— Борща, полцарства за миску борща, — грустно пошутил Петр Сидорович.
Его спутник глухо и хрипло засмеялся.
Пока хозяйка возилась с тарелками, Петр Сидорович уже успел раздеться.
— Не будем, Катя, садиться за стол в таких вонючих лохмотьях. Дай нам чистое белье.
— Сейчас…
Скрипнула крышка сундука, и на гостей повеяло домашним, таким дорогим и знакомым — свежим бельем, рубелем качаным на скалке. С наслаждением переоделись.
— А теперь дай нам, Катерина, верхнюю одежду. Мне и Ашоту.
В полутьме примеряли, влезали в штаны, пиджаки.
— Теперь мы с тобой, Ашот, просто мужики. Я полещук, а ты сойдешь за цыгана.
Ашот тихонько засмеялся.
Петр Сидорович не выдержал:
— Нет, так невозможно, черт побери. Занавесь окна и зажги свет. Дай хоть посмотреть на тебя, Катерина.
Помолчал какой-то миг и сказал слова, которые сейчас мог бы и не говорить:
— Может, последний раз.
Она ответила:
— Зачем ранишь сердце, Петро? И так не сердце, а сплошная рана… О сыновьях новостей не принес?
— До окружения переписывались. Я тебе вон на печке положил письма. А сейчас мы с Ашотом по лесам да болотам блуждаем — какие уж там вести… Насилу приплелись к родной хате. А немало окруженцев и не приплелось.
— Слово-то какое страшное — окруженцы. Откуда оно взялось?
— Война родила, Катерина… Война многое натворила. И слова новые творит, а их творцов — убивает.
— Ты, как всегда, философствуешь.
— Жизнь — мудрейший философ, Катерина.
— Оно-то так…
Хозяйка быстренько завесила окна, зажгла каганец. Глянула на своего Петра и охнула — в роскошной бороде стал не похож на себя, только глаза, орлиные глаза узнала бы среди тысячи глаз.
Петр Сидорович подошел к жене:
— Голубка ты моя сизая…
Катерина Павловна коснулась руками его висков.
— И ты так побелел…
— Припудрило нас, Катерина, припудрило.
Глянув на товарища, развел руками:
— Вот тебе и раз. Сколько уже сидим, а я и не познакомил… Это — мой друг Ашот. Роднее брата он мне.
— Ты уже называл.
— Ну да, Ашот Тер-Акопов.
Маленький чернявый горбоносый Ашот церемонно поднялся, поклонился хозяйке, этот поклон показался ей и смешным и трогательным.
— Вот какая моя Катерина. Всю дорогу рассказывал Ашот про свою Сильву, а я про Катерину. Кажется, если бы встретил на улице Сильву, узнал бы среди миллионов армянок. И он тебя, наверное, узнал бы тоже. Правда ведь, Ашот?
Товарищ в знак согласия наклонил голову: конечно же узнал бы Катерину.
Петро помолчал, скользнув взглядом по своему товарищу.
— От самой Оржицы вдвоем пробираемся… Ашот тоже учитель и комиссар. А теперь за стол, Ашот! Я уже два месяца обещаю угостить его твоим, Катерина, борщом.
Хозяйка стояла у края стола и приглашала есть, хотя они и так уминали хорошо.
— Э-э, Ашот, да ради такого борща стоило спать в сене, грызть сырую свеклу… Скажешь, нет?..
Ашот в знак согласия кивал головой. Мол, все правильно говоришь, друг, но не отрывай меня от важного дела.
Екатерина Павловна грустно слушала незаслуженную похвалу: какой там борщ — постный, вчерашний. Это им с голодухи показался вкусным. Или просто Петя хочет сделать приятное своей Катерине.
Петя любил после работы помыть руки, надеть белую вышитую сорочку, сесть за стол и спросить:
— А чего тут наша мама наварила, напекла? А запахи, а ароматы! Нет, такого мы, ребята, еще никогда не ели.
Хозяйка, которая возилась с мисками и ложками, цвела от такой похвалы.
— Фу! — отдувался хозяин после обеда. — Сегодня мы, хлопцы, ели, как молотильщики.
Так говорил он о себе… Потому что какие уж там из детей молотильщики? Да и ели они хорошо не потому, что очень проголодались. Отец поощрял, чтобы маме угодить. Потому, что в доме был культ мамы. Мама — самая красивая, мама — самая разумная, мама — всегда права. Слово мамы — закон.
Все это, такое близкое и такое далекое, не так стерто годами, как отмежевано лихой годиной, которая пришла на нашу землю.
Катерина стояла у края стола, сложив руки на груди, наблюдая, как отчаянно хлебали вчерашний борщ Петро Сидорович с Ашотом. В складках ее рта теплилась усмешка — будто уже и тревоги улеглись, и горе уже не бродит трудными военными дорогами. Будто сейчас встанет из-за стола ее Петро, выкурит единственную в день папиросу, обнимет ее узкие плечи и посмотрит в глаза своей любимой:
— А теперь, старуха, бай-бай…
Правда, поужинав, Петро Сидорович поднялся, прошелся по хате, осмотрел комнату, будто отыскивая в ней перемены. Но не сказал «старуха, бай-бай», а спросил жену, не веря, что им с Ашотом улыбнется счастье:
— А нет ли у тебя какого-нибудь курева?
— Почему же нет? Еще твоя махорка. Я сейчас.
Она метнулась к полке.
Мужчины закурили, затянулись давней кременчугской, такой вкусной для них махоркой.
