— Свой, — успокоил тот. — Видишь, красная лента на шапке.
— Дядя Антон? — и верил и не верил Гриша, когда бородатый подошел ближе.
— А кому ж еще встречать тебя в лесу? — как равному ответил Яремченко.
Антон Степанович молча взял Буланого под уздцы и повел в лесную чащу. Уже когда спрятались в буйном орешнике, сказал парню, хмуря брови:
— А где ж мама? Почему не она привезла?
— На работу погнали… К молотилке.
— Вон как… Уже хозяйничать начали?
— Начали…
— Ну, Гриша, спасибо… Без приключений обошлось?
— Без…
— Как самочувствие? — участливо наклонился к Швыдаку.
— Могло быть и хуже, — попытался улыбнуться Швыдак. Взял Гришину ладонь да так крепко пожал, что пальцы слиплись. — Ну, спасибо, дружище. Теперь, брат, и ты боец.
У Гриши даже щеки запылали. Жалко, что никто из таранивцев не слышал, а сам расскажет — не поверят… «Погоди, погоди, хлопче, — мысленно одернул себя. — А кому это ты собираешься рассказывать? Смотри, дойдет до Налыгача, тот из района немчуры наведет. Надо крепко держать язык за зубами. Разве что Митьке…»
Когда незнакомый человек в пилотке со звездой, но в штатских брюках и фуфайке взял в руки вожжи и повез Швыдака дальше, Гриша собрался было пойти за Буланым, но Яремченко остановил:
— Постой. Никуда твой Буланый не денется…
Вон как у них. Правда, чего это ради постороннему человеку глазеть? А он, дурак, бросился вслед…
— А ну расскажи, как вы там с дедом Зубатым? Надежно спрятали?
— И-и-и. Какая из сена надежность? Подожгет придурковатый Миколай стог и…
— Перепрячем… Немцы по селу не шныряли?
— А их больше не было в селе. Как уехали тогда, так и не показывались.
— Покажутся… Посиди вот тут, дело к тебе есть. — А сам отправился в глубь орешника.
Вишь, уже дело есть к Грише. Он присел под сосной.
Неожиданно подкатился невысокий, кругленький партизан с карабином через плечо. Лицо его, видимо, еще не старое, но все как есть в морщинах. Гармошкой собрались морщины на лбу, лучиками расходятся от глаз, разбегаются от уголков рта.
— О-о, у нас уже и пионеры есть!
— Я не ваш, — с досадой ответил Гриша.
Тот, с карабином, оказался словоохотливым.
— Юридически ты, может, и не наш, а раз пришел в лес, если тебя сюда пропустили, если доверили да еще и поверили — тут другой коленкор. У нас первого попавшегося сюда не пустят. Значит, ты наш. Помню, когда я впервые встретился в лесу с комыссаром… Комыссар меня и спрашивает…
— Крутько, к командиру! — донесся голос из орешника.
Партизан будто и не слышал того голоса.
— Дядя, то не вас кличут? — кивнул Гриша на орешник.
— Понял? «Крутько, к командиру!» Значит, Крутько тут не последняя спица в колеснице. Не позвали же вон того, что котелок драит, — показал на пожилого человека под сосной, сосредоточенно чистившего закопченный чугунок, — а Крутька. Он незаменим в разведке. Пусть пытают, пусть язык отрежут — какие угодно муки выдержит, но ни слова не скажет. Как каменный.
— Крутько! Хватит тебе хлопца побасенками кормить.
— О, слышишь, не могут без Крутька. Крутько сюда, Крутько туда. Комыссар без меня как без рук. Комыссар говорит…
— Ты что, оглох?! — уже сердился тот, что за орешником.
Крутько уже из орешника высунул свой подвижный нос:
— Понял? Без Крутька как без рук…
Где-то близко, тихо, мирно, как в полевой бригаде в обеденный перерыв, пофыркивали кони, над головой выстукивал дятел. И все-таки вокруг было тревожно.
Где-то там, за орешником, а может, еще дальше, лагерь. А здесь, вероятно, дозорные посты.
— А ну покажите мне его, — услышал Гриша совсем знакомый женский голос. Невольно вскочил на ноги, шагнул навстречу голосу. Между деревьями кто-то мелькнул в синем. Из орешника выпорхнула девушка.
Перед Гришей стояла Ольга Васильевна, в знакомой синей кофте, как всегда, веселая, энергичная, улыбающаяся.
— Не ожидал меня здесь увидеть?
— Нет…
— Вот ты какого мнения обо мне! — И расхохоталась.
— Да нет, я не то хотел…
— Ладно, ладно, — она потрепала лен его нечесаного чуба. — Не оправдывайся.
Тут же появились Яремченко с плетеной корзинкой в руках и двое незнакомых партизан. Незнакомцы загрузили телегу сухими ветками.
— Ну, тронулись, — махнул рукой Антон Степанович.
Таинственно поскрипывали колеса, косил глазом Буланый на партизана, который держал его за уздечку, выводя на дорогу к Чистому озеру.
У Чистого телега остановилась. Яремченко положил широкую ладонь на худое Гришино плечо.
— Вот что, хлопче, слушай меня. Ты уже, можно сказать, взрослый…
«Вот бы Митька услышал… И мама тоже. А то ведь только знают: „Ты еще маленький… Будешь все знать — скоро состаришься…“»
— Ты, Гриша, пионер. Должен понимать, что к чему. Если кто спросит: «Где был?» — «За дровами ездил». Никого ты не возил, меня не видел и вообще ни черта лысого, как говорят, не встречал в лесу, кроме Ольги. А она грибы собирала… Вот и весь кандибобер, как говорил твой батько.
