стоявшийся воздух убеждал в том, что здесь давно никого не было.
Присев на край кровати, Караджов закурил. Мария ушла, как Диманка, как Леда. Над ним нависло проклятье: женщины бегут от него. Осталась одна Стефка, связанная тайной, недоступная и властная в роли игривой приятельницы. До чего же ты докатился, Христо Караджов?
На губах у него застыло слово «Леда», горечь переполняла его. Загасив недокуренную сигарету, он откинулся на кровати, упершись головой в стену. И впервые в жизни, с тех пор как себя помнил, выругался — грубо, зло. Чего он добился от этой жизни? Власти, денег, женщин, свободы, славы? Всего и ничего. Всего и ничего! Леда — последнее подтверждение этому. Именно в ней его проклятье, именно ее устами и почерком оно заговорило, заклеймив его, отвергнув единственный его чистый порыв.
Ему было больно.
19
Во второй половине дня Караджов уложил чемодан, пропустил глоток коньяку, выпил чашку крепкого кофе и сел за руль. Совещание должно начаться только через два дня, но у него не было сил ни на час оставаться больше в этом пустом городе, в своей онемевшей квартире, в шумных учреждениях, возле телефонов, по которым ему не услышать голоса Леды.
У него не было ясности, куда он сейчас поедет: прямо к морю или остановится где-нибудь по пути. Петляя по городу, он, сам не зная как, оказался на улице, где жила Леда, и сбавил скорость. Она в самом деле уехала в горы, о которых до этого и упоминания не было, или скрывается дома, оберегаемая матерью? Теперь это уже не имело значения. Он свернул в первый попавшийся переулок. Ему вдруг пришло в голову, что единственное место, какое он сейчас должен посетить, — это его родное Брегово, старый отчий дом.
В машине стало тепло, он расслабился. Теперь можно спокойно ехать и ни о чем не думать. Он включил радио: народная музыка, сводка о производственных достижениях, искажаемое помехами пение оперного хора, напоминающее о давно забытых чувствах. Он выбрал народную музыку. Слушал, а мысли витали где-то далеко.
С тех пор как перебрался в Софию, Караджов не ездил по этой дороге, такой знакомой и как будто новой. Одно время он все порывался съездить в свой город, в село, забрать кое-какие вещи, повидаться со знакомыми, а главное — поговорить с Диманкой, попытаться найти тропинку к ее сердцу.
Весть об избрании Дженева секретарем окружкома застигла его врасплох. И хотя их служебные пути разошлись в разные стороны, а личные связи оборвались навсегда, узнав эту новость, он испытал ревность, почти зависть, к тому же в этом факте он усмотрел и скрытую угрозу для себя — сбывались его давнишние опасения. Стоил снова взял над ним верх, и он ничего не может ему противопоставить. Как это ни странно, он сам способствовал возвышению Дженева. Ведь если бы между ними не произошел разлад, они до сих пор вдвоем управляли бы заводом и прикидывались бы друзьями.
Стая гусей вынудила его нажать на тормоза, машину занесло. Неподалеку стояла группа крестьян, они глазели на него, засунув руки в карманы.
— Чертовы зеваки! — прорычал Караджов.
Нет, притворяться друзьями они больше не смогли бы. Не только потому, что спор между ними с каждым днем углублялся, подогреваемый честолюбивыми помыслами. Мария продолжала увиваться вокруг него, а он не мог устоять перед соблазном, обостряя в то же время отношения со Стоилом, — это были две стороны одной медали. Но тогда он этого не сознавал с такой ясностью.
Конечно, были и другие факторы: вмешательство Калоянова, Бонева, возможность перебраться в столицу. Но получилось так, что из всех своих передряг победителями вышли они оба, а побежденными остались женщины, и прежде всего Диманка. Волнует ли она его? Так же, как Леда. И так же, как Стоил… Так же как — значит, никак.
Он ехал в родные края, впервые не испытывая того радостного возбуждения, какое ему было знакомо с молодых лет, со щемящей душой бежал он из города, в котором осталась Леда… Да пошли они к чертям, все эти флейтистки, все бабье, не стоят они того.
Машина вонзилась в стелющийся по шоссе зимний сумрак, под колесами шуршала слякоть, но частый хруст напоминал о надвигающейся стуже, которая присыплет дорогу сахарком и сделает езду приятней, но и опасней. Время от времени он тянулся к ручке приемника, чтобы нащупать в эфире что-нибудь особенное. Наконец нашел станцию, передававшую классическую музыку. В благородном звучании оркестра слышались голоса фагота и кларнета, который Караджов принял за флейту. Его слух ловил сложные переплетения звуков, погружал их в память, и они омывали бледное похорошевшее лицо Леды, стоящей на сцене, расплескивались по залу и снова вливались в него, сидящего в первом ряду. Слабые импульсы далеких миров… Но ему и этого было достаточно: он испытывал нежность к зачарованной Леде, к ее необычной профессии, пьянящей, словно вино, — божественная смесь чувства, мастерства и экстаза, которую он хорошо знал и ценил… Машина окружила его теплом, уютом и почти самостоятельно выбирала дорогу, оставляя в стороне канавы, поля и ямы. Вдали замерцали огни села, чьи дома скучились, словно стадо, чтобы было теплей среди всеобщей стужи, спускающейся по синеющим бокам гор. Так, мчась между реальностью и воспоминаниями, Караджов убеждался, что не способен жить в мире иллюзий и грез, они лишают его сил, энергии, веры в себя. И он опять стал вертеть ручку приемника, до тех пор пока не послышался щелчок.
