А я лежу, рот разинувши: страшно… ну — дико, попросту…! Не дёргаюсь.
Человек тот и впрямь на сарай сошёл. Уселся на обмылке гнилой доски, ноги под себя поджал и вниз смотрит.
— Эй, — говорит, — а я тебя вижу!
Я к нему тоже присмотрелся, гляжу: мужик мужиком, в телогрейке, немолодой вроде. По конституции — вровень со мной: маленький, поджарый… Тут меня петушистость-то и одолела (со страху, наверное).
— Что это ты там видишь? — к нему адресуюсь, разоряюсь. — Щас вот в лоб вделаю, чтоб по ночам не шастал, людей не пугал!.. Всё у меня разглядишь!
— Да ты буян! — захохотал он, и спрыгнул ко мне.
Ну, думаю, тут ждать нечего, — с колдунами надо быстро управляться, пока голову не откусил. Размахиваюсь — широко — чтоб, аккурат, челюсть ему пощупать, и… — застреваю. рука в воздухе застревает — ни туда ни сюда… А мужик этот небесный в полуметре от меня стоит, хмылится…Я ему с левой! — левая рука застревает: стою, как идиот, с двумя поднятыми руками — шелохнуть ими не могу.
— Успокоился? — добродушно так спрашивает, с подходцем.
— Ага, — говорю, — …тебя, ехидну, успокою, и-успокоюсь.
Да как дам правой ногой!..Нога застряла.
Веришь ли, Сева, — стою на одной ноге, с поднятыми руками, а сам думаю: как бы мне его, гада, ущучитъ!
Тот вокруг меня обошёл, гыгыкнул.
— Ну что, — встал опять насупротив, — не надоело?
А я, знаешь ли, пока он обход-то свой делал, слюны малость поднакопил. Только он, значит; ряшку передо мной завесил — тут я и плюнул!..Да вот, однако, получилось, что в себя плюнул: всё лицо в слюнях.
— Экий ты, — говорит мужик, — а ещё стихи пишешь!
— Отдышусь — в ошмётки раздолбаю! — отвечаю ему. А сам стою на одной ноге, весь в слюнях, и думаю: «Как же он про стихи-то прознал?.. Нечисть, одно слово».
— Забавный ты, — говорит мужик. И — на выход.
— Эй, — кричу, — а мне что: так и стоять?!!
— А что, — спрашивает он, — разве худо? Тебя теперь белой краской покрасить — и сойдёшь за статую. За мраморную. Будешь ты у нас аллегорией неукротимости! А?..
Я и сказать-то ничего не мог — только сглотнул.
Мужик засмеялся, махнул рукой, и я свалился на пол. Без сил. А он-ушёл…»
Далыч опять умолк. Закручинился.
— Однако суровая ты личность, — говорю. — Меня вон тоже у подъезда затоптать норовил!
— Да я бы не полез… Мне, Сергеич, до сих пор знаешь как стыдно! О-хо-хо… Я ведь грохнуться — грохнулся, а глаза того мужика помнил: добрые… ласковые… тёплые такие… Что меня разобрало!
— А дальше?
— Дальше…
Несколько дней спустя вышло мне через лесок пробираться. Думал — засветло к берегу выйду, ан нет — в лесу темень заловила. Хрупаю в сумраке по бурелому, злюсь на себя, бестолкового (мне советовали другим местом пройти, — не послушал…). Часа два так ковырялся. Устал. Присел отдохнуть.
И сидится-то главное, не то чтобы в отдых, а так: жутковато. Я с тех пор, как того колдуна в телогрейке повстречал, — дёргался всяк (по поводу и без повода), нервный стал. Вот: ветка назади хрустнет — аж перекручивает!..Да и места вокруг Байкала… сам, небось, знаешь, — давние места, глубинные…
Сижу. Дёргаюсь…А там — по-справа, вдалёке — вроде бы огонёк промаячил… Приглядываюсь: точно — огонёк! Ломанулся туда. И страхи-то все разбежались, — быстро иду, прям как горный козёл по валежнику выплясываю!