Только теперь Гриша обратил внимание на корзину в руках Ольги Васильевны, полную боровиков. Когда она перекочевала в руки Ольги Васильевны?
Антон Степанович улыбнулся в свою каштановую бороду.
— Раскумекал?.. А теперь трогай. Маме и бабушке привет.
И уже Ольге Васильевне, хрипло кашляя в кулак:
— Смотри, Оля, осторожнее… — И пропал в золотистой чаще-гуще.
Выехав на дорогу, Гриша легонько тронул Буланого, и тот весело потрюхал в Таранивку.
Дорога знакомая: по ней не раз ездил Гриша с отцом — за дровами, на базар в Чернобаевку… Но разве можно сравнивать те, как кажется Грише, далекие довоенные годы с этой поездкой? Раньше он или спокойно спал себе на сене, или вглядывался в небо и прислушивался к веселому птичьему базару.
А теперь Гриша едет своим лесом и остерегается каждого куста. Смотрит, как бы не наскочить на чужеземцев, что свалили памятник, или на Примака с прищуренным глазом, или на верзилу Миколая. Могут ведь выйти из-за каждого куста и спросить: «Куда это тебя носило?» Или: «Кого это ты возил?»
С тревогой посмотрел на Олю, словно спрашивал свою пионервожатую, может ли случиться такое в лесу.
Не знал Гриша, что думала Ольга в ту минуту, но будто разгадала его мысли, сказала, как взрослому:
— Закончилось, Гриша, твое детство.
— Как это закончилось?
Поскрипывал нагруженный воз, пофыркивал Буланый, попискивала птица в кустах — и снова лесная тишина, извечная и вместе с тем какая-то ненастоящая, затаенная.
— Как это тебе объяснить?.. — нарушила затянувшееся молчание Ольга. — Одним словом — война…
«Кончилось твое детство». Как это оно может кончиться? Вот так внезапно, сразу, в один день?..
Нет, такого, конечно, не бывает. А как бывает? А так, как оно и случилось. Что-то в его жизни переменилось, что-то вошло новое, неведомое и вместе с тем тревожное.
Тревога теперь везде — и на земле, и в лесу, и в небе, и в душах людских. В душах, наверное, самая тревожная из тревог.
Лесные гости
На Поликарповом дворе стучали молотки, шипела пила, сухо шелестел рубанок — Налыгачи отгораживались от села высоким забором из свежих, пахнущих смолой досок, расширяли сарай, ставили сруб под конюшню.
Микифор и Миколай уже не скрывались, а свободно разгуливали по селу, хвалились — один дезертирством, второй побегом из тюрьмы.
— Нет дураков — лоб под пулю подставлять, — говорил один.
— Когда нас перегоняли в другое место, я в лесу шарахнул в кусты и — приветик, Советы. Ги-ги… — хвастал второй.
Кичились, что перехитрили Советы, что теперь им на все наплевать, ибо таких людей немецкая власть не оставляет без внимания, не обходит лаской. В соседних селах уже побывали коменданты, вот-вот и к ним пожалуют. Именно поэтому так суетилась откормленная Федора: что-то носила из погреба, потрошила кур, жарила-варила, словно к свадьбе готовилась. Поликарп тоже без дела не сидел — шнырял по селу или крутился около сыновей и что-то тараторил им.
В то утро Микифор, выйдя на подворье, приложил руку козырьком над глазами, крикнул:
— Папаша, идите-ка сюда! Смотрите, вон. Не гости ли?..
Поликарп вышел из хаты и не спеша направился к воротам. Выбежал и Миколай.
— Что там случилось?
Микифор вытер вспотевшее лицо, показал на луга, по которым ползли немецкие машины.
— Туды его к чертовой матери. Они! — кивнул головой старик. И крикнул в хату Федоре: — Ты там, тово!.. Сейчас, тово, будут!
А сам, сдернув с головы картуз-блин, пригладил гусиный пушок на темени и рысцой побежал навстречу «новой власти».
Машины остановились у хаты деда Зубатого. Из кабины первой молодцевато выпрыгнул молодой и красивый немецкий офицер с перевязанной рукой. Рядом с ним появился какой-то вылинявший, как старая фотография, панок с вялым ртом и безбровым лицом. Красивый немец огляделся вокруг и сказал безбровому панку:
— Тут — сходка!
Подбежал, заплетая ногами, Поликарп, усердно поклонился офицеру. Вот те на! Да это же тот, который гостинец дал, коробочку сигарет! А в селе болтали, будто те, что надругались над памятником, уже на том свете… Выходит, живой. Только, видать, лесные хлопцы потрепали — левая рука на перевязи… С офицера перевел взгляд на панка. Будто лицо знакомое.
— Поликарп, ты? — выдавил из себя панок, и Примак узнал бывшего хозяина большой паровой мельницы в Чернобаевке.
— Свирид?!
— Он самый… Хе-хе! Не ожидал?
— Туды его к чертовой… — не закончил, захлебнулся на слове, затакал, словно трещотка: — Так-так-так, вот оно как. А мы думали, и косточки твои, тово…
— Индюк тоже думал… — недовольно поморщился бывший хозяин паровой мельницы.
Поликарп закашлялся, промымрил свое привычное:
— А вы раз, два — и ваших нет? В Германии или в Гамерике, тово… житие имели?
— Сейчас не об этом речь, — еще больше сморщился панок. И, наклонившись к офицеру, пролопотал что-то по-немецки. Офицер приложил два пальца к козырьку высокой фуражки, потом протянул эти два пальца Примаку.