Не отдавая себе отчета в том, что делает, он набрал номер Леды — впервые с тех пор, как они расстались. И пришел в изумление, услышав ее голос. Не ответив, он положил трубку. Он думал, что уже забыл этот голос, но теперь ему стало ясно, что времени прошло слишком мало. И хотя в нем тотчас же заговорила обида, он напрягся и взял себя в руки: теперь уже не было так больно, как прежде.
Придвинув поближе телефон, Караджов набрал номер Хранова. В это время он уже должен быть дома.
Хранов подробно рассказал ему о случившемся, даже не подозревая, что Караджов должен воспринять все это как оплеуху: ведь он причастен к этой истории! Пусть косвенно, пусть случайно… Когда Караджов положил трубку, по спине у него тек пот…
Две недели спустя его машина остановилась у верхней части кладбища. Это был будничный день, солнце уже тонуло в грязно-лиловом дыхании гор, над замерзшим городом, еще не зажегшим своих огней, поднимались испарения, а вокруг молчала окоченевшая земля. По шоссе в сторону асфальтового завода, словно движущиеся мишени, перемещались грузовики. Караджов пролез сквозь ограду. В руке он зажал несколько красных гвоздик. Хотя вокруг было пустынно, не слышно было людских голосов, он понимал, что так только кажется, того и гляди из-за какого-нибудь памятника высунется древняя горбунья.
Караджов осторожно прошел по нескольким аллеям и обнаружил красную пирамидку, на которой значилось имя Стоила. Именно там, где он себе представлял и где говорил Сава Хранов.
Свежий холм был завален поблекшими венками с надписями на лентах, а на самом высоком месте лежали букеты свежих цветов. Сегодня сюда приходили люди.
Караджов по-воровски оглянулся и неуверенным движением положил свой букет чуть в стороне от других. Но гвоздики расправились и скатились к подножию холмика.
Караджов стоял у могилы с непокрытой головой. Хотя он приехал в теплых ботинках, у него начали зябнуть ноги, такое с ним случалось очень редко. Он никак не мог сосредоточиться. Ему казалось, что он познал жизнь, ее превратности, тайные ходы, ее скрытую бессмыслицу, которая опытному человеку каждый раз предстает как нечто неожиданное, но знакомое… Участь Стоила его потрясла — где-то в подсознании он представлял себе его кончину гораздо более далекой, более естественной: состарившийся Стоил, изнуренный болезнями, угасает в постели… А тут на тебе: какая-то обезумевшая женщина добралась сюда из другого края Болгарии, нашла камень, брошенный под кустом строителями или детворой, предназначенный для Стоила, а может, и для него…
Ноги у Караджова стыли, немели, в душе саднило, не давал покоя туманный вопрос: а что стало бы с Дженевым, если бы судьба не свела их в этом городе, если бы такое простое понятие, как расстояние, километры, надежно изолировало их друг от друга и их пути никогда бы не переплелись? Оставался бы он сейчас среди живых и был бы он тем Стоилом, которого он знал и чей образ, преодолев земной мрак, властно врезался в его память? Поди знай…
Караджов вытер появившуюся у левого глаза слезу — одну-единственную, как у одноглазых, давно он не плакал, уже и не помнит, сколько лет прошло с той поры. И он расчувствовался еще больше, на сей раз от жалости к самому себе. Таков уж он был, Христо Караджов, даже плакал по-особому — что он мог поделать, пока левый глаз плакал, правый глаз, оставаясь сухим, ясно и зорко глядел вокруг и видел все, от могилы до горизонта, словно бессменный и неусыпный страж. И что поделаешь, если у него нет веры в возмездие судьбы — утешение слабых? Слабый покушается на себе подобного, в этом его заблуждение и утеха.
А Стоил, он тоже относился к числу слабых? Нет, конечно, у него был твердый характер особого сплава. И ум его возвышался над посредственностями, превосходил их эрудированностью и систематичностью, чрезмерной систематичностью. Но жизнь не признает систем, она разливается, словно плазма, и сметает все заранее задуманное и возведенное, жизнь — это слепая сила, стихия, в которой надо уметь плавать, нырять и всплывать, чтобы глотнуть кислороду, пользоваться разными стилями — кроль, баттерфляй, брасс, а когда надо — лечь на спину, глотать воздух до боли в ребрах и смирно лежать на поверхности, чтоб не пойти ко дну… Стоил ничему этому не научился, он как будто был не от мира сего, дитя далекой алгебраической звезды. Судьба столкнула их, и, чтобы уцелеть, они должны были разбежаться в разные стороны, каждый по-своему прав и по-своему виноват. И тогда вся бессмысленность их взаимной вражды проступила с предельной отчетливостью. Но это уже не имеет значения — Стоил отдал концы. Отдал концы по воле случая, в котором нелепым образом замешан и он, Караджов. Ему не хотелось поддаваться внушениям, тем более страхам, но они проникли в него неведомыми путями и копошились в груди между головой и желудком, копошились, словно таинственная вражья сила, от которой нет защиты. Разве что опереться на магию юриспруденции? Строго говоря, на нем нет никакой вины. Однако Боневы не упустят удобного случая, чтоб не раскудахтаться… Ах, Стоил, Стоил! — вырвалось из его души. В этом неправедном мире праведников не любят, и в отличие от сумасшедших они долго не живут — неужто ты не знал этой простой истины? Тут Караджов ощутил, как недавнее скорбное чувство и скрытое, причинявшее столько неудобств уважение, которое он в молодости питал к своему бывшему другу, стали затвердевать, покрываясь глазурью безразличия, чтобы облегчить ему душу. Он продолжал размышлять, но набеги опасения и страха участились, и он никак не мог понять, в чем был смысл той быстро высохшей на холоде слезы, отчего тает образ Стоила, почему ногам не терпится скорее вернуться в еще теплую машину, так же как не давал себе отчета в том, что больше они сюда не ступят.
С окрестных могил, стоящих в каменной немоте, Караджов перевел взгляд на тонущий в сумраке собственных испарений город, а затем дальше, к холмистому южному горизонту, к расщелине, ведущей в Брегово.
В считанные минуты он добрался до машины, и она понесла его в город, но не к Хранову, а к дому следователя. Того самого следователя, к которому он побежал, когда в заводском цеху случилась беда с молодым рабочим.
23
Весть о кончине Стоила очень скоро облетела город, и под вечер дом Дженевых был переполнен — пришли соседи, товарищи по работе, родственники. В кухне курили Крыстев с Белоземовым, возле них молча сидели Константин и заплаканная Батошева. Не замедлили прийти Тонев, Кралев, Грынчаров, явился и Хранов, глаза у него были влажные. Они входили к покойному со смутной надеждой на лицах, а выходили потрясенные.
По обычаю передавалась из рук в руки бутылка с коньяком.
В комнате Евлогии собрались женщины. Евлогия уже немного пришла в себя, надела темное платье, в котором обычно ходила в театр. Смиренная, вдруг состарившаяся, она разливала по рюмочкам ликер, оставшийся от матери.
В одиннадцатом часу, последними, ушли Крыстев и Белоземов. Они стали предлагать Евлогии переночевать у кого-нибудь из них.
— У меня осталась только одна ночь, чтобы побыть вместе с папой, — спокойно ответила она.
В доме остались трое: Евлогия, Диманка и Константин. Ему постелили в гостиной, а женщины пошли в комнату Евы. Тут пахло ликером и лекарствами. На станции одиноко повизгивал маневровый паровоз, может быть, тот самый, на котором трясся всю жизнь Евин дедушка. Она невольно дотронулась до своего живота. Уходили самые близкие ей люди, ушел и самый дорогой — он лежал в соседней комнате, в последний раз в их доме, в последний раз в их городе, в этой несчастной жизни, а она все еще никак не могла поверить, не могла… Рядом в темноте молча сидела Диманка — ее понимающее молчание действовало на Евлогию как лекарство. То, что именно она осталась с ней в эту ночь, казалось вполне естественным — даже родственники отца и те ушли. Так и должно быть.
А Петко не пришел. Он не мог не знать — знал, конечно, но прийти не решился. Должно быть, приковыляет завтра утром на кладбище, не спавший и не подозревающий о том, какая перемена произошла с нею. Хотела ли Евлогия видеть его сегодня, в такой день? Она думала о нем, ждала его, ей не терпелось поговорить с ним наедине. Но ведь он человек особенный. А главное, Петко не только не знает, но и не подозревает, что с нею случилось.
— Я забеременела, — не удержали ее губы слов. — От одного хромого художника, случайно.
Диманка была поражена, но не выдала себя. Она взяла Еву за руку, и сделала это так осторожно, с такой нежностью, что Евлогия вся вздрогнула: так могла поступить только мать, родная мать. И она расслабилась, словно маленький ребенок, отдающийся ласке самого близкого человека.
— Его зовут Петко, — услышала Диманка. — Живет он в Кючуке, работает чертежником в проектном бюро, в детстве сломал ногу, с той поры…
Евлогия все больше успокаивалась, ее голос стал мягче, звучней, она рассказывала Диманке о житье-бытье отца своего будущего ребенка, о его близких, о доме, о картинах Петко, которых до сих пор не видела, о том, как странно они познакомились, об их совместных поездках в села, об их чудно́й дружбе, которая вот так закончилась.
— У него робкий, но развитой ум и уверенная, даже отчаянная рука, — говорила Евлогия. — Ты понимаешь, он верит в свою судьбу, до конца… Я познакомила его с папой, сперва у них дело не клеилось, потом они привыкли друг к другу и порой допоздна засиживались за разговором. Папа мне сказал: Петко порядочный, совестливый парень, у него острый глаз, только бы ты сумела его расположить. Одно время они даже немного переборщили — папа поручил ему вести учет наших домашних расходов и доходов, вроде следить за семейным бюджетом, но это детали, а мне хотелось сказать, что у нас все началось как бы в шутку, с некоторого нахальства с моей стороны: гляжу, стоит он на остановке, опираясь на палку… То ли я так обнаглела, то ли меня одиночество толкнуло к нему, а он сразу — диагноз: это вы из жалости ко мне, говорит, обижаете вы меня… Наверно, в этом была доля правды, может, еще и сейчас осталось что-то такое, но ты же меня знаешь — мне просто противопоказаны иные вещи, может быть, я несовременная, или потому, что я страшновата. — Диманка сжала ее руку, а Евлогия горько усмехнулась в темноте. — Понимаешь, все это и сложно, и просто. Видя, как складывается жизнь, я иной раз говорю себе: Ева, непутевая Ева, неужто тебе так и не повстречается твой Адам? Только знает ли человек, кого ему встретить, а с кем разминуться?