— Ого! — ответил Лусто. — Вам, значит, приходилось оставаться при пиковом интересе?
— Что он хочет сказать? — спросила г-жа де Кланьи, обеспокоенная этим каламбуром.
— Я точно в темном лесу, — ответила супруга мэра.
— Его шутка потеряла бы при объяснении, — заметил Гатьен.
— Нынче, — продолжал Лусто, — романисты рисуют характеры, и вместо четкого контура они открывают вам человеческое сердце, они пробуждают в вас интерес к Туанете или Любену.
— А меня так просто ужасает литературная образованность публики, — сказал Бьяншон. — Русские, разбитые Карлом Двенадцатым, кончили тем, что научились воевать;[48] точно так же и читатель в конце концов постиг искусство. Когда-то от романа требовали только интереса; до стиля никому не было дела, даже автору; отношение к идее равнялось нулю; к местному колориту было полнейшее равнодушие. Но мало-помалу читатель пожелал стиля, интереса, патетики, положительных знаний; он потребовал «пяти литературных качеств»: выдумки, стиля, мысли, знания, чувства; потом, вдобавок ко всему, явилась критика. Критик, неспособный придумать ничего, кроме клеветы, объявил, что всякое произведение, не являющееся творением совершенного ума, неизбежно хромает. Тогда явилось несколько плутов, вроде Вальтера Скотта, оказавшихся способными соединить в себе все пять литературных чувств; и те, у кого был только ум, только знание, только стиль или чувство, — эти хромые, безголовые, безрукие, кривые литераторы завопили, что все потеряно, и стали проповедовать крестовые походы против людей, якобы снизивших ремесло, или отрицали их произведения.
— Да это история ваших последних литературных боев, — заметила Дина.
— Бога ради, — взмолился г-н де Кланьи, — вернемся к герцогу Браччиано.
И к великому отчаянию собравшихся, Лусто продолжал чтение «чистого листа».
224
Тогда я пожелал убедиться в своем несчастье, чтобы иметь возможность отомстить под покровом Провидения и закона. Герцогиня разгадала мои намерения. Мы сражались мыслями, прежде чем сразиться с ядом в руке. Нам хотелось внушить друг другу взаимное доверие, которого мы не имели: я — чтобы заставить ее выпить отраву, она — чтобы завладеть мною. Она была женщина — она победила; ибо всегда у женщин одной ловушкой больше, чем у нас, мужчин, и я в нее попался: я был счастлив; но на следующее же утро проснулся в этой железной клетке. Я весь день рычал во мраке
225
этого подземелья, расположенного под спальней герцогини. Вечером, поднятый вверх, сквозь отверстие в полу спальни искусно устроенным противовесом, я увидел герцогиню в объятиях любовника; она бросила мне кусок хлеба — мое ежевечернее пропитание. Вот моя жизнь в течение тридцати месяцев! Из этой мраморной тюрьмы мои крики не достигают ничьих ушей. Счастливой случайности ждать было нечего. Я больше ни на что не надеялся! Посуди сам: комната герцогини — в отдаленной части дворца, и мой голос, когда я туда поднимаюсь, не может быть услышан никем. Всякий раз, когда я вижу свою жену, она показывает мне яд, который я приготовил
226
для нее и ее любовника; я прошу дать его мне, но она мне отказывает в смерти, она дает хлеб — и я ем его! Я хорошо сделал, что ел, что жил, — я как будто рассчитывал на разбойников!..
— Да, ваша светлость, когда эти болваны, честные люди, спят, мы бодрствуем, мы…
— Ах, Ринальдо, все мои сокровища принадлежат тебе, мы разделим их по-братски, я хотел бы отдать тебе все… вплоть до моего герцогства…
— Ваша светлость, лучше добудьте для меня у папы отпущение грехов in articulo mortis,[49] это мне важнее при моем ремесле.
227
— Все, что ты захочешь; но подпили прутья моей клетки и одолжи мне твой кинжал!.. У нас очень мало времени, торопись… Ах, если б зубы мои были напильниками… Я ведь пробовал перегрызть железо…
— Ваша светлость, — сказал Ринальдо, выслушав последние слова герцога, — один прут уже подпилен.
— Ты просто бог!
— Ваша жена была на празднике принцессы Виллавичьоза; она возвратилась со своим французиком, она пьяна от любви, так что время у нас есть.
— Ты кончил?
— Да…
228
— Твой кинжал? — с живостью обратился герцог к разбойнику.
— Вот он.
— Прекрасно. Я слышу лязг блока.
— Не забудьте про меня! — сказал разбойник, который хорошо знал, что такое благодарность.
— Буду помнить, как отца родного, — ответил герцог.
— Прощайте! — сказал ему Ринальдо. — Смотри, пожалуйста, как он полетел! — добавил разбойник, проследив глазами исчезновение герцога. «Буду помнить, как отца родного», — повторил он про себя. — Если он так намерен помнить обо мне!.. Ах! Однако ж я поклялся никогда не вредить женщинам!..
Но оставим на время раз-
229
бойника, отдавшегося своим размышлениям, и поднимемся вслед за герцогом в покои дворца.
— Опять виньетка — амур на улитке! Потом идет чистая двести тридцатая страница, — сказал журналист. — И вот еще две чистые страницы, с заголовком «Заключение», который так приятно писать тому, кто имеет счастливое несчастье сочинять романы!
Никогда еще герцогиня не была так красива; она вышла из ванны в одежде богини и, увидев Адольфа,
234
сладострастно раскинувшегося на груде подушек, воскликнула:
— Как ты прекрасен!
— А ты, Олимпия!..
— Ты любишь меня по-прежнему?
— Сильнее с каждым днем! — ответил он.
— Ах, одни французы любить умеют! — вскричала герцогиня… — Ты очень будешь любить меня сегодня?
— Да…
— Иди же!
И движением, полным ненависти и любви, — потому ли, что кардинал Борборигано глубже растравил в ней гнев против мужа, потому ли, что она захотела показать герцогу картину еще большей страсти, — она нажала пружину и протянула руки сво-
— Вот и все! — воскликнул Лусто. — Экспедитор оторвал остальное, заворачивая мои корректуры; но и этого вполне достаточно, чтобы убедить нас в том, что автор подавал надежды.
— Ничего не понимаю, — сказал Гатьен Буаруж, первый нарушая молчание, которое хранили сансерцы.
— И я тоже, — отвечал г-н Гравье.
— Однако же роман этот написан в годы Империи, — заметил ему Лусто.
— Ах, — сказал г-н Гравье, — по тому, как разговаривает этот разбойник, сразу видно, что автор не знал Италии. Разбойники не позволяют себе подобных concetti.[50]
Госпожа Горжю, заметив, что Бьяншон сидит задумавшись, подошла к нему и, представляя ему свою дочь Эфеми Горжю, девицу с довольно кругленьким приданым, сказала:
— Что за галиматья! Ваши рецепты куда интереснее этого вздора.
Супруга мэра глубоко обдумала эту фразу, которая, по ее мнению, была верхом остроумия.
— О сударыня, будем снисходительны — ведь здесь всего двадцать страниц из тысячи, — ответил Бьяншон, разглядывая девицу Горжю, талия которой грозила расплыться после первого же ребенка.
— Итак, господин де Кланьи, — сказал Лусто, — вчера мы говорили о мести, придуманной мужьями; что вы скажете о мести, которую придумала женщина?
— Я полагаю, — ответил прокурор, — что этот роман написан не государственным советником, а женщиной. В отношении нелепых выдумок воображение женщин заходит дальше воображения мужчин, доказательством тому служат: «Франкенштейн» миссис Шелли, «Леон Леони», произведения Анны Радклиф и «Новый Прометей» Камилла Мопена.[51]
Дина пристально посмотрела на г-на де Кланьи, и взгляд этот, от которого он похолодел, ясно говорил, что, несмотря на столько блестящих примеров, она относит его замечание на счет «Севильянки Пакиты».
— Ба! — сказал маленький ла Бодрэ. — Ведь герцог Браччиано, которого жена посадила в клетку и каждый вечер заставляет любоваться собой в объятиях любовника, сейчас ее убьет… И это вы называете местью?.. Наши суды и общество несравненно более жестоки…
— Чем же? — спросил Лусто.
— Эге, вот и малютка ла Бодрэ заговорил, — сказал председатель суда Буаруж своей жене.
— Да тем, что такой жене предоставляют жить на ничтожном содержании, и общество от нее отворачивается; она лишается туалетов и почета — двух вещей, которые, по-моему, составляют всю женщину, — ответил старичок.
— Зато она нашла счастье, — напыщенно произнесла г-жа де ла Бодрэ.
— Нет… раз у нее есть любовник, — возразил уродец, зажигая свечу, чтобы идти спать.
— Для человека, думающего только об отростках и саженцах, он не без остроумия, — сказал Лусто.
— Надо же, чтоб у него хоть что-нибудь было, — заметил Бьяншон.
Госпожа де ла Бодрэ, единственная из всех услышавшая слова Бьяншона, ответила на них такой тонкой, но вместе с тем такой горькой усмешкой, что врач разгадал секрет семейной жизни владелицы замка, преждевременные морщины которой занимали его с утра. Но сама-то Дина не разгадала мрачного пророчества, заключавшегося в последних словах мужа, — пророчества, которое покойный аббат, добряк Дюре, не преминул бы ей объяснить. Маленький ла Бодрэ перехватил во взгляде, который Дина бросила на журналиста, кидая ему обратно этот мяч шутки, ту мимолетную и лучистую нежность, что золотит взгляд женщины в час, когда кончается осторожность и начинается увлечение. Дина так же мало обратила внимания на призыв мужа соблюдать приличия, как Лусто не принял на свой счет лукавых предостережений Дины в день своего приезда.