рвым опубликовать их на хозяйственной полосе нашей газеты. Эту полосу я бы мог год или два редактировать на общественных началах. А пока она отдана на откуп неучам, которые печатают свои романтические упражнения…
— Ну и тон! — негодовал про себя Бонев.
— Что еще? — напрягся Стоил, не отличавшийся особым умением импровизировать. — Может быть, самое главное: нужно время, чтобы продумать и составить программу, но уже сейчас ясно — нам следует получить от центра разрешение на определенный, ну, скажем, двухлетний хозяйственный эксперимент.
Наступило молчание. Первым его решился нарушить Бонев.
— Значит, это твоя программа-максимум? — спросил он, взявшись за свой бокал.
— Напротив, программа-минимум.
— Давай говорить серьезно, — разволновался Бонев. — Будет ли эта программа принципиально отличаться от существующей практики? Во-вторых, хватит ли у нас сил, чтобы ее осуществить? В-третьих, большинство затронутых вопросов вне нашей компетенции, поэтому я спрашиваю, не лучше ли вместо того, чтобы открывать Америку, собраться с силами и делать свое дело как положено, именно в соответствии с твоими повышенными критериями?
— Я знал, что ты будешь против. А тебя это успокоит, если я скажу, что ничего нового в моей программе нет? Единственная новизна — настало время отказаться от показухи.
— Тогда почему же это должно называться экспериментом?
— Потому что иначе мы столкнемся с тысячью возражений. Если, к примеру, мы хотим ввести нормы, отличные от действующих, это должен быть эксперимент. Это касается и штрафов, и других мер наказания бракоделов и лентяев, создания коллегии специалистов и прочих дел.
Все было верно, и Бонев не нашел что возразить. Но он колебался. С одной стороны, заманчивые идеи, с другой — сомнения и боязнь: а вдруг все это не привьется или закончится провалом? Крепкий орешек этот Стоил, опасное сочетание умницы и чудака. Не поторопился ли он с этим выдвижением, может, было бы разумнее оставить его на год-два директором, испробовать на заводе?
И он ухватился за эту мысль.
— Послушай, Стоил, как ты посмотришь, если мы с тобой предпримем эксперимент, но не в масштабе округа, а в одном из цехов, на небольшой площадке?
— Ничего не получится, — сразу ответил Дженев. — Ведь все взаимосвязано.
— Округ тоже не остров в океане.
— Округ — это большой организм, у него есть простор для более сложных опытов.
— Не нравится мне это слово, — признался Бонев. — На морской свинке или на мышонке — да, но проводить опыты на целом округе?
— Нам больше не о чем говорить, — сухо ответил Дженев.
Бонев опорожнил свой бокал. К какому заключению он мог прийти? К единственному — не связывать себя обещаниями. Он не сомневался в честности Стоила, у него было сомнение в его правоте. А в своей собственной? Сможет ли он защитить дженевские идеи наверху? Нет, не сможет, ведь чужие идеи что ходули: того гляди, упадешь.
— Стоил, — твердо начал он. — Эксперименты мы пока оставим, будем заниматься своими обычными делами. А потом подумаем, посоветуемся с друзьями и с недругами, рассудим, как быть дальше.
Стоил помрачнел. Эх, Бонев, Бонев, тебе, видать, нужен Хранов, только помоложе, который бы нашептывал сладкие речи: одно мероприятие, другое мероприятие, совещания, наглядная агитация… Продолжать спор не имеет смысла, они расходятся по существу. А может быть, и нет? Может быть, Бонев просто не готов к такому разговору, ему нужно время, факты, данные анализов? А может, он не столько осторожен, сколько недальновиден?
— Я действительно не вижу смысла в моей кандидатуре и отказываюсь. И говорю это без всякой обиды.
Лицо у Бонева вспыхнуло, он стукнул кулаком по столу, и бокалы зазвенели.
— Ты соображаешь, что говоришь? Мы ведь не на танцах!
Неизбежно поссоримся, снова подумал Стоил, все больше бледнея.
— Вальсировать я не умею, не знаю, как ты. А от поста секретаря отказываюсь. Вы могли бы раньше спросить у меня.
Бонев вскочил:
— Если ты сделаешь такую глупость, я сам лично обеспечу тебе взыскание и не взгляну больше в твою сторону! Ну и характер, будь ты неладен! — И он стал метаться по комнате, словно в клетке.
Стоил наблюдал за ним с холодным спокойствием. Как же с этим человеком работать каждый день, решать сложные задачи, затрагивающие тысячи людей, огромные средства, быт, сознание, мораль? Или Бонев не понимает, о чем они спорят, или, напротив, слишком хорошо понимает. Но, прежде чем они расстанутся, надо еще раз попытаться разъяснить ему, что и как. По крайней мере совесть будет спокойна — он сделал все, что мог.
Стоил поднялся, подошел к Боневу и взял его под руку. Бонев удивленно посмотрел на него.
— Похоже, между нами какое-то недоразумение, — сказал Дженев. — Садись и слушай. И смотри хорошенько, я покажу тебе расчеты.
Они даже не заметили, когда в полную табачного дыма комнату вошла Евлогия. Отец что-то писал на столике, Бонев слушал и смотрел с таким вниманием, словно был на пороге открытия.
Тут что-то серьезное, сообразила Евлогия и выскользнула на кухню.
Прошел почти час. Наконец Дженев замолк и бросил авторучку, она прокатилась по столику и мягко упала на ковер. Перед ними была целая гора бумаги, испещренной цифрами и схемами. На диване лежали раскрытые папки.
Уставшие от напряжения, оба они откинулись на спинку дивана и долго молчали — отдыхали.
— Убери ты эти наказания принудительным трудом и откажись от эксперимента в масштабе округа, — наконец подал голос Бонев. — И без того, и без другого обойдемся. И налей. Да раскрой окно, а то мы тут задохнемся.
Вошла Евлогия. Бонев предложил ей место на диване, стал расспрашивать, где она пропадала, уж не ходила ли пешком в Пушкаревский институт. Евлогия ответила, что после Ломоносова долгой ходьбой никого не удивишь, было бы лучше, если б люди больше думали. Значит, заключил Бонев, некоторые люди думают, только пока ходят. Все трое засмеялись. Евлогия подумала, что мужчины, наверно, голодны, и вернулась на кухню.
Пока она готовила ужин, Бонев сказал Стоилу:
— Итак, выходит, мы суем блоху себе за пазуху? Суну-ка я заодно еще одну блошку, но только с твоего согласия, чтоб потом не было разговоров.
— Разговоры будут, можешь не сомневаться, — заметил Дженев.
— Опасаться я опасаюсь, но не за нее, а…
— За меня?
— За нас с тобой. Ну-ка налей, чему быть, того не миновать… — И Бонев положил руку на костлявое плечо Стоила.
10
С тех пор как Караджов уехал после той дикой сцены с сыном, Диманка испытывала навязчивое чувство, что весь город знает о случившемся у них в семье. Из музея она шла прямо домой. Бывший караджовский дом потонул в тишине. Константин обычно задерживался на работе, и Диманка была в одиночестве. Она коротала вечера за дополнительной работой, а когда начинала одолевать усталость, тянулась к книге или же к новому стереопроигрывателю. Аппарат был самый современный, вероятно, привезен каким-нибудь моряком, и, упиваясь чистыми, плотными звуками, Диманка мысленно благодарила своего незнакомого благодетеля. Она купила новых пластинок, главным образом старинную музыку, среди них была также запись церковного пения, но эту пластинку она ставила редко.
И чем чаще Диманка слушала музыку, тем больше замыкалась в себе. Нелегко сложилась ее жизнь с Христо, нелегко протекала и без него. Если не считать сына, тоже большего молчальника, да нескольких родственников, у нее не осталось в этом городе близких людей. И Диманка говорила себе: как видно, во мне нет ничего привлекательного для людей, похоже, есть во мне нечто такое, что отталкивает их. Она не знала, что это, в чем именно проявляется, и не верила в свою способность когда-либо обнаружить и преодолеть это нечто.
Порой Диманка винила себя в том, что она скучна. Не умеет занимательно вести беседу, лишена чувства юмора, ее стеснительность часто принимают за высокомерие, которого в действительности у нее никогда не было. Ее знания охватывали область, весьма далекую для большинства людей, и в светских разговорах она обычно молчала, а у окружающих создавалось впечатление, что она человек ограниченный. Ей казалось, что и как женщина она скучна, она корила себя за то, что даже в женской компании не умеет держаться свободно. С некоторых пор она обратила внимание еще на одно обстоятельство — ее страсть к музыке как будто отдаляла ее от людей. Так было с Христо, такое замечала она и на службе. Все больше замыкаясь, она утешала себя тем, что музыка любит тишину и уединение.
В этот хмурый ноябрьский вечер Диманка пошла через центр и задержалась у какой-то витрины. Ей надо было купить свитер для Константина, и выставленные модели привлекли ее внимание.
С башни донесся бой часов — три звонких удара, без четверти шесть. Давно она не слышала этих звуков. Вокруг оседала водяная пыль, словно уличные фонари разбрасывали ее, косые струи бесшумно вырывались из-под светового нимба и так же бесшумно впитывались одетой в булыжную шубу землей.
Диманка первая увидела Стоила. Он шел со стороны окружкома партии в плаще с поднятым воротником, с непокрытой головой. В таком виде он выглядел моложе, по крайней мере так ей показалось издали. Однако вблизи она увидела усталость на его лице, изборожденном резкими морщинами. Пробивающаяся щетина на подбородке подчеркивала его худобу.
Они поздоровались непринужденно, словно родственники, разговорились. Диманка поздравила Стоила с назначением — она видела его фотографию на первой странице газеты и вначале даже не поверила, такой это было неожиданностью для нее. Стоил сказал, что испытал то же самое, но немного раньше, чем появилась информация в газете. Диманка поинтересовалась, к какому времени относится помещенная там фотография. Дженев ответил, что снимок был сделан в окружкоме после заседания, и удивился, почему она об этом спросила.
— Потому что обычно в таких случаях помещают фотографию более молодых лет.