«…Мои чешуйки перемешались с илом… и слабеет, слабеет память: не найти…
Ах, как долго (долго!) я живу на предельном, раскалённом гребне застывшего крика. Я понимаю — почему… но вместе с тем — недоумение: почему…?…Понимание и недоумение — одновременно… это ли не странность?
Но странно, странно…
Но так странно видеть жадные руки, не знающие меры своей жадности; видеть трусость и подлость там, где есть тысяча возможностей этого избегать; видеть гордыню, не претворённую в гордость; видеть глупость, равнодушно проходящую мимо сокровенных дверей, глупость, которая осознала себя, но осознание отбросила, растоптала..
Так странно осязать утаённые в ряске и сумерках останки того, что сулило явиться величайшим и небывалым!..; осязать глухоту и чванливое онеменье сердец (глубокие застывшие следы в текучести вод…)…
Так странно слышать: «ты жесток!» от тех, кому в трудное время ты подставлял плечо; слышать: «ты безумец!» от тех, кто рядом с тобою становился мудрее и выше; слышать: «ты чудовище!» от тех, кто находил у тебя утешение и уверенность в своих силах…
И — никогда — хотя бы: «эй, жестокое безумное чудовище, тебе не холодно? ты не устало?.. почему ты плачешь?» (А и впрямь: кому и какое дело, почему плачет чудовище… Захотело — и плачет; у него для этого свои — чудовищные — соображения Ну холодно, ну устало… и что? эка невидаль!)
Недоумение и понимание — одновременно… Это ли не странность?
…Но — понятно и не вызывает ни малейшего недоумения: мы с озером — неразделимы (куда нам друг без друга?). Мы вместе пришли, и уйдём — вместе…Сколько нам с ним ещё кочевать, уподобляясь переменчивым бродячим миражам на бесплодных равнинах — кто знает?.. ясно одно: когда-нибудь (это обязательно случится!) озеро станет океаном…!..
…Океан-ДОМ, океан-ПТИЦА, океан-СОЛНЫШКО… Кто скажет мне, несмышлёнышу, долгой ли будет дорога? трудным ли будет ожидание?..
Но: мы — продолжаемся! да!..»…
По озеру пробежала рябь. Залопотали-запели (тихохонько…) камыши. Сдвинулись, и — сдвинувшись — сомкнулись берега.
«…В дорогу… в дорогу… в дорогу…!»
…Смена среды обитания не слишком-то и удивила озёрных жителей, не вызвала особенного беспокойства. Да и с чего? Болотце, по правде говоря, было и обширным, и тёплым, и довольно-таки комфортабельным. Здесь было сытно, основательно, обустройно (не в пример предыдущему обиталищу). Здесь каждый имел свой уголок, свои обязанности, свою собственную уверенность в завтрашнем дне, где не было места ничему устрашающему, теребящему (никакими кошмарами, навроде возникавших иной раз на озере океанских веяний, — здесь и не пахло). Нынешние (болотные) жители не печалились: ничего, кроме удовольствия и приятности, произошедшее не вызывало.
…И только некоторые из них, пугливо заслоняясь от пренебрежительных и осуждающих взглядов, изредка рыскали по окрестностям, пытаясь отыскать хоть какую-нибудь лужицу, способную прозрачностью и глубиной напомнить озеро… озеро…
Лужиц было много, но они быстро высыхали, оставляя после себя ладошку ребристой потрескавшейся земли…»
— Ну что, — спросил ёж, — я всё записал верно?
— Да-да, конечно… — рассеянно отозвался зверёк.
Они сидели у догоревшего, лишь изредка пропыхивающего жаром костра. Сидели, молчали, помешивая палочками угли…
И было им вместе уютно-уютно.
И было им немножечко грустно…
Жёлудь встрепенулся. Жёлудь приподнял укрывавшую его травинку и осмотрелся вокруг… Становилось всё более и более сыро; совсем сыро. Сверкали молнии. Отовсюду шумело и грохотало. Отовсюду темнело; и темнота — шагая размашисто, шагая уверенно — уклонялась от всяческих попыток высветлить её, гасила длинными зыбкими руками все огоньки и блики.
О НЁМ
Жёлудь вежливо осведомился о происходящем у лежащей рядом Сухой Ветки и узнал: надвигается большущий повсеместный потоп; всё будет перевёрнуто и раздавлено, всё будет сметено и забыто. (Как вам это?..)
Жёлудю это не понравилось и очень огорчило: как же так?! всё-всё…
(Заплакал… стряхнул слёзы… нахмурился, решительно сверкнув маленькими глазёнками…)! (…Но это — потом… потом…, но — непременно!)
Он стал затискиваться-зарываться в землю, уходя как можно глубже, затрамбовывая-закрывая за собой следы прохожденья. Он вжался в переплетения корней… уцепился покрепче… зажмурился…
…И заснул.
…И пришла Большая Вода, — переворачивая и давя, сметая и предавая забвению…
…И ушла Большая Вода. Ушла не вовсе, но надолго, но далеко…
Жёлудь проснулся.
Он вздохнул глубоко, стряхивая с себя синяки, ссадины, кошмары. Он расправил плечи, бережно, но настойчиво раздвигая всё, что мешало ему, и — упираясь крошечными, но сильными корнями в размокшую землю — возрос.
Как зачарованные смотрели все, кто мог и хотел смотреть, на появившийся посреди болотистой пустыни молодой ДУБОК…
Он рос. Он поднимался ввысь с невероятной, стремительной быстротой, никого не задевая локтем, никого не устрашая. Он рос-возносился, наливаясь упругой звенящей силой, весь в сполохах красоты, весь в шелесте неувядающих зелёных листьев.
