому склону, Дженев вдруг покачнулся, ноги заплелись и он чуть не покатился вниз, вырвав плеть вьющегося растения, от которого запахло аптекой. Бонев едва успел его подхватить. Застыв в неудобной позе, они улыбнулись друг другу: годы, годы…

4

Возвратившись под вечер с работы, Стоил Дженев, как обычно, никого дома не застал: Мария, конечно, в театре, а Евлогия? Последнее время и она стала возвращаться поздно, подолгу возилась в ванной и ложилась, не ужиная, а щель под дверью ее комнаты светилась до поздней ночи — вероятно, читала. С Константином ходит или нашла себе новую компанию, спрашивал он себя, но с дочерью не решался заговорить об этом. Тем более что он чувствовал, как крепнет ее привязанность к нему после недавнего легочного кризиса. Холодильник регулярно пополнялся продуктами, Ева покупала на рынке сливочное масло и яйца, выбирала мясо понежней, свежие фрукты и овощи и научилась стряпать. Она готовила разные вкусные вещи и старалась составить ему компанию за ужином. Шлепнет его по затылку и скажет: «Рядовой Дженев, подай-ка мне черпак! И соль, месье, ужасная вещь эта цивилизация…»

Стоил потоптался по дому, сопровождаемый воспоминаниями, и обнаружил на кухне записку дочери.

«Месье, ужинайте один, все приготовлено, надо лишь чуток подогреть, и ждите меня, пожалуйста, к чаю. Ваша покорная дочь