Караджов подъехал к городу уже около полуночи. Закутавшись с головой в туман, город спал, улицы и площади пустовали, шальной ветер листал разодранные афиши, неоновая змея аптечной эмблемы все так же тянулась в купель, полную яда и надежды, далеко внизу румянился, как диковинный плод, выложенный огоньками контур заводской трубы. А в двух кварталах отсюда стоял его бывший дом.
Караджов не посмотрел в ту сторону, не убавил и не прибавил скорость, он просто проследовал мимо — так будет лучше всего. Где-то недалеко, на противоположном склоне, дженевский дом, тоже наполовину опустевший. Нога посильнее нажала на газ, машина проскочила бульвар, пересекла нижнюю площадь и, юркнув под железнодорожный мост, вышла на простор. Здесь ему был знаком каждый поворот, каждый бугор, каждое дерево. Вся окрестность, освещенная призрачной луной, спала голубоватым зимним сном. Ветер утих, деревья застыли, как заколдованные, и у Караджова было такое чувство, словно машина, попав под гипноз этого мертвенного покоя, бесшумно плывет без руля и без ветрил.
В Брегово его встретил старый шелудивый пес с угасшим взглядом. Должно быть, бездомный, а может, ревматизм его доконал или бессонница, во всяком случае, не от хорошей жизни бедняга бродит по селу в такую пору. Караджов остановил машину перед родительским домом, ему вдруг показалось, что он стал больше. Это от холода, сказал он себе. Где холод, там не чувствуется уюта. Он основательно проголодался, но сперва надо было обогреть комнату. Плоские физиономии двух электрических рефлекторов быстро разрумянились и засверкали. Караджов присел между ними, растер одеревеневшую поясницу. Вспомнилась ночь, проведенная с Марией, и он подошел к заиндевелым окнам. Верхние стекла иней не тронул, и его глазам открылась освещенная луной долина. Время сна или разбоя. Как давно он бродил по этим местам, щедрым летом и таким пустынным сейчас. Удастся ли ему еще когда-нибудь выкроить время и найти желание снова приехать сюда, пройтись по этой долине?
Его внимание привлекла какая-то бумажка у двери. Караджов развернул ее и с изумлением прочел записку. Что это — предупреждение или проклятье? Значит, Мария приезжала даже сюда, чтобы подбросить ему этот пасквиль… И крест поставила. Пальцы методично изорвали листок в клочки, затем скатали их в крохотный плотный шарик.
В чулане Караджов обнаружил свои старые брюки, взял резиновые сапоги, в которых ходил на рыбалку. Нашел и отцовский полушубок, довольно ветхий, с заплатами на локтях и залоснившимся воротником. Под кожушком лежала расплющенная барашковая шапка. Он переоделся, обмотал шею шарфом, надел вязаные рукавицы и почувствовал себя каким-то приземистым и слишком уж плечистым. Ноги тут же согрелись в шерстяных носках и пришли в движение, истосковавшись по пешему ходу. Караджов стал спускаться по внутренней лестнице, вспомнил, что здесь они затаились с Марией во время той памятной осады, и решил вернуться за ножом. Надо взять, мало ли что может случиться.
Он пересек несколько улочек, перемахнул через вставший на пути плетень и оказался за околицей села, у полого спускающейся к реке ложбины. Под сапогами поскрипывал утоптанный проселок. Далеко внизу вилась поредевшая ивовая грива реки. Еще дальше, на западе, виднелась железнодорожная станция, освещенная луной и неоновыми огнями. Широким шагом Караджов спускался в ложбину. С обеих сторон к ней сбегали ряды виноградных лоз, посаженных широко, в расчете на машинную обработку. Когда-то здесь было убогое пастбище, оно доходило до затаившегося у подножия горы родника. Из двух его труб Христо с дружками наполняли водой фляги и заливали норы хомяков. Случалось, что напуганный хомячок выскакивал на поверхность, и тут начиналась погоня. Детские шалости — поди поймай в поле хомячка!
Длинные шеренги виноградников внезапно кончились. Дальше шли персиковые сады, за ними — заливные луга. Разглядывая осиротевшие деревья, словно в молитве простершие свои ветви к холодному небу, Караджов вспомнил народное поверье: пожухлые листья персикового дерева внушают скромность, а плоды — соблазн. То же можно сказать и о черешне, особенно когда нальются крупные, сочные ягоды, поблескивающие капельками росы. Он это заметил еще мальчишкой: молодые девушки своим взглядом, походкой, манерой держаться напоминали то черешню, то персиковое дерево, в зависимости от цвета волос, глаз, кожи… Хотя с той минуты, когда он вышел из дому, прошло немало времени, холода он не ощущал, напротив, тело нежилось в теплой одежде, хотелось шагать да шагать.
Караджов вышел к реке, скованной льдом, пустынной. Словно съежившиеся от стужи часовые, стояли вербы. Противоположный берег был пологий, по нему летом спускалась к реке бахча, за ней зеленело поле вики, прошитое золотой канителью сурепки. А еще выше горбился старый дубовый лес, холмы поддерживали его шубу, летом зеленую, зимой ржавую, а у подножия гор синюю. Эту просторную дубраву Караджов знал как свои пять пальцев, там они когда-то пасли скот, осенней порой собирали желуди, а ранней весной желтые подснежники — нарадовавшись этим первым цветам, их выбрасывали на обратном пути.