Провинциальная история — страница 4 из 11

— Уж не в долг ли ты просишь? — настороженно спросил Игнатьев, сразу же перестав есть и пристально посмотрев на Петра Константиновича, пожалуй, уже без прежнего дружелюбия и высокомерной теплоты, коей одаривал так щедро лишь назад минуту, своего менее удачливого друга.

— Нет! Что ты! Как можно! Я бы никогда не поставил нашу дружбу выше денег! Поверь, эти дружеские связи для меня вовек ценней всего! — с жаром ответил Синицын, тогда как правда была в том, что должен он был такую сумму денег, которую бы никто не дал взаймы просто так, а закладывать было уже нечего. И, осознавая сей факт с ясностью и ответственностью, потому в долг и не просил.

— Ммммм, — нечленораздельно промычал Игнатьев, правда, уже немного расслабившись.

— Ты мне лучше скажи, знаком ли ты с исправником Гавроном?

— С Гавроном? — изумленно переспросил Игнатьев.

— С Гавроном, исправник есть такой. Да ты наверняка его ведь знаешь. Вот только насколько близко с ним знаком?

— А как же! Кто ж его не знает, можно сказать, второе по важности в нашем глухом уездном городке лицо. Я просто твой вопрос в толк не возьму. Зачем тебе Гаврон? Уж не на службу ль ты собрался?

— Да погоди, не задавай вопросов, дай мне вначале разузнать, — нервно засмеялся Петр Константинович. — И что ты о нем думаешь?

— Да что тут думать, резкий и прямой, и кажется простым, но хитрый и коварный, исправник одним словом, что еще сказать.

— А дочь его?

— А дочь….? — сбитый с толку Игнатьев и вовсе перестал что-либо понимать в этом разговоре, но так как ход мыслей Синицына, больше не представлял для него угрозы, расслабился и из любопытства, даже подался вперед, стараясь предугадать, что дальше скажет тот.

— Да, дочь Гаврона. Что думаешь о ней?

— Да нечего тут думать. Я ее совсем не знаю, может видел в церкви издали, но так уж лично, близко, не знаком. И потом, меня сейчас интересуют барышни другого сорта, понимаешь? — весело спросил Михаил Платонович, а взглядом указал на дородную барышню, чей род деятельности, судя по наряду, ни для кого не был секрет.

Синицын махнул рукой в знак того, что его сия барышня не интересует.

— Мне сейчас не до того… — сказал он вслух, а про себя подумал: — да и не по карману.

— Так ты мне не сказал. Зачем тебе Гаврон и дочь его тем паче?

— Да погоди, все расскажу, но не спеша. Теперь к тебе моя просьба будет.

Игнатьев, конечно, снова напрягся при слове «просьба», но промолчал и виду не подал.

— Сведи меня с барышней Гаврон. Ни с ней, ни с ним я не знаком, не вхож в их дом, и шанса быть вхожим в дом я не имею. Устрой нам встречу, ужин, выдумай причину, мол так и так, обсудить может чего надо. Какие тут у вас проблемы в городе? Земля? Разбои? Тебе виднее, мне и в голову, пожалуй, ничего путного и не придет. А остальное сделаю я сам.

— Так, так, голубчик, кажется я начинаю понимать… — засмеялся Игнатьев. В зятья чтоли к Гаврону навострился?

— Ты угадал. Я не горжусь собой. Но жизнь заставит, сам знаешь, еще не так гопак плясать начнешь! — горько заключил Синицын и с горя снова выпил рюмку водки натощак.


Порешав дела, и обо всем сговорившись, выйдя из ресторации, Синицын и Игнатьев ударили по рукам и разошлись в разные стороны, всяк по своим делам.

Игнатьев уехал на бричке, а Петр Константинович бричку решил не брать и не только потому, что в кармане было пусто, а потому, что выпив две рюмки водки и от волнения даже не закусив, выйдя на свежий августовский воздух, почувствовал себя дурно и оттого решил пройтись пешком.

В конце августа, днем еще сохранялось тепло, и порой было даже жарко, а вот ночи, ночи стали холодными и неласковыми. И ближе к вечеру, на реку опускался густой туман, заполняя собой весь город в низине белой молочной завесой, скрывая грязь дорог и унылость уездного города, что и городом то по правде назвать было нельзя.

Он ослабил ворот рубахи и полной грудью вдохнул влажный терпкий воздух, запах угля, мокрой листвы, сырой земли и конского навоза.

На улицах почти никого, лишь треск настила под сапогами редких, угрюмых и неразговорчивых прохожих.

Ему вдруг стало так одиноко и так дурно, он вспомнил, что совсем один, ни матушки, ни батюшки, нет никого, кому бы он был дорог и оттого так грустно и так горько.

Последние сладкие дни лета, а там уж и до октября рукой подать. И срок по закладным, и бедность, и безденежье, и разные лишения.

Под ногами первые опавшие листья.

И так красиво, и так грустно.

И рифма не идет.

Ни хватки, ни таланта, ни ума.

Ничтожество! — Горько произнес вслух Синицын и ускорил шаг.


Татьяна сидела у зеркала, заканчивая приготовления к традиционной послеобеденной прогулке. На пороге комнаты терпеливо лежал ее верный пес, в любой момент готовый сорваться и бежать, лишь только хозяйка даст знак, что пора, и то и дело вилял хвостом в качестве призывного жеста, показывая свою решимость и согласие.

Она посмотрела на свое отражение и грустно усмехнулась, видя первые следы увядания в уголках все еще ясных, однако же, зрелых и потому печальных глаз.

Татьяна давно смирилась с тем, что далеко не красавица, и даже ничего против того не имела, конечно, ежели бы ей постоянно об этом не напоминали другие. Но перейдя рубеж от девушки к женщине, ее вдруг охватила какая то неосязаемая тревога и печаль, и тоска по чему-то, что уходит, и уже не вернешь. Словно еще немного и она упустит свой последний шанс. Вот только на что? На замужество? Или на счастье? И есть ли тождество в этих двух до странности не схожих, но будто однокоренных словах.

И время, время перестало быть ее союзником и другом, что давало ей ото дня расцвет, и ум, и понимание вещей, теперь же оно стало ее злейшим врагом, что отбирает восторг, надежды и радость от познания каждого будущего дня.

Из размышлений ее вывел голос служанки, принесший прогулочное платье, и объявивший спутанно, хотя и вполне понятно, о прибытии на ужин неких гостей, чьи имена были ей до боли знакомы, но вместе с тем неизвестны.

— Ты не торопись, а изложи по порядку, что батюшкин помощник сказал? — сердито переспросила Татьяна.

— Двое, дела обсудят, велел подать террин, и стерлядь паровую, и сытно, и вкусно, но чтобы без изысков, так чтоб понравилось, но уж не так, чтоб восхитить.

— Странно… И что это за гости? Не сказал?

— Мол, по делам, да по работе, а кто уж там, не говорил, а может, говорил, да я забыла, — задумчиво произнесла служанка.

— Я так и знала! — раздраженно воскликнула Татьяна. — А батюшка, верно, забыл, что стерляди то нет, в верховье месяц как ушла, вот что значит, когда к хозяйству не касаешься и дела не имеешь. Подай, что я тебе скажу. Ну вот! Теперь не до прогулок! Вели извозчику не ждать. Не еду никуда, я так и знала ничего не выйдет! Выходит зря я собиралась, теперь вот заново готовиться, ведь батюшка не знает, что к прогулке и к ужину, в одном наряде к людям выходить нельзя! — сокрушалась Татьяна и через минуту добавила: — Воля бы батюшки, о нашем не гостеприимстве и не радушии легенды бы по городу слагали. Он человек хотя и умный, но в быту, пожалуй, бесполезнее и не найти, служилый человек, а лучше и не скажешь. Агриппина! Зови сюда кухарку! Да поживей! Порасторопней! До ужина всего лишь три часа! — запальчиво воскликнула Татьяна, лишь мельком взглянув на часы, чья стрелка, казалось, даже двигалась теперь быстрее, и стремглав бросилась готовиться к приему гостей.


Прозрачный стеклянный воздух, ни пения соловья, ни треска горихвостки, все стихли, убаюканные первыми холодными ночами, лишь щелканье сороки на ветке с медленно желтеющей листвой. Зима почти что у порога, ведь осень, только сени для зимы.

Синицын, что вошло у него в полезную привычку, не взял бричку, а отправился пешком, так что теперь, ежась в вечерней сентябрьской прохладе, испытывал странное чувство удовлетворения от претерпевания трудностей, словно тем самым бичуя себя, находил в том отраду, как наказание за малодушие всех прошлых лет. Он с дотоле невиданным упрямством, неожиданно для самого себя, шел к намеченной цели, обретя надежду на лучшее, пусть пока лишь только мечтах. И даже сейчас, идя пешком и сберегая копеечку, находил в том странное счастье, ибо впервые не тратил, и если не преумножал, то хотя бы сохранял то малое, что еще осталось.

В условленном месте, подле дома уездного исправника Гаврона, аккурат, в назначенное время, подъехала бричка Игнатьева.

Обменявшись парой фраз, они уже готовы были постучать, как мимо них прошла девушка, до того нежное и утонченное создание, что даже Синицын, в настоящее время обуреваемый сотней куда более насущных мыслей и проблем, и не имеющей настроения романтичного, остановился и на миг очарованный замолчал.

Ростом не низкая и не высокая, чуть больше двух аршинов, того правильного женского роста, так, чтобы мужчина рядом с ней не чувствовал себя ни нелепым великаном, ни карликом подле горы. Тонкая, гибкая, ловко, но плавно идущая по грубому деревянному настилу, будто по персидскому ковру. Темные и бархатные чуть округлые глаза, и нежный персик кожи, и мягкий плавный губ изгиб.

Как только девушка удалилась от них на расстояние достаточное, чтобы разговор их уже не был ею услышан, Игнатьев глядя на восхищенный взор Синицына, весело заговорил:

— Ты мой друг не в ту сторону смотришь, бедна как церковная мышь, хотя и красива. Бесспорно.

— Так кто же она? — полюбопытствовал Синицын.

— Приставлена, не то компаньонкой, не то сиделкой, к старой купчихе Лаптевой, старческие прихоти исполнять. Толи Лепешева, толи Лемешева, не припомню точно.

И не позавидуешь, тем более у самой купчихи, две дочери, и одна глупее другой, так что участь ее не из лучших. С другой стороны, какой еще участи можно ждать, ежели, ты рожден в бедности, да в бесправии, придется смириться, что каждый тобой помыкать будет, таков уж закон жизни, и не нами писан. Ну да ладно, не наше это дело, — заключил Игнатьев, и рукой дал знать, что пора идти.