Проводник в бездну: Повесть — страница 19 из 31

— Где это вы?

— В лесу нашли… С самолета сбросили…

Екатерина Павловна, надев очки и сдерживая волнение, пробежала глазами листовку. С тревогой оглянулась на окна.

— Вы никому не показывали?

— Н-нет… Хотели пионервожатой, так ее немцы арестовали.

— Олю?! — ужаснулась Катерина Павловна.

— Угу. Босую повели по снегу.

Екатерина Павловна долго-долго смотрела в окно, за которым медленно опускались крупные снежинки, потом снова поднесла к глазам листовку. И начала читать — вначале тихо, а потом громче, — что пылает в огне Украина, как неопалимая купина стоит — несчастная и растерзанная, но не покоренная, не поставленная на колени…

Гриша слушал уже в который раз, и ему казались эти слова живыми, как люди, как птицы, как деревья, как все живое на земле. Слушал и смотрел в окно на высокие ворота, занесенные снегом. Вдруг те ворота раскрылись, и Гриша, бледнея, прошептал:

— Катерина Павловна, вон, посмотрите!..

Екатерина Павловна глухо вскрикнула — в окружении гитлеровцев, старосты Миколая и начальника полиции рябого Кирилла Лантуха во двор неуверенным шагом ступил Петро Сидорович. Еле успела спрятать листовку за пазуху, как затарабанили прикладами по сенным дверям. Через минуту на пороге вырос Миколай с перевязанной физиономией.

— Выходи! Радуйся на своего бандита.

Это говорил бывший ее ученик, которого она учила любить добро и ненавидеть зло, которого учила уважать старших.

— Да как ты смеешь!..

— А ну не ломайся. Кончилось ваше время. Выходи! Ну, кому сказано?

Будто не своими ногами вышла во двор и чуть не упала, встретившись с каким-то чужим и вместе с тем родным, умоляющим взглядом Петра. Он склонился на ворота, не в силах держаться на ногах.

— Узнаешь? — кивнул на Петра Сидоровича один из гитлеровцев, видать старший. В зубах он держал сигарету, в руках — здоровенный парабеллум. Он подбрасывал его и ловил в воздухе — забавлялся. Шинель на гитлеровце была не как у всех, не зеленая, а черная. На ее рукаве изображен человеческий череп.

«Эсэсман!.. — Екатерина Павловна похолодела. — Это уже все. Не вырваться Петру из его рук…»

Она наклонилась вперед, хотела сделать шаг навстречу, но в этот миг ее остановил чужой и вместе с тем такой родной голос:

— Я впервые вижу эту женщину.

Какое-то мгновение стояла окаменевшая. Зачем Петро так сказал? А может, так нужно?.. Что же ей делать? Упасть на колени и умолять черношинельника о пощаде?

До ее разгоряченного сознания откуда-то издали дошли слова эсэсовца:

— Правду говорит этот… тшилавек? — Он смотрел своими бесцветными глазами на учительницу в упор, а она видела только череп на его рукаве.

Потом подняла глаза и еще раз встретилась со взглядом Петра, в котором прочитала… и верную любовь, и приказ не признавать его. «Так нужно, моя дорогая, так нужно. Если выжить нам суждено, узнаешь зачем…»

А бесцветные глаза ждали ответа на вопрос: «Правду говорит этот… тшилавек?» И она еле слышно ответила:

— Правду…

Красавец Миколай повел широкими плечами, будто ремень от винтовки давил плечо.

— Брешет, старая карга! — И сплюнул. — Я их знаю как облупленных. В колхоз агитировали, в нарсудах заседали. Брата моего — в тюрягу…

Гитлеровец подмигнул молодому Налыгачу, и тот грубо толкнул свою бывшую учительницу к калитке. У самых ворот, оперевшись на них, стоял с заломленными назад руками ее Петро. Без шапки, с разбитым виском и кровоподтеком у левого глаза, с запекшейся кровью на распухших губах.

Миколай прикладом толкнул Петра Сидоровича в бок:

— Шагом марш, праведник!

Когда вывели за ворота, Миколай злобно бросил учительнице:

— Такая-то теперь ваша правда?

Екатерина Павловна медленно повернулась к бывшему ученику, маленькая, бледная, седая, и так посмотрела на верзилу, что тот съежился.

— Наша правда, Николай, светлее солнца. Брось ее в грязь, затопчи ногами, а она все равно будет сиять. Запомни.

— Ну, хватит рассусоливать… — Налыгач еще раз сплюнул. — Ваша правда пошла в лес за дровами, да там и заблудилась.

— Напрасно так думаешь, придет время, выйдет из лесу…

— Из леса не выходят, из леса мы выводим под конвоем. Вот как твоего захлюстанного комиссара. Всех переловим и перевешаем!

— Всех не перевешаешь, Николай. Да и подумай над тем, не приготовлена ли петля на твою шею.

Глаза молодого Налыгача налились кровью, а губы задергались.

— Ну, хватит агитировать!..

Гриша и Митька слышали разговор Екатерины Павловны с Налыгачем и чуть не плакали от чувства бессилия. Как же смеет этот балбес так разговаривать с учительницей?!

Когда учителей вывели на улицу, ребята позакрывали двери и побежали следом. Миколай оглянулся, пригрозил кулачищем:

— А вы, недоноски, чего тут шастаете? Без вас обойдется. А ну киш!

Ребята отстали, но не воротились.

Посреди Таранивки неровным овалом распласталось болото. Весной и летом квакают в нем лягушки, растет пышная осока, вода всегда ржавая, устоявшаяся. К этому месту и согнали стариков, перепуганных женщин с детьми, немощных старух…

Люди стояли молча, соседи высматривали соседей, родственники — родственников, лишь бы вместе быть в такие минуты: на миру, говорят, и смерть красна. Перед толпой гордо прохаживался золотозубый офицер. Он нетерпеливо посматривал на часы, курил сигарету, пуская изо рта кольца дыма. Видать, сходки для него дело привычное, будничное, не одну провел, и не в одной стране Европы. На людей он и не глядел. Будто не люди перед ним, а так, быдло.

Когда привели учителей, офицер велел поставить Петра Сидоровича перед толпой, а Екатерину Павловну толкнуть к женщинам.

Золотозубый, будто заведенный невидимой пружиной, выхватил парабеллум и, грубо тыча им в Петра Сидоровича, захрипел, обращаясь к толпе:

— Узнайоте?.. Этот бандит пиф-паф снаряды… Кирка… Церковь. Яблонивка… Понимайт?

Тяжелая тишина повисла над селом. Офицер достал серебряный портсигар, нажал кнопку. Тихий щелчок портсигара прозвучал как выстрел. Из портсигара выскочила сигарета. Золотозубый взял ее губами, нажал другую кнопку, и вспыхнуло пламя. Офицер с наслаждением и в то же время как-то нервно затянулся, покачиваясь с носков блестящих сапог на каблуки. Он ждал. А люди стояли, затаив дыхание.

Знакомый таранивцам безбровый панок из районной управы, который стоял в стороне возле солдат, подкатился к офицеру, залепетал с ним по-немецки. Тот милостиво кивнул головой.

Панок облизал губы, вытянулся в струнку, приподнялся на носках и бросил в онемевшую толпу:

— Пан герр обер-лейтенант сказал: «Вот этот партизан подорвал в Яблонивской церкви склад со снарядами». Ваш новый пан староста Николай Налыгач узнал в бандите директора Таранивской школы. Узнаете теперь голубчика?

Молчание.

Верзила Миколай подошел к толпе, кого-то поискал глазами.

— Дед Зубатый тут?

— Тутечки. Жачем я тебе ждался?

— А кто тебе год принудиловки дал, га? Не этот ли праведник, га? Когда он в народных заседателях ходил? Забыл, старая халява?

Дед пожевал губами, закашлялся, а откашлявшись, ответил:

— Не припомню… Не жнаю я этого человека. Не вштречались…

Над толпой, как легкий весенний ветерок, пробежал гул: не перехитрить смирного и тихого деда этому красавцу с повязкой полицая! В Гришиных глазах дед Зубатый вроде бы стал выше, раздался в плечах, посолиднел.

Миколай люто сверкнул глазами на деда, бросил безбровому панку:

— Все они брешут, как собаки!

Тот объяснил золотозубому по-немецки. Офицер скривился, глянул на Петра Сидоровича помутневшими глазами:

— Будьешь говориль?

— Буду, — спокойно ответил Петро Сидорович.

Толпа зашевелилась, боязливо посматривая на учительницу. Кто-то из односельчан взял ее под руку, с другой стороны тоже ее поддержали.

— Люди добрые, — услышали таранивцы такой знакомый голос.

Он, как и Екатерина Павловна, учил их детей любить родную землю, свой край, сказочные леса и синеокие озера, душистые луга и широкие поля. Он был всегда с ними — и в дни их радостей, и в минуты печали. Гулял на свадьбах, которые тянулись неделями, распевал с ними веселые песни. Приглашали учителя и на звездины, и приходил он в хату, когда смерть забирала отца или мать, сына или дочку. Нездешний человек стал родным, близким, дорогим.

И вот стоит он перед ними с роскошной русой бородой, с добрыми серыми глазами, в которых застыла тоска по жизни, по вот этим лесам, рощам, по голубым озерам, по лугам и полям, где отшумела его комсомольская молодость, где выросли его дети, где познал столько человеческой радости.

— Этот панок сказал правду. Меня схватили, когда я возвращался с операции. Они хотят, чтобы вы меня узнали. Они хотят объявить ваше село партизанским, чтобы начисто сжечь Таранивку…

Еще теснее прижались люди друг к другу.

— Хальт! Будет… — как-то нервно, козлоголосо перебил учителя офицер, — я буду говориль!

Но Петр Сидорович будто не услышал офицера. Казалось, голос его окреп, зазвучал громче, и каждый слышал не только обращенные к нему слова, но и дыхание учителя, тяжелое, с хрипом.

— Товарищи! Друзья! Не коритесь палачам!

Это было так неожиданно, что офицер, которому облизанный панок успел перевести слова учителя, переложил в левую руку парабеллум, размахнулся правой, чтобы ударить учителя в лицо.

И тут случилось невероятное, ошеломившее всех: Петро Сидорович упредил офицера, ударив его ногой в пах, и тот зарылся мордой в снег. Еще мгновение, и учитель освободил связанные руки, схватил парабеллум, выпавший из рук золотозубого, и, не целясь, выстрелил в него, второй раз — в полицаев. И двумя прыжками очутился в толпе.

— Тикай, Петро! — крикнула ему какая-то бабуся и закрыла собой учителя, в которого целился Миколай. Петро Сидорович воспользовался этим, метнулся налево, потом направо. Толпа тоже начала разбегаться.

Миколай, потеряв из вида учителя, выстрелил в старушку. Она упала на снег, не проронив ни слова.