В лес возврата уже нет, там стрекочут, пуская фейерверки, не только автоматы — дает о себе знать артиллерия. Видимо, те, которые присвечивают ракетами и тревожат лес автоматами, идут за ними по пятам…
«Еще немного, — лихорадочно размышлял Гриша, — и уже ни ехать, ни идти, ни на четвереньках лезть не сможете… Вот тут-то вас, фрицы, и настигнут наши. Хотя, может, уже не застанут в живых проводника… Вон как бесится гауптман. Выхватил свой длинный парабеллум и бьет им кого-то из своих солдат, требует, чтобы вытащили его коня, завязшего по грудь в тине. Но солдаты и ухом не ведут: тут люди один за другим проваливаются сквозь травяную корку, а он — коня…»
Гриша оглянулся — их путь обозначали застывшие подводы, барахтавшиеся лошади, которых все глубже засасывала трясина. Там, позади, — лес, спасительный лес. Как никогда в жизни, был он желанным. Пополз бы к нему на четвереньках, покатился бы покатом, помчался метеором. Но и ему отсюда не выбраться. Коль не сумел в темном лесу выскользнуть из рук, здесь, на болоте, и подавно не сможет. И думать нечего. Нырнет где-то в ржавую бездну точно так, как вон это воинство один за другим ныряет; кто крикнет «Майн гот!», кто выматерит по-русски своего любимого фюрера. А большинство ныряет, не успев и рта раскрыть. Придет черед и проводника… Никто не узнает, куда исчез Гриша Мовчан, пионер из отряда Таранивской неполной средней школы…
По болоту сиротливо растянулись вереницей телеги и лошади. Обессиленные кони уже даже не барахтались в трясине, а только жалобно ржали. А вокруг обоза — разбросанное имущество, оружие, штабные бумаги — ведь ящики с документами тоже вывернули в тину.
Гриша изнемогал, ведя за собой солдат, теперь уже совсем походивших на ужасных призраков. Уже и ему, легкому как перышко, тяжело прыгать с кочки на кочку, обходить болотные бездонные «окна». Но он верил, что трясина может поглотить только лютых врагов. А его — нет! Он же свой, болото не посмеет засосать своего….
Гриша потянулся к кочке, пощупал — вербейник. Ухватился за него. Болотная трава — и калужница, и петушки, и плакун — предательница. Только дотронешься, и расползается в руках. Это знает Гриша. Но этого не знают немцы…
Гриша вылез на кочку, минутку отдохнул и пополз дальше. Испачканный в грязи толстяк, похожий на карикатуру из журнала «Перец», не поспевает за маленькой подвижной фигуркой, сопит, бранится, проклинает «рус» и их чудовищную страну, сплошь покрытую либо жуткими лесами, либо бездонными болотами. Он уже несколько раз проваливался в трясину, но воинство, выполняя волю гауптмана, вытаскивало толстяка.
— Э-э!.. — захрипел Курт. — Рус, кнабе! Ком гир! Сьюда, шнель!
Гриша уже не обращал внимания на этот хрип, он забирался все дальше и дальше…
Гауптман, давно разлучившись со своим гнедым рысаком, вместе с солдатами тащился по трясине. Никто не считал, сколько исчезло в пучине. Каждый думал только о себе…
Уже невозможно было сделать и шага, можно было только ползти на четвереньках. И солдаты ползли вслед за гауптманом. Все чаще слышал Гриша «майн гот» и «капут», хрипы и бултыханье.
Вконец измотанный, мальчик присел на кочку. Поднял испачканное ржавой тиной лицо и увидел бледный край неба. Светает уже… Он впервые в жизни испугался восхода солнца, рождения нового дня…
Сколько помнит себя, всегда радовался рассвету. Бывало, бабушка ласково скажет:
— Вставай, внучек, скоро уже солнышко взойдет.
Как не хотелось ему вылезать из-под своего теплого одеяльца!
— Бабуся, еще немного посплю. Ну, немножечко… Ну, немногусенько…
Улыбалась бабуся: хорошо, поспи еще «немногусенько»… Через несколько минут опять легонько трогала за плечо.
— Э-э, нет, казак, проспишь все царство небесное. Вставай. Восход солнца проспишь.
Умывшись, выпив стакан теплого парного молока, выбегал во двор и диву давался — как это он мог вылеживаться! Еще немного — и проспал бы рождение нового дня. Сколько помнит Гриша, каждый восход солнца никогда не был похож на прежний. То начиналось утро с беспечного щебетания птиц, то — с тишины, разве что чирикнет какая-то сонная птичка; иной раз солнце выкатывалось большое, неправдоподобно большое и красное, поднималось мгновенно, будто катили его какие-то неведомые силы, иногда же только угадывалось в предрассветной мгле и было ощутимо, но невидимо.
Восход солнца всегда был прекрасен. И всегда радовал. А сейчас он испугался ясной полоски на горизонте. Впервые за всю жизнь у него появилось желание, чтоб продлилась ночь, чтобы солнце повременило, не всходило, как всходит изо дня в день, а замешкалось.