— Э-эх, вот бы поспать минут пятьсот! — Петро Сидорович заломил руки так, что они хрустнули в суставах.
— Кто же вам не дает, — кинулась к кровати хозяйка. — Я сейчас перестелю…
Помрачнел Петр Сидорович.
— Нет, дорогая моя, мы с Ашотом пойдем…
— Ку-ку-куда?!
— Куда шли…
— А разве ты не домой шел?
Отрицательно покачал головой:
— Нет, не домой, Катерина.
Побелела вдруг. Конечно же, разумом она понимала: Петро, комиссар, не может быть в стороне, если идет битва, кровавая и жестокая. А сердцем… Как же так — пришел, похлебал борща и — будь здорова, черноброва…
Хотела спросить: «А куда же ты, Петя, пойдешь глухой ночью?» Но не спросила. Потому что такие, как Петро, выбирают время такое, чтобы ни ворог лютый, ни полицаи не увидели его следов.
Петро Сидорович неожиданно поинтересовался:
— А где Яремченко? В армии, в эвакуации?
— Ни там, ни там. До последнего дня дома был, а теперь исчез куда-то.
— Не знаешь куда?
— Поговаривают, в лес ушел.
— О, это уже легче. Может, найдем его, Ашот? Леса у нас знаменитые. Отсюда начинал свой поход Николай Щорс. Не думаю, чтобы сейчас там было пусто. В других лесах встречались отдельные группы партизан, но мы с Ашотом так решили: увидимся с Катериной, а потом уже и воевать можно. До полной победы. А после победы все едем в гости в Ереван, на озеро Севан, к Сильве Тер-Акоповой. Так мы договорились, Ашот?
— Так точно, Петро…
Слушала она эту деланно-веселую болтовню Петра, а думала о том, что неловко ей перед комиссаром Ашотом. За те слова, которые невольно вырвались у нее: «А разве ты не домой шел?» Как она могла так подумать о Петре?
Тем временем бородатый Петро тепло, нежно, как это всегда бывало, обнял своими горячими руками ее за плечи.
— Чего задумалась, старушка?
— Так… Ничего. Все будет хорошо, Петя. Я верю.
— Вот и прекрасно. Будешь верить — все будет благополучно. Главное в жизни — верить, Катерина. Мы с Ашотом сколько земли перемесили и всякое видели: и тех, которые не верят, встречали, и врагов видели… «своих» врагов. Как это страшно — «свои» враги…
— И в Таранивке нашлись такие.
— К сожалению, кое-где они есть… Моя милая, прости, нам пора. «Чуешь, сурмы загралы?»
Растаяли Петро с Ашотом в ночной темени. И снова стало тихо и жутко в хате. Было такое впечатление, будто и не приходил Петро с этим славным горбоносым Ашотом, а все это было только во сне. Лишь письма от сыновей, оставленные Петром на печке, говорили о реальной действительности — был он, вон там, за столом, с Ашотом уплетали борщ, курили вонючую махру, которая казалась ей не такой уж и вонючей.
Как часто она садилась возле окна и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
Времени свободного теперь много. Свободного?.. А как же, теперь люди свободны и от работы в колхозе, и от трудодней и денег…
Теми до жути белыми днями, когда гудят метели за окном, а еще больше ночами она все вспоминала и вспоминала свою жизнь. Трудовую школу колхозной молодежи. Учительские курсы в Прилуках. Пешком ходила на те курсы. Потом первые учительские шаги, приезд ее степняка в село, свадьба, дети, безоблачное счастье с Петром, проводы сыновей, разлука с мужем. Жила встречами и разлуками.
Петро уже подарил ей несколько встреч. Несколько раз стучался он ночами в окно. И хотя эти встречи тревожили душу («А вдруг кто выследит?»), но жила ими. Петро, смотришь, и газету советскую принесет или вообще хорошую весточку, как он говорит, с Большой земли. Один раз приходил с Михайлом Швыдаком, в другой — с Антоном Степановичем. Говорил — уже связались с Большой землей по радио, будут пробиваться через линию фронта. А пока что — «щиплем немца». Слухи ходят об этом по селам. Сатанеют гитлеровцы от этих щипков…
Но что-то уже давненько не появляется Петро и не подает о себе весточки. Вчера слышала от людей, что партизаны подорвали огромный склад в церкви в Яблонивке. Теперь бесятся, звереют от люти фрицы…
Она даже вздрогнула, услышав крик совы. Никогда раньше не верила в предрассудки, а теперь, когда воет собака, ревет ночью скот, начинают мурашки по телу ползать. Вот и сейчас эта ненавистная сова… И вчера прилетала, и позавчера кричала. Выходила, прогоняла ее, а она вновь возвращается, голосит по-бабьему, сидя на крыше сарая.
Зашуршало в сенях. Испуганно и обрадованно метнулась к дверям, хотя знала: днем Петро прийти не мог.
— Можно, Катерина Павловна? — услышала ребячьи голоса.
— А, это вы, щорсовцы? Садитесь, рассказывайте, как там… воюете?
Вместо ответа хлопцы двинули носами и подтянули штаны, звякнув чем-то в карманах.
— Что это у вас?
— Да-а…
— Смотрите, а то достанется вам на орехи.
— Да-а-а…
— Вот вам и «да». Попадетесь на глаза к шаромыжникам с такими побрякушками. Ну рассказывайте, чего пришли?
Гриша быстренько вынул из тайника листовку, расправил ее, подал Екатерине Павловне.
— Вот…
Учительница взяла в руки листовку, но без очков не стала читать, потянулась к футляру, что лежал на столе.