…И рос вместе с ним (укрепившись на самой сильной и прочной ветви) — будто бы игрушечный, но самый что ни на есть настоящий — ДОМИК.
ДУБ вырос, спокойной нерушимо слив свои корни с землёй, соприкасаясь тёплыми изумрудными губами с небесным сводом.
…Но пришло Бремя, и вновь — предваряясь сыростью и темнотой, мол-молниями и страхом — пришла Большая Вода…Иудивилась…
Нечего было крушить, нечего было переворачивать, сметать, предавать забвению: всё-всё-всё, всё сущее, всё, что только имело причины опасаться и трепетать, — собралось в ДОМИКЕ, стоящем на одной из ветвей прекрасного, сильного, пронзительно высокого ДУБА.
(Всё-всё-всё!)
…Внутри ДОМИКА ярко горел очаг, — согревая, наполняя все — даже самые робкие — сердца ликующим светом. Там было уютно; настолько уютно, что каждый мог, оставаясь с самим собой, — оставаться со всеми вместе, неразделимо. Там было весело; так весело, что всё происходящее внизу казалось смешным и нелепым наваждением, зряшным мороком. Кто-то — отплясывал, кто-то — крепко обхватив цветастую блескучую чашку — лакомился душистым чаем, кто-то — найдя собеседника, которого искал всю свою жизнь — говорил и говорил… слушал и слушал…
Ни пошевельнуть ДУБ, ни добраться (хотя бы!..) до самых нижних его ветвей Большая Вода так и не смогла.
Она побурлила вокруг могучего дерева, — то обмывая, то пачкая его ствол… вздыбила несколько удивлённых волн… немножечко потрясла — топоча — земную твердь… и (кажется, улыбнувшись…)ушла. Ушла навсегда.
ПАРК
…Тихонько треснула, а треснув — упала сухая ветка… Трепетнулся лёгкий ветерок…
Я посмотрел наверх: небо высветлилось, посвежело; от утренних звёзд, отливавших бледным голубоватым серебром, доносилось ощущение улыбки… скользящих флейтовых нот… И было уютно от этого, и было от этого хорошо, спокойно.
Миша, покряхтывая и что-то бормоча, выбрался из кресла; направился к столику с термосом, на ходу оборачиваясь и поглядывая ласково на спящих с открытыми глазами студентов.
— Миша, что теперь?..
— Да ничего. Сейчас отправлю их домой, — пусть поваляются в постельках… до вечера. Ну, а с вечера у них начнётся совсем другое житьё-бытьё.
— Какое — «другое»?
— В них потеплеет, понимаешь? Они больше не смогут жить с оледеневшими угольками в сердце. Они будут отогреваться, — понемножечку, но всё больше и больше; отогреваться и — согревать других, тех, кто рядом. Главное было — расшевелить.
— Полагаешь, я угадал со сказкой?..
— Похоже, что так.
Миша налил себе чайку, сделал несколько малых глотков, поставил чашку, и — резко развернувшись — хлопнул в ладоши.
— По домам, малыши! По домам! Доброго пути!
Ночные мои посетители-гостеватели встали: одновременно, быстро, но — с мягкой (даже — нежной) плавностью движений; не говоря друг другу ни слова — направились к выходу из парка. Я смотрел им вслед и видел синие лучистые искорки, танцующие над их головами… по их плечам… по развороту твёрдо ступающих ног…
— Эй, горюн-грустец, где здесь можно поспать?
— Ты хочешь спать в парке?
— Ага. Мне нравится это место: оно измученное, но — доброе, приимное…Небось, зашагивал уже? видел Старый Лес?
— Видел.
— Ты — умничка. Вот только затяжелел слишком, обмяк… Да ладно уж, ладно, — не будем об этом!
Миша обнял меня, вздохнул и стал вытряхивать из термоса остатки чая.
— Заварим свежий, а…?
— Конечно, заварим…С мятой?
— С мятой!
Пока я набирал воду и ставил котелок на угли, — Миша приникал-разговаривал с чаем и листочками мяты: шептал в них, держа в ладонях, легонечко дул. Через какое-то время — чаинки заблестели, став очень похожими на мелкую рыбью чешую. Миша бережно ссыпал их в термос.
Мы чаёвничали до семи утра, беседуя о недавних ветрах, о Старом Лесе, в пространство которого вели почти все парковые щёлочки-коридоры.
В семь часов, прихватив телогрейку и старенькое одеяло, я отвёл Мишу в заброшенное здание, метрах в двухстах от сторожимого мною кафе.
Место понравилось. Мы миновали горки мусора, листы фанеры, стайку линялых плакатов в одном из углов… отгородили лежбище от сквознячка, застелили одеялком…
— Ну что, доброго тебе сна, бродяга, не имеющий пенсии…
Миша захохотал.
— Спасибо, Севонька! Ночью увидимся; я здесь денька на три…Ты покушать принеси.
— Мог 8ы и не говорить…
— Ты картошечки, картошечки принеси, и — маслица, маслица подсолнечного! Ладно?
— Принесу. Спи, Миша. Доброго сна…Хорошо мне с тобой, — спасибо, что появился.
Принесённую картошку и салат он лопал с прямо-таки стремительной быстротой, с удовольствием принюхиваясь к каждой картофелине; давно ничего не ел, это было очевидно. Еда ему встречалась раз на раз, как придётся. (Иногда Миша тощал до невозможности, но — несмотря на голод — Сила и Жизнерадостность не убывали, нет. Он говорил: «Не покушаешь сейчас — покушаешь потом, ерунда-то какая! А если и потом не получится, то — когда-нибудь; само всё образуется: тропинки наших нужд мудрее нас, если мы, конечно, не насилуем их избытком своих желаний. Верно?..»)