Гриша оглянулся и скорее услышал, чем увидел, как ползут к бездне испачканные, оборванные, изможденные убийцы. Услышал, как вяло и бессильно перебранивались они между собой, как по-животному хрипели в рыжей мутной трясине.
— Рус! Канал-и-ия… — пьяно пробормотал с дальнего кочкарника рыжий и швырнул в проводника пустой флягой.
Потом опять толстяк поднял руку — мальчик присел. Почти одновременно увидел пламя, услышал выстрел. И будто язычок этого пламени лизнул темя.
Гриша упал. Лихорадочно ощупал себя, пошевелил ногой, другой, вытянул руки. Живой! «Врешь, рыжая сатана, нас не так легко убить!» Приподнялся, собрал все силы, прыгнул в сторону на кочку, потом еще… За большим кочкарем перевел дыхание и опять прыгнул… Затеплилась слабая надежда: может, повезет, может…
— Э-э-э, рус! Ком гир!..[22] Канали-ия… — хрипел гауптман.
— Русишес швайн, ка-пут! — прохрипел и рыжий.
Снова бабахнуло, еще и еще, зафьюитькали пули, пронзая болото.
На мгновение Гриша остановился и услышал совсем близко чье-то тяжелое дыхание. Значит, кто-то из фрицев увязался следом. Значит, увидели, собачьи души, как прыгнул в сторону.
Гриша уже не чувствовал под собой ни кочкарника, ни ржавого болота. Все закружилось вокруг него — хриплые крики рыжего и гауптмана, глухие выстрелы и ракеты в лесу…
Из этого бедлама вдруг донесся запыхавшийся голос:
— Гришья… Их бин Ганс.
Ганс? Какой Ганс? А, тот, что галетами угощал! Зачем он здесь? Ведь все уже тонут в болоте, а он, оказывается, еще не нырнул…
— Айн момент, Гришья, — опять послышался голос Ганса, и его лицо со слабой улыбкой выплыло призраком из темноты…
Вдруг чем-то острым полоснуло Гришу, будто ножом ударило в грудь. Жуткая боль пронзила его тело. И куда-то исчезла, растворилась улыбка Ганса, и начали размываться, исчезать звуки.
Над ним поплыли звезды, опрокинулось небо. Он куда-то стал падать, во что-то мягкое, розовое, горячее… Откуда-то издалека донесся хрип: «Партисан». Но это очень далеко. Будто на Старом Хуторе. Неужели они дошли до Старого Хутора? Гриша хотел подняться, опереться локтем о кочку, но она полетела куда-то вниз, в черную бездну, а с ней полетел и он.
…Вновь вокруг тьма и тишина. Будто утонули в болоте все звуки.
Так длилось недолго. Что-то глухо затахтахкало, такое знакомое и незнакомое. Трепало или автоматная очередь? Что-то ухнуло, и будто зашевелилась болотная постель под ним.
Открыть бы глаза да посмотреть, что там. Но веки так тяжелы, и нет сил раскрыть их…
— Аллес гут, — услышал, — хорошьо…
Неужели так долго задержался возле него Ганс? Разве он не боится наших?
Но что это? Гриша как будто куда-то едет, а лес шумит так знакомо, так хорошо, так сладко. А может, это вовсе и не лес, а человеческие голоса?
И вдруг прорвался знакомый, родной голос:
— Звездочка?.. Покажи… Да это же Гриша Мовчан! Маленький таранивский партизан. Порядок!
Гриша еле-еле раздвинул будто склеенные веки, застонал, попробовал пошевелить руками и не смог — обе руки и грудь в бинтах. Лежал он на душистых елочных ветках. А над ним склонилось знакомое смуглое лицо. И мохнатые брови знакомы Грише, и черные кудри с серебряными нитками. А еще красноватый шрам на левой щеке… Когда-то он знал эти брови, эти черные, но без серебряных ниток кудри, и шрам такой был на левой щеке… Швыдак?! Да неужели Михайло?..
Гриша хотел вымолвить это имя, даже пошевелил языком, но язык почему-то не послушал его.
— Ничего, брат, до свадьбы заживет. — Швыдак провел шершавой ладонью по бледной Гришиной щеке.
И тут мальчик разглядел улыбающееся лицо Ганса. Снова пошевелил губами, еще и выдавил слова:
— Дядя Швыдак… Ганс — хороший…
— Знаем, Гриша, уже знаем, — успокоил командир.
Кто-то подал Швыдаку новую пилотку. Он приколол к ней звездочку, надел пилотку на Гришину голову.
— Ну вот, ты теперь настоящий воин…
— Капитан Швыдак, к полковнику! — позвали.
«Капитан… Уже капитан?»
И только теперь обратил внимание на новую форму, на погоны с четырьмя звездочками. А еще ордена, а еще медали. Вот оно как… А еще увидел над собой озорные монгольские глаза.
— Гриша, а в селе уже наши, — радостно сообщил Митька.
— А… мама?
— Жива-здорова.
— А…
— И Петька, и бабушка живы.
Потом Гришу несли лесом на самодельных носