— Пишите четко, чтобы все смогли разобрать… И я буду писать… Так… «Сын, брат мой дорогой, товарищ мой!»
Им казалось, что к родным своим сыновьям обращается Екатерина Павловна. И к их товарищам. И к тем, кто пошел в лес и кто завтра пойдет. Ведь нельзя сидеть теперь на печи, когда у тебя есть руки, способные держать оружие, есть глаза, способные увидеть врага…
— «Юноша-воин! Тебя растила и воспитывала великая Партия. Она готовила из тебя строителя социалистической державы, человека прекрасной эпохи великих деяний.
Ты вырос мужественным и добрым от природы, ты был весь в труде творческом, и вся земля твоя, твои необозримые поля уже начали петь песню твоему вдохновению, и твои старые родители радовались, глядя на тебя, и молодели душой».
Гриша минутку помедлил, ему хотелось сказать, что умный человек сочинил эту листовку. Кто же после таких слов, будто раскаленных в кузнице, не возьмет в руки оружия и не пойдет на того золотозубого палача или на этих своих оборотней?!
Но ничего не сказал. Когда Екатерина Павловна увидела, что Гриша остановился, попросила:
— Будем, дети, писать дальше.
И ребята вновь переписывали на бумагу горячие слова из листовки, которая поднялась в небо где-то там, за далекими фронтами, а села на землю полесскую.
— «Лет через пятнадцать, в расцвете лет твоих, ты неузнаваемо преобразил бы свою землю. Ты насадил бы сто миллионов фруктовых деревьев на Украине, ты изменил бы ее пейзаж и даже климат и жил бы в саду своем, воспетый своими поэтами, прославленный своими мастерами искусства.
Юноша мой, товарищ, добрый, сердечный и мужественный, забудь доброту свою!»
Екатерина Павловна на миг умолкла, провела ладонью по лицу, а Гриша подумал: «Как это забыть доброту свою? Если ты добрый, то как можно стать другим? Добрый не может быть злым».
Но снова тихий, ласковый, убеждающий голос звучал в хатенке:
— «Навалилось на нас фашистское зло.
Украина в огне! Украина в ярме!
Юноша, брат мой, спрячь доброту свою. Стань жестоким душой, возненавидь врага-людоеда.
Пусть захлебнется он от ненависти твоей, пусть сгинет от твоего огня!
Будь бездонно щедрым на расплату со злом, тебе причиненным!»
Ведь все просто, а ты, Гриша, не докумекал. Вот почему и к кому надо быть беспощадным!
— «Ничего не забудь, ни единой слезинки!
Целься, снайпер-сокол!
Целься, партизан!»
Гриша поднял голову, и Екатерина Павловна прочитала в его глазах: «Видите, и о партизанах тут…»
Это к Антону Степановичу, к Петру Сидоровичу слова и к Михайлу Швыдаку, который, наверно, со своим седым командиром уже формирует полк и готовится к новым битвам. А может, уже и бьются где-то далеко от них — под Москвой или под Ленинградом. Фронт большой, растянулся от Баренцова до Черного моря. И везде нужны солдаты, и везде нужно мужество. Как жаль, что еще не могут быть солдатами Гриша с Митькой. Но ведь Катерина Павловна говорит: каждый должен бороться, как может.
— Пишем, дети, далее…
— «Смотри, на твоей мушке не человек. Это мерзавец, который сломал твою жизнь, вторгнулся на твою честную землю и сказал: „Я пришел уничтожить твой род“».
Конечно же сломал нашу жизнь враг и пришел наших людей уничтожать. Убил Гришиного отца, славную бабушку Феклу, Ольгу убил, веселую и прехорошую. Наверное, тот человек, который писал листовку, прошел по Украине, увидел голод и холод, увидел кровь, слезы и смерть. Потому что просто так не напишешь такого. Очевидно, тот, кто писал, тоже спрятал доброту свою, возненавидел всей душой ворога-людоеда.
— «Земля моя украинская, какая погань ползает по тебе!»
Гриша даже вздрогнул, даже голову вобрал в плечи, будто ощутил, как ползет по нему та коричневая погань…
Гриша пишет четко, буква к букве, чтобы те, кто будет читать, не спотыкались, чтобы пламенные слова обжигали душу, трогали людское сердце.
Э-эх, Митька, Митька, почему не родились мы лет на десять раньше!.. Не писульки бы эти писали, а били б фашистов, как Швыдак, Яремченко, учитель, партизаны…
Гришины мысли прервал голос Екатерины Павловны:
— Пишите внизу, с отступом, большими буквами подпись: А. Довженко… Написали? Теперь давайте написанное мне. Вот так. Берите снова бумагу…
— Катерина Павловна, а кто такой А. Довженко?
— Александр Петрович Довженко — художник, кинорежиссер и писатель.
— Ого! Разве один человек может все это?
— Может, мои милые. Может! Если у него большое сердце. Если он очень любит землю свою родную! Если он сказал пророческие слова: «Пройдет тысяча, две, три тысячи лет. С каким трепетом и завистью будут вспоминать юноши, мужи и мудрецы и войну и нас, и все наше необыкновенное поколение… С каким волнением будут вспоминать нас, на долю которых выпало столько несчастий и счастья, столько горя и радости, столько крови и пота, столько борьбы, и труда, и побед, что их с лихвой хватило бы на десяток поколений! Сколько книг о нас напишут, и сколько песен о нас пропоют! Сколько благодарных наших потомков-юношей в мечтах своих будут переносить свою жизнь на машине времени в нашу величественную эпоху! В эпоху, когда все было трудно, когда ничто не давалось даром, когда за каждую пядь своей земли платили кровью и жизнью».
Ребята, точно завороженные, слушали эти слова — непривычные, пламенеющие жаром, слова, которые были живыми, объемными; они будто светились, и не затухало их звучание. Они перевернули душу ребячью.
Поднявшись, стояли какие-то нездешние, торжественные, растроганные. Встала и учительница.
— Спасибо ж и вам. Узнает Довженко о делах ваших — спасибо скажет. Вы видели кинофильм «Щорс»?
— Видели! — обрадовались оба. — Как немцев бил Щорс. Мы песню пели про него, с Ольгой Васильевной…
При упоминании об Ольге Васильевне замолчали, будто почтили ее память тишиной. И не только Оли, а и отца Гришиного, и тихой ласковой бабушки Феклы, что заслонила собой учителя.
Первой отозвалась Екатерина Павловна:
— И не забыли той песни?
— Помним… Чего же.
— А ну, тихонько…
Почти шепотом учительница запела:
Шел отряд по берегу,
Шел издалека.
Хлопцы подхватили чуть громче. И родилась в хатенке волнующая довоенная песня.
Шел под красным знаменем
Командир полка…
Э-эх, э-эх, командир полка.
Не заметили, как «тихонько» перешло на «громко».
Голова обвязана,
Кровь на рукаве.
А у ребят сияли глаза, а у ребят учащенно бились сердца.
След кровавый стелется
По сырой траве.
Э-эх, э-эх, по сырой траве.
Замолкла учительница, умолкли и ребята. Но песня не затихала. Казалось, она звенела у каждого в сердце.
Екатерина Павловна медленно поднялась и подошла к окну, за которым лениво падали снежинки. Тут же вернулась на свое место.
— Так вот, — произнесла так, как всегда говорила на уроках, подытоживая сказанное, — фильм «Щорс» поставил Александр Петрович Довженко. Он земляк наш, полещук. Из Сосницы. А теперь вот к воинам советским и к людям в неволе с пламенным словом обратился… Пишите, дети, дальше.
И загуляли по Таранивке листовки. Появились они и в Хорошеве, и в Чернобаевке.
Потом писали новые листовки: учительница сама их сочиняла. Сашка приносил из леса сообщения Информбюро, а Екатерина Павловна переплавляла сухие цифры и факты в пламенные слова.
Эти листовки из ученической тетради будоражили людей, вселяли веру, что придет счастливый день, когда не будет на родной земле недругов, что придет светлая и солнечная победа…
Как-то мама послала Гришу к деду Зубатому попросить взаймы соли. Как раз баба Денисиха только что вернулась с принудительной работы, она веяла в амбаре зерно. И теперь выворачивала многочисленные карманы, пришитые к изнанке юбки, фартука, пиджака. На столе перед ней выросла целая куча зерна.
— Чего вытаращился, как тот придурковатый Лантух? — незлобно сказала Грише. — Чего оскалился? А твоя мать разве не крадет у «новой власти»?
— Крадет! — признался он.
— Не украдешь — не проживешь. Раньше, бывало, грехом считали украсть в колхозе. А теперь можно, потому что оно все равно не мое, не твое, не наше, а черта-дьявола. Герман вывезет в свой хватерлянд… А ну выбирай, малый, куколь из зерна… Чтоб он всю жизнь, кроме вот такого куколя, ничего больше не видел. Чтоб он пироги пек с куколем, чтоб ему и во сне только один куколь снился.
— Кому это, бабушка?
— Известное дело кому — фюлеру проклятому. А чтоб ему, шелудивому…
Дед слушал старуху, пока она не выскажется до конца, не переберет всех грешных да праведных, и только покашливал в кулак. Разве что кинет осторожно свое любимое:
— Оно, доложу я вам… тово… конешно…
— «Доложу я вам, доложу я вам», — передразнила старуха деда, — наладил, как слепой на дорогу… Уже и сло́ва нельзя сказать.
— Тебе не дашь… — И — к Грише: — Моя бабка языком шило побреет…
Дедовы слова пришлись бабке по душе — улыбнулась даже.
— Мне бы того фюлера увидеть — я б ему глазищи его непутевые выдрала.
— Ирой, — кивнул на нее дед, что значило «герой».
— Ты бы уж молчал… Если б годы мои не шли по наклонной…
— Вот то-то и оно.
Бабке, наверное, расхотелось говорить, умолкла. Теперь разговорился дед:
— А ты, Гришунька, был тогда на расправе?.. Таких людей, ироды, израсходовали… Как маков цвет Оля… Я ее вот такусенькой знал, нянчил… Когда годик ей исполнился, помню, мы с бабкой гуляли на именинах. Мама ее, бедняга, как упала, так и не встала. Нет, не убили ее. Когда хоронили — рассмотрели: ни единого пятнышка, ни единой царапинки на ней. От разрыва сердца. А Петро Сидорович, что это за человек…
Хотел было Гриша сказать негромко: «Жив учитель». Да сдержался. А может, сказать?
Между тем дед продолжал: