Провинциальный человек — страница 6 из 67

Пианино за стеной давно молчало. Леночка, наверное, теперь смотрела в потолок и грустила. А может, опять засела за словари. Она изучала английский, мечтала стать переводчицей. И часто в мыслях я уже видел ее в толпе нарядных туристов. Она что-то им говорила, смеялась, а сама была всех лучше, красивее, и все туристы сразу в нее влюблялись, и я уже ревновал, ревновал до боли, до какой-то смешной злости ко всем этим чужим, незнакомым людям, которых еще не было, а может быть, никогда и не будет. Но все равно я ничего не мог с собою поделать, как ни старался...

— А теперь послушай меня, писатель, — резко сказал Яша. — И запиши, то забудешь. Правда, ты еще холостой, не поймешь...

— Давай, Яша, давай...

— А ты не торопись. Семья — тоже великое дело. Это — фундамент, на котором стоят все наши производственные успехи.

— Бюрократ ты, Яша! — невольно вырвалось у меня, но он как не заметил.

— Семью я создавал с дальним прицелом. Да и помогли мне в этом товарищи по работе. Они и подсказали мне познакомиться с Нечеухиной Фаиной, которая приехала к нам после педагогического училища.

— Товарищи подсказали? — опять не выдержал я, усмехнулся.

Он брови нахмурил и как отрубил:

— Не лезь под руку! Я не люблю! Значит, так: подошел к Фаине после кино и проводил до дома. А вскоре узнал, что Фаина — человек передовой и находчивой. Она читала много педагогической и другой очень нужной литературы. Как-то... — Он запнулся. Я подмял голову. Он смотрел на меня прямым, ненавидящим взглядом. Его правая ладонь то сжималась в кулак, то разжималась. Я чувствовал: он еле сдерживается. Еще немного — и падут все замки, все запоры.

— Ты, писатель, свою улыбочку убери! Не-хо-ро-шо! — Последнее слово он так и произнес по слогам, потом навалился всей грудью на стол и задышал шумно, с натугой. — И над Файкой моей не скули! Она — баба всех мер. А то, что вышла у нас неувязка, то разберемся. Я затем и приехал.

— Зачем, Яша?

— Потом об этом, потом! Знай сиди и пиши! — он опять мне приказал и понемногу стал успокаиваться. И дыхание у него выровнялось, и глаза подобрели.

— Так вот, землячок, запомни. Семья меня всегда выручает. Жена — подмога во всем. В большом и в малом, мелочей у нас нет. Как говорится: жена — за оглоблю, а муж — за другу, вот и покатила телега. Ну, если уж хошь, то нет в колхозе имени Пушкина другой такой счастливой семьи! Отметь особо, запомни! — Яша от удовольствия даже прищурил глаза. Потом опять начал: — Жена помогает Якову Мартюшову во всем. Иногда она берет с полочки книги, брошюры и читает вслух целые главы по уходу за молодняком, по рациону. А муж в это время на кухне стучит посудой, жарит и варит... — Вдруг Яша стих и перевел дух. — Устал, поди, Федорович? Ну посиди, покури.

Я достал сигарету и отвернулся от Яши. Меня душил смех. Теперь я понял причину его красноречия. Он, видимо, заучивал целые колонки из районных газет. Написали про него, а он заучил. И теперь в голове все перепуталось: где свои слова, а где из газеты. «И все же: зачем он ко мне пришел, зачем мучит своими рассказами, зачем пыжится?» Мелькнуло видение: тихое-тихое, как шорох листвы. Бывает же такое: стоит дерево под окном, на отлете, стоит смирно, не дрогнет листочек, и совсем не подозревает это спокойное дерево, что о нем думает человек. А ты сидишь в комнате, совсем рядом, и давно перебираешь свою привычную думу. И в этой думе есть и о дереве, и о жизни, и о будущих днях. И вот прошла минута-другая, и ты слышишь, как ожила листва, задышала. А почему, отчего? Нет ни ветра, ни дуновения. И только потом догадываешься, понимаешь, что это же птица пролетела над деревом — и сразу закачался воздух от крыльев, привел в движение листочки. Птица, птица... Тогда тоже лежала на дороге сизая птица. По нему, по голубю, только что проехало колесо, и телега все еще грохотала невдалеке, а лошадь храпела. А в телеге сидел с кнутиком Зырин — тот самый Зырин, тот самый. Он настегивал лошадь, и та уже совсем выбилась из сил и от бессилия храпела. Он куда-то спешил, куда-то опаздывал и теперь мчался вперед без разбору: попадись ему человек — он бы смял без оглядки и человека. А что ему голубь... Ах, Зырин, Зырин! Если бы оглянулся! Если бы придержал на секунду лошадь. Тогда бы увидел злой человек, как к голубю подбежал Яша и упал прямо грудью на птицу. Но что толку — не воскресить. Одно крыло у голубя еще шевелилось, а из клюва уж вышла сукровица — значит, прощай, голубок. Яша понял это раньше других и потому безутешно рыдал. Потом взял голубя на руки и понес домой. Наверное, решил сизаря схоронить.... Нес его и вздрагивал от рыданий. Я и раньше знал, что Яша держал голубей, что любил их и страдал о каждой потере. Но чтобы так убиваться, оплакивать! Нет, это просто невыносимо... И вот Яша поравнялся со мной. Голова у голубя уже свободно болталась, а глаза задернулись пленочкой. Крылья тоже повисли. Но Яша еще надеялся:

— Может, отпою молоком...

— Чудак ты! Он мертвый! — вырвалось у меня неожиданно, и он блеснул сердито глазами.

— А ты докажи! Докажи... — И пошел прямо на меня, и в глазах были боль и страдание — такое великое, безутешное, какое бывает только в детстве. Я остановился, и он тоже остановился. По лицу у него текли слезы. Я смотрел на него — и все во мне стыло от жалости. Но я ничем не мог помочь Яше и от того еще больше мучился, да и не отпускали его глаза: «Мы вот с тобой живые, а его погубили...» А Зырин тогда так и не оглянулся. Подумаешь, мол, голубь. Подумаешь, какой-то мальчишка! А Яша отвернулся от меня и тихо побрел вперед. Плечи у него согнулись, как у больного. Так могла страдать только большая душа... Но где же теперь та душа? Что же случилось? Почему годы так его изменили? И опять мысли мои повернули в другую сторону, опять стало грустно и тяжело. «Но почему же?» — я курил, перебирал опять что-то в памяти и смотрел в окно. Там уже стало синеть. Скоро ночь, и потому так нежно пахли цветы. Этот запах поднимался снизу и заходил в мою комнату, на третий этаж. Цветы всегда поливали вечером, и я любил открывать обе половинки окна и так оставлять на всю ночь. Как хорошо спалось! Вот и сейчас коснулся лица этот запах и захотелось на улицу. Я посмотрел на Яшу и еле сдержался. Он сидел вразвалку, как в ресторане. «Почему он повелевает мной, приказывает?.. И какой голос, манеры — прямо павлин!..» А он снова полез в портфель, зашуршал бумагами.

— Возьми еще, почитай!

— Больше, Яша, не буду! Устал...

— Знаем мы это дело. А ты мне, землячок, не завидуй! И про тебя — заслужишь — напишут. А пока сиди и молчи.

— Чему завидовать, Яша?

— Ты не понял еще? Тогда открой эту газетку...

Я замешкался, и он нахмурился.

— Читай, читай, не соскучишься. Может, заговоришь по-другому... — И он устало махнул рукой, поморщился — чего, мол, связался-то с тобой, связался, а толку мало.

И я опять подчинился. Статья называлась «Родители — слово-то какое!» Начиналась она исподволь, с дальним хитрым разбегом: «С малых лет ребенок живет под влиянием старших. И этих старших мы называем родители. Отец и мать! Кто заменит их? Какая любовь на земле естественней, изначальнее? Как от горящей свечи негорящая возжигается, так и детская любовь любовью родительской вызывается. Мама у малыша — всегда самая красивая, папа — всегда самый сильный. Кто не слышал, как дети гордятся своим сходством с родителями: «Я тоже, как мама, люблю шоколад и заварное пирожное», — говорит, к примеру, маленькая Иринка. «Я тоже, как папа, умею водить «Жигули», — хвастается, к примеру, Толик шести с половиной лет. «А я буду пастухом или скотником!» — заявляет всегда Сашенька Мартюшов. И в этом тоже заслуга отца, его большая работа. Да и кто не знает в колхозе имени Пушкина Якова Мартюшова! И для этого есть причины...» Дальше текст обрывался. У статьи края обтрепались, видно, побывала уже во многих руках, и прочитать конец было теперь невозможно.

— Сашенька — это сын мой! — сказал громко Яша.

— Я понимаю... — И вдруг увидел опять ту давнюю встречу у речки. И Яша снова встал в памяти, и сынишка его. Как сидели оба на берегу, молчаливые, смирные, как ловили на удочки окуньков. «Неужели время нас так меняет? Или что-то другое? Почему мне его не узнать?..» — И тут мои мысли прервались.

— Ну как, земляк, подержал мои паспорта? Теперь будешь Яшку Мартюшова по отчеству? А я не возражаю. Давай! — Он захохотал и поднялся. Галстук у него сбился, глаза горели нехорошо. Мне не понравились ни смех, ни глаза его. Да и лицо стало совсем нахальное и довольное.

— Печать — великая сила, великая! И гордись, Федорович! Захочете — человека поднимете, не захочете — и катись, мелкота!

— Неправда, Яша! Как поработаешь, то и заслужишь...

— Ха-ха! — Он захихикал, утер губы ладонью. Круглое лицо налилось краснотой. Яша нервничал и рвался в атаку. — Ерундой, землячок, занимаешься! То ли, думаешь, я лучше других работаю? Нет, дорогой, не похвастаю. И получше меня есть дураки. С зари до зари, а что толку? Надо в газету попасть, а потом пошло дело, поехало. Первый след тяжело, а потом затвердеет лыжня...

— Ты философ...

— А ты, дорогой, не смейся! Хочешь жить — умей вертеться! Помнишь удочки-то? Как мы с Сашкой рыбачили...

— Помню, Яша! Хорошо окуньки клевали.

— Нет, не хорошо. Вот на Песьяном озере у нас хорошо! Как-то корреспондент газеты приехал, я его сводил на Песьяно, да ухи ему наварил, да бутылочку выпоил — оно и заработало зажигание. А на озере уточки крякают, да на зорьке-то опять половили. Потом написал он про озеро и про уточек, ну и про меня — главное дело. Так и завелся моторчик. Поехал я... — Глаза у него мечтательно сузились, он приподнял голову и задумался. Потом опять сел на стул, лицо стало веселое, мечтающее. С этой минуты мы поменялись ролями. Он размяк, успокоился, а я начал волноваться, накаливаться. И уже все в нем раздражало — даже белая кожа и рыжие волосы, даже галстук его и голос. Но я себя сдерживал. И задал ему первый вопрос:

— Значит, клюнул на рыбку?