Рыжий испуганно завертел головой, словно эти ужасные партизаны уже окружают гитлеровское воинство, толкнул мальчика не палкой, а кулачищем, спросил приглушенно:
— Ты правду… говориль?
— Я всегда говорю правду! — уже совсем уверенно отрубил Гриша. И впервые понял: не эти вооруженные автоматами и пулеметами чужие люди были хозяевами в ночном лесу, а он — маленький, согнутый от холода сын полещука.
Рыжий быстро и боязливо что-то заговорил капитану, и вдруг словно у него отнялся язык: небо озарилось светом. Все повернули головы в ту сторону. В мертвенном сиянии Гриша разглядел вокруг себя вытянутые грязные лица, увидел глаза, в которых застыл животный страх.
Наступила напряженная тишина. Казалось, и лошади-битюги застыли в оцепенении.
Гриша тоже задрал голову к ракете, поднявшейся в небо с востока, откуда он вел немцев. Кто мог пустить её там в глухую ночь? Может, партизаны вернулись из рейда и спешат сюда? Может, люди сообщили им о немецкой колонне?..
Как только ракета потухла, тишина лопнула: со стороны Таранивки донесся неясный гул.
Гауптман опомнился, суетливо сунул в планшет карту и нажал кнопку своего фонарика. Свет запрыгал на маленьком проводнике, скользнул по бледному лицу, по чубатой белокурой голове.
— Ты правду говориль… просьека… партизан? — прохрипел.
— Правду, — нахмурился провожатый, будто гневался на этих людей за недоверие к себе. — Я всегда говорю правду. Идемте скорее! — И решительно шагнул к обозу, где подпрыгивали солдаты-чучела — грелись.
— Найн, найн![16] — схватил его за плечо переводчик и толкнул к гауптману.
Гауптман так затараторил, что Грише стало смешно. Рыжий, не выпуская Гришиного плеча, молча слушал своего шефа, даже перестав жевать, что он делал всю дорогу. Вслушался в слова гауптмана и Гриша. И хоть всего не понял, но догадался, о чем идет речь: несколько раз капитан упомянул «Старый Хутор» и «километер».
«Что ответить?» — заметалась мысль. Если скажет, что далеко, то долговязый вновь может достать свою карту и наконец сообразить: колонна уже который час кружится почти на одном месте. Тогда прощайся, Гриша, со своим лесом, с родной Ревной, с голубыми рассветами…
Он посмотрел в небо. Вон Малый Воз перевернулся, — значит, уже за полночь. А эти чучела ждали ответа.
— Осталось недалеко, — сказал как можно бодрее.
Однако его слова не вызвали у немцев энтузиазма. Всадник перемолвился с рыжим, наклонился и толкнул рукояткой нагайки в худенькие плечи маленького проводника:
— Вифиль километер?[17]
— Да так — три-четыре от силы.
Сейчас Гриша и покажет пятки. Только бы голенастый с переводчиком отвлеклись своим нудным разговором и хоть на минуту позабыли о нем. И тогда — ауфвидерзеен, фрицы!
И они забалабонили. У Гриши похолодело внутри, как перед прыжком в воду. Ну, пора…
Ступая бесшумно, словно кот, и затаив дыхание, тенью обошел гнедую лошадь, прислонился к повозке. А сердце вот-вот выскочит из груди. Какое-то мгновение постоял, перешел к другой повозке. Солдаты, обрадованные остановке, облокотились на телеги и дремали.
Над головой маняще сиял Чумацкий шлях. Еще немного, еще шаг — и ищи ветра в поле!.. Хруст сухой ветки под ногой показался выстрелом.
— Рус!
Застыл на месте, сердце, казалось, вот-вот разорвется.
— Убегайт? — наклонилась к парнишке обрюзглая физиономия, от которой запахло колбасой и шнапсом.
— Что вы?.. Я грелся возле обоза… Я очень замерз! — Казалось, сам язык придумал эти слова.
Рыжий, пожалуй, впервые за весь ночной марш всерьез разозлился. Раньше он почти механически, вяло толкал проводника хлыстом между лопаток, не спеша подводил к гауптману, когда тот окликал их, сосал шнапс, жевал колбасу и не очень точно переводил офицерские указания. А сейчас осатанело брызгал пеной изо рта:
— Замьерз?.. Я тибье… дам замерз… Мы аллес… все — замьерз. Форвертс!
«Поверил! — обрадовался парень. — Ничего, перехитрю я кабана — переводчика, что бы там ни было».
Переводчик же, немного поостыв, пососал из фляги шнапсу и тяжело задышал, будто после стремительного бега.
Дальше шлепали молча, медленно и тяжело. Разве какая-нибудь лошадь выбьется из сил — тогда награбленное добро перегружали на другие телеги.
Упала на колени передняя лошадь. Колонна остановилась. Громко зачавкали изголодавшиеся рты — солдаты опять грызли сухари. От этого чавканья у Гриши кружилась голова. Сколько раз он поглядывал на солдат, сколько раз его рука готова была протянуться, как у нищего. Но, до боли прикусив губу, отходил от телег.
Солдаты старались не замечать голодного проводника, отворачивались от него.
Только один, тот, который любовался иволгой, не отворачивался. Еще засветло он ткнул себе пальцем в грудь и тайком шепнул:
— Их хабе…[18] малтшик… — И показал рукой низко над землей. И, видать, хотел, чтобы парень понял: он относится к нему не так, как вся эта грязная, завшивевшая солдатня.
Чудеса! Золотозубый брезгливо морщится, глядя на проводника, здоровяк толкает в плечи палкой, а этот смотрит как-то ласково…
Вот и сейчас подошел, осторожно шагнул к мальцу, сказал:
— Русиш — камрад.
Товарищ? Другие никак не называли наших, кроме как швайн — свинья. А этот говорит — товарищ. Чу-де-са!
Совсем близко-близко подошел этот странный немец к проводнику. Настороженно огляделся и исподтишка сунул мальчику несколько галет:
— Кушай.
Гриша ел жадно.
— Их бин Ганс, — прошептал немец, тыча себя в грудь. — Русиш — Иван, дойч — Ганс. Понимайт?
Что же тут непонятного: по-русски — Иван, а по-немецки — Ганс.
— А меня зовут Гриша.
— Вас? Вас?
— Их бин Гриша.
— Оу!
Немец обрадовался, украдкой погладил худенькие плечи мальчишки.
— Харашьо… Гришья — харашьо.
Ганс опять слегка притронулся к Гришиному плечу и пошел к своей телеге.
Парень задумался.
Откуда он взялся такой среди этих жадных, жестоких? Неужели у других нет своих детей, что никто, кроме Ганса, не подумал предложить ему постную и невкусную галетину?
Хотелось подойти, расспросить Ганса. Но рыжий уже толкал палкой в плечи: значит, повозку вытащили.
Заскрипели колеса, зафыркали кони, ноги захлюпали по холодной жиже низинной дороги — снова шли «форвертс». А вперед ли шли? Об этом знал только Гриша. О, если бы гауптман догадался, уже лежать бы парню распростертому, с пробитой грудью или головой…
Солдаты, выполняя приказ гауптмана, не курили, не разговаривали.
«Скре-ке-ке-ке!» — вдруг птичий голос неожиданно разорвал тишину.
Без команды замерли на месте автоматчики, защелкали затворами. Воинство тревожно оглядывалось.
«Скре-ке-ке-кеI» — зловещий крик повторился ближе.
Солдаты кинулись в стороны от обоза и стали залегать.
— Герр гауптман спрашивайт… — Палка больно уперлась в спину. — Шнель, шнель!
Побежали трусцой.
— Вас ист дас? — прохрипел капитан.
— Да это же сорока! — Гриша, невольно улыбаясь, ответил так громко, что на него зацыкали. А ему было смешно смотреть на согбенные в ночной мгле фигуры солдат, занявших оборону по сторонам обоза. Повытягивав шеи, они со страхом вслушивались в звуки зловещего «рус вальде», которому, казалось, нет ни конца ни края.
А гауптман все выспрашивал, что это за диво такое — «зорока», а когда уразумел, со злости сплюнул и скомандовал:
— Форвертс! Уперьод!
Все чаще погрязали в зыбкой лесной почве телеги, и солдатам приходилось браться руками за колеса. Все чаще останавливались выдохшиеся лошади, которых потом тяжело было сдвинуть с места.
Измучился и маленький проводник. Ноги его закоченели до бесчувствия, сочились кровью, лицо, исхлестанное ветками, горело, пылало жаром все тело.
Остановились на очередной «спрашивайт».
Гриша ткнул в карту пальцем где-то возле Царева урочища. На этот раз точнее, чем когда-либо, ткнул. Урочище действительно близко, они почти вошли туда. Мигнул желтый кружок фонарика, и парень заметил — лицо гауптмана перекошено.
— Ты нас… обманивайт?..
А рыжий — ляп Гришу по щеке.
Гауптман осатанело, хотя внешне тихо, почти мирно, разъяснил:
— Даю драйциг минутен… не выведьишь — капут. Будешь пойдьошь к гросфатер.
Зачем старается рыжий, зачем растолковывает слова? Грише все ясно и так: если за полчаса не выведет он колонну — смерть. Все понятно до холодной дрожи. И мысль судорожно бьется в разгоряченной голове, выстукивает молоточком в висках: удрать, сейчас же, немедленно. Из Царева урочища им уже не выбраться. Сейчас, вот сейчас…
Гриша, кажется, не мог сдвинуться с места, а каждая мышца в нем уже звенела готовностью к прыжку в непроглядную темень. Но эта зловещая фигура рыхлого Курта, призраком нависшая над ним…
Рыжий подозвал к себе стоявшего неподалеку Ганса — того удивительного немца — и, тыкая пальцем на проводника, выгаркнул какие-то слова, а затем исчез.
Ганс притронулся рукой к Гришиному чубу. И странно — парня от этого не передернуло.
— Гришья… Хорошьо. — Ганс прошелестел влажной плащ-палаткой, протянул руку: — Куша́й. Дас ист галеты. Куша́й. Куша́й.
Грише было не до еды — безмолвно спрятал плоские, как печенье, галеты на потом.
На потом?.. А будет ли у него «потом»? Ведь осталось тридцать минут… Кому захочется перед смертью есть? Мальчик стоял рядом с солдатом и не знал, что ему делать. Минуту назад собирался скрыться в лесной тьме, но Ганс своим «хорошьо», своей теплой ладонью остановил его… Конечно же: рыжий поручил Гансу стеречь проводника, а сам куда-то отлучился.
А Ганс, кажется, и не очень стережет: он устало склонился на повозку, накинув на голову плащ-палатку. А может, делает вид, что дремлет, может, дает ему возможность исчезнуть?.. Но при этой мысли Гриша нахмурился: «Какой же я вареник! Стоило угостить галетой, как врага уже считаю чуть ли не своим…»