Вначале думал: на сторожку какую иду, оказалось — к костру. Вышел. Большущий костёр; из половинных сушин сложен, высокий. Вокруг люди: семеро, разных возрастов и наций, но обликом чем-то схожи. (Я ведь поначалу подумал: туристы; эти куда только не забираются! А вот обсмотрелся: нет, не туристы, больше на бомжей-бродяг похожи. Но только не бомжи. Одёжка на них, правда, старая, в заплатах; хозяйство — что возле костра — скудное, аховое… но лица… Ровные лица, тонкие, точёные. Спокойные. Таких у бомжей не бывает! А глаза… Ну, не знаю, — сильные глаза, так, пожалуй.) Подхожу. Здороваюсь. Прошу принять в компанию до утра. Те не отказывают, приглашают. Но, сразу заметно, равнодушно приглашают; понятно: нужен я им тут, у костра, как сопли крокодилу. Только один — молодой из них самый, лет семнадцати — зыркнул вроде бы с любопытством.
Туг варево у них, в котелке здоровом, поспело; стали деревянным черпаком по кружкам и чашкам разливать. Я тоже свою кружечку достал. Протягиваю.
Ихний старший — длиннобородый, гривастый (видный мужчина) — удивился очень. «Вы, — говорит, — к нашему чаю непривычный. Уж заварите себе лучше своего». Жадничает, что ли, думаю? «Я, — отвечаю ему, — ко всякому привычный. Мне, милок, семь десятков — восьмой пошёл, многое перепробовал и новое пробовать не стесняюсь!» Тот мнётся. «Что вы, — спрашиваю, — на мышьяке свой чай настаиваете?» «Нет, — отвечает, — на здешних травах». «Ну так лейте, чего там! Травка она и есть травка, худого не будет». Он пожал плечами, и всё ж таки плеснул полкружки. Я понюхал, конечно, сперва, полизал: запах обалденный! а на вкус — мятой отдаёт… и навроде как персиками. Выпил. Хорошо! горячо! прямо каждая жилочка натянулась и задышала!.. Лут-то меня и свалило; шибануло изнутри — промеж бровей… сдёрнуло… понесло…
Сейчас, Сергеич, я понимаю — задним числом — что это меня в мои прошедшие жизни вытянуло… А тогда — ошалел здорово. То — я возле костерка отвар попивал, а то — вдруг! — еду в шарабане дурацком, дребёзглом, и рядом со мной девушка, лет пятнадцати, вся в кружевах и финтифлюшках… папой меня называет! Мол, спал я долго, так не приказать ли остановить, растереть мне ноги. Вот так…
Пока я, значит, озирался, — опять шибануло, закружило…
Толпа. Площадь. Здания вокруг низенькие, навроде мазанок. На площади одни мужчины (все в сарафанах каких-то коротких, грязных). Молчат. На меня смотрят…А я, понимаешь, в центре стою: взгромоздился на булыжник здоровенный и что-то им, судя по всему, втолковываю…Пришло понимание: я здесь, в этой деревне, главный (навроде князя), но я им, сарафанникам этим, чем-то не потрафил; не затолкую, не уболтаю — набьют морду (или ещё чего похуже).
Опять в голове полыхнуло…
Туг уж вообще… Даже говорить неловко — стыдоба!.. Я — женщина, и со мной интимными делами занимаются…! (Впрочем, кажется — муж…) Ощущения непередаваемые!!
И — опять…
И-опять…
У меня было ощущение, что я еду в каком-то поезде: то разглядываю проезжаемое в окошки, то из открытых окошек вываливаюсь (но меня сразу же подбирают-втягивают обратно). Прямо карусель, да и только!..Носило долго. Столетия носило, эпохи…
Очнулся. Костёр горит, люди сидят: молчат, прихлёбывают из кружек. Не сразу я въехал, что не новое это вываливание в окошко, а — моя станция. А как понял — вскочить хотел (да не смог — голова закружилась), зарычал на того, бородатого: «Ты что, — рычу, — налил мне, изверг?!» «Однако шустрый ты, дядя, — удивился он, — быстро в себя пришёл..»А во мне пыл-то уж и угас; слабость, вялость навалились. «Ты, — бормочу, — что мне подсунул…?» «Что просил, — хмыкнул он. — Может, ещё плеснуть?» «Да я, — хриплю, — лучше из болота хлёбово похлебаю, чем с тобой чаи гонять!»
Тут зареготали все, дружно так, жизнерадостно. Ко мне молодой пацанёнок подкатил. «Вы, — говорит, — на Мастера не обижайтесь. На каждого по-разному этот отвар действует. Для большинства — вкусный, бодрящий напиток…Он же не знал, что память вашей души так близко к поверхности! Вы способный, дедушка». «Спасибо на добром слове, — отвечаю, — но об мастера вашего, как ноги окрепнут, дубинку-то, авось, изломаю! Это уж как пить дать, внучек…» И опять все зареготали. Смехотно им, паршивцам.
Сижу, к коряжке сухой прислонясь. Очухиваюсь.
…Вдруг все засуетились, вставать начали. Смотрю: из леса, из самой темени, — девица выходит, лет тридцати на вид. Красивая, в яркой городской одежде, мордашка лукавая. Выходит, значит, и — ни на кого не обращая внимания — прямо ко мне. Рядышком села Очень волнительная женщина! (Я, Сергеич, признаться, хоть и в годах, а до противоположного пола по-прежнему падок. Завожусь с пол-оборота…)…Сидит, глазищами блестящими посверкивает, улыбается.
Длиннобородый ей кружку — полную — приволок, в руки протянул. «Не пейте, — говорю, — девушка. Они тут такое варево наварили — ядрёней самогона. Не пейте!» Она ко мне — бочком — придвинулась (у-ух!..) и елейным голоском спрашивает: «Обидели вас эти чудовища, да?..» «Не пейте, — я своё талдычу, — вылейте лучше». А сам (ну, прямо на себя диву даюсь!) обнимаю её, прижимаю покрепче. Не противится, податливая… тоже — тянется.
Все, кто у костра, смотрят на нас застывше как-то, рты разинувши. Только длиннобородый скалится.
«Лин, — обращается она к длиннобородому, — это ты его обидел?» «Получается, что я, — развёл тот руками». «И все-то его, бедненького, обижают, — пропела девица и по руке погладила, которой я её обнимал. А потом, вроде как уже другим голосом: — А если такой обидчивый, чего обниматься лезешь…?» Я к ней оборачиваюсь… И тут меня — без врак! — чуть кондрашка не хватила: обнимаю я вовсе не женщину, а давешнего колдуна в телогрейке!!!
Таращусь на него, как гусь на бомбу, слова вымолвить не могу. А у костра все аж полегли от хохота; мальчонка — тот даже всхлипывает.
Ну а дальше…
…Дунул мужик мне в лицо, — полегчело, отошло. Вроде как никакого лиха не приключилось…И вроде, — переменилось что-то во мне:…попростело… распуталось…
«Ты — колдун…? — спрашиваю». «Нет, — отвечает; строго так отвечает, доходчиво. — Я — человек, под ногами которого есть Дорога. Зовут меня Михаил Петрович, можно — Миша». Выпил он кружечку свою до дна, взглянул на меня: «Оставайся-ка — на годик — у Лина, малыш. Сердце у тебя хорошее, чистое… а хорохоренье да рукомашество — то жизнь тебя обнуждила… избавишься со временем…Остаёшься?»
А и остался. Понимаешь, Сева, вдруг (озарило-таки!)
понял: здесь, среди них, я — дома Не было у меня никогда
дома, не довелось. И среди людей всегда ходил — чужак чужаком, на отшибе… они — люди — чужие какие-то; не уважаю я человечество, видишь ли…шибко не уважаю…Ас теми — дома. Вот и с тобой сейчас рядышком силу, и — дома. Понимаешь, да?