— Найо, последнее время я плохо сплю и все думаю: мы не должны устраивать шумиху, без конца подстегивать людей. Наоборот, работа должна вестись в спокойном ритме, надо ликвидировать перебои со снабжением, наладить контроль за качеством, не созывая лишних совещаний и собраний — пускай рабочий поймет, что он имеет дело с серьезными людьми. Серьезность — вот в чем соль. — Они переглянулись. — Ну, иди спать, время позднее.
Простившись с Крыстевым, Дженев остался на улице один, не хотелось ему идти домой. В чистом зимнем небе вокруг начищенной до блеска лунной сковороды трепетали пушистые крупные звезды. Обводя взглядом небесный свод, Стоил невольно подумал, что глаз человека справляется со своей задачей куда лучше, чем его ум, — преодолевает огромные расстояния без всяких усилий и посредничества. Не так обстоит дело с умом — он бессилен перед временем, которое наивно пробует объять и прозреть, не имея подходящих органов чувств. Пространство в несколько квадратных метров время охватывает с той же загадочной мощью, с какой охватывает всю Землю, планетарную систему, космос, и иллюзии овладеть временем словно растворяются в его бесшумном потоке, текущем одновременно во всех возможных направлениях, то есть суммарно неподвижном. И если в физически постижимом, осязаемом пространстве мы орудуем успешно, то со временем дело обстоит иначе. Секунды, часы и годы нам служат сравнительно неплохо, но за ними следуют века, эпохи, эры, несущие в себе непостигнутый опыт, и где-то над головой пролетает, словно мираж, мечта, именуемая будущим. Однако само по себе время безразлично и к прошлому, и к будущему и делает все бессмысленным, бессмысленным…
Стоил вдохнул свежего воздуху, закашлялся, вдохнул снова и снова, с удивительной легкостью. Он чувствовал, как кислород очищает его тело, рассеивая мысль и сгущая чувства: этим же воздухом дышали его предки, мать, отец, десятилетиями он насыщал их кровь, как насыщает сейчас кровь его и Евлогии и, дай-то бог, будет насыщать кровь ее детей и внуков. Вот где кроется простота и таинство жизни, так ясно ощущаемые в эту ночь, здесь, среди разметавшегося во сне города. Именно этот воздух, ничем не отличающийся по своему химическому составу от остального, наполняющего мир, но неповторимый, потому что родной, словно бы защищает нас от всего воздушного океана, как память о наших предках, позволяет нам не терять самообладания в противоборстве добра со злом. Да, Бонев, все есть в этом мире — и любовь, и ненависть, и страх, и отвага, и смысл, и бессмыслица, и между этими вечными магнитами живем мы, увлекающиеся и нуждающиеся в равновесии, которое достигается с трудом, но все же достигается.
Стоил протянул руку, отломил крошечную веточку, снаружи она была корявая, а внутри сочная, он понюхал ее и легким шагом направился домой, где его ждала Евлогия.
18
После той ночи, когда Караджов провожал Леду домой, он провел две недели в мучительном одиночестве и в неуемной тоске по ней. Все казалось, что она вот-вот даст о себе знать — самолюбие не позволяло ему сделать это первым. Он рассчитывал на ее великодушие, ему хотелось верить, что она все же оценила чувство, которого он не смог скрыть.
Первые два-три дня он считал ее молчание вполне естественным. Едва ли можно было рассчитывать, что она, с ее характером, станет звонить уже на следующий день, как будто ничего и не было. Внутреннее чувство подсказывало ему, что ее звонка следует ждать через два-три дня, не раньше. Но дни текли, а она все не объявлялась.
Погруженный в дела, Караджов внезапно с душевной болью вспоминал о ней, и все валилось из рук. И чем дольше длилось ожидание, тем чаще замирал он у письменного стола, вблизи телефонных аппаратов, охваченный почти маниакальной боязнью пропустить ее звонок.
В следующую неделю он лишился сна. Ложился поздно, после полуночи, весь вечер дремал у телефона, который вообще редко напоминал о себе: звонили Калояновы, иногда с работы, но после десяти телефон молчал. Караджов вспоминал, что в эту пору заканчиваются концерты, и во всех подробностях представлял себе филармонию: народ одевается и расходится, среди оркестрантов Леда, зажавшая под мышкой флейту в футляре. Разве мыслимо, чтобы у нее не нашлось двух стотинок для автомата, разве трудно набрать шесть цифр из записной книжки? Не может же он сам караулить ее в филармонии или слоняться под вечер возле кафе — это было бы унижением.
Гостиная давила на него со всех сторон, ее стены поглотили все звуки, и в образовавшейся тишине набухала печаль Караджова, его уязвленная гордость. Сознание, что им грубо пренебрегли, не давало ему покоя. Выходит, она способна пойти после концерта домой, даже не позвонив ему, поужинать и лечь в постель с книгой в руках, безмятежно спать до самого утра и проснуться с чистой совестью, со спокойной душой. У нее нет ни капельки жалости… Безрадостные мысли следовали одна за другой в полуночной тиши, оглашаемой лишь немой пульсацией сигареты. Где-то он сделал промашку, а может, просто не сумел ее увлечь — своей внешностью, словами, мыслями, своей откровенностью, которая лишь в последнее время стала помогать ему в отношениях с женщинами. А может, наоборот, эта откровенность сверх меры обнажила его и отпугнула женское сердце? Ему не хотелось верить: Леда достаточно умна, и у нее было достаточно времени, чтобы убедиться в его добрых намерениях, в том, что он не разыгрывает сцены, не выступает в роли искусителя, если не принимать в расчет его неудавшейся попытки на диване.
А что, если дело совсем в другом — что, если сами исповеди отталкивали ее своей непривычностью или, наоборот, заурядностью? Самого главного о своей жизни он не рассказал, не коснулся ее темных сторон. Неужто она это почувствовала? Тоже может быть, женщины проницательны.
Нет, все не то. Просто он ей не понравился, стар он для нее: несмотря на то что заметно похудел, он выглядит основательно износившимся мужчиной, капитаном дальнего плавания, вернувшимся из своего последнего рейса — завтра пойдет искать краску для волос и пить тонизирующие настои из трав.
Караджов зло усмехнулся: эти городские замухрышки понятия не имеют, из каких жил скручена его сельская стать, какие соки в нем текут и долго еще будут течь. Зря он так церемонился, зря. Нет такой женщины, которая поначалу не стала бы противиться.
Мысленным взглядом Караджов увидел ее походку, затаенную гибкость, желтый ритм ее босоножек, напоминающих копытца молодой лани. И его страсть разгорелась с новой силой.
Когда была на исходе вторая неделя, он не выдержал. Тем более что предстояла поездка в приморский город, где он должен был руководить крупным совещанием. Ранним утром, вместо того чтобы ехать на работу, он направился к ее дому. Последние дни его не покидала надежда на то, что Леда заболела. Эта мысль, настолько же простая, насколько и реальная, словно свеча, озаряла душу Караджова, и взгляд его делался светлей. И пока трясся в старом троллейбусе, он молился, чтоб это было так, чтоб ее уложил в постель какой-нибудь грипп, а еще лучше — обыкновенная простуда или другое легкое заболевание.
Караджов зашел в цветочный магазин, набрал гвоздик, только начавших распускаться, между ними зеленым дымком поднимался аспарагус. И взлетел по стертым ступеням лестницы.
Открыла пожилая женщина с выцветшими глазами, вероятно, ее мать, которую он ни разу не видел. Она смерила его взглядом.
— Вы Караджов, если не ошибаюсь?
— Да, это я, — хрипло ответил он, вертя в руках букет.
— Леда уехала в горы кататься на лыжах. Вам она оставила письмецо, подождите, я сейчас. — И женщина скрылась в темном коридоре.
Караджов даже пошатнулся: кататься на лыжах! Невероятно.
Взяв изящный конвертик, он машинально протянул женщине букет и, не сказав ни слова, стал спускаться вниз. Конверт он держал в пальцах, словно пинцет, которым ему предстоит вскрыть собственную рану. Распечатал его у самого выхода, возле почтовых ящиков. Прочитал письмо и решительно ничего не понял. Потом прочитал еще раз, более спокойно, строчку за строчкой.
«Трудно мне писать, но я должна. Ты был так добр ко мне, благодарю тебя за все, но дело заходит все дальше, а я остаюсь равнодушной. Что я могу поделать, такая уж я. После долгих раздумий я решила, что надо перерезать нить, пока не поздно. У тебя сильный характер, и, я уверена, ты переболеешь. Очень прошу, не ищи меня больше. От души желаю тебе счастья, которого я не могу тебе дать. Леда».
Первое, что увидели его глаза, была облупившаяся штукатурка, стена, на которой вкривь и вкось висели почтовые ящики. На одном из них значилось ее имя, вдруг ставшее таким далеким. Он снова стал читать письмо. Ты был так добр ко мне… такая уж я… очень прошу, не ищи меня… Именно в этой невыносимой просьбе была заключена вся правда: Леда ушла.
Одним духом он взбежал наверх. На этот раз женщина с выцветшими глазами не торопилась открывать.
— Куда уехала Леда? — спросил запыхавшийся Караджов, когда она появилась наконец в щелке приоткрывшейся двери.
Женщина ответила, что не знает.
— А когда вернется?
Она обожгла его злым взглядом и захлопнула дверь.
Как вышел на улицу, сколько времени бродил по городу, он не заметил. Опомнился, только когда стал подниматься по какой-то очень знакомой лестнице. Здесь была мансарда архитектора, в которой он расстался с Марией. Перед последним этажом он остановился: что он здесь ищет — сочувствия, утешения? И у кого — у Марии? Как-то раз он случайно увидел ее на улице, в компании небрежно, но модно одетых молодых людей, вероятно, из артистического мира. Мария звонко хохотала, но, когда увидела его, смех оборвался, и Караджов ощутил на себе ее злобный, мстительный взгляд.
Караджов пошел было вниз, однако ноги сами понесли его к мансарде. Рука легко отыскала нужный ключ, щелкнул замок, и он переступил порог. Шторы были задернуты, сквозь щелку пробивался тонкий луч. Ему бросилось в глаза одеяло архитектора — тщательно заправленное, это, конечно, сделали женские руки. Вещей Марии не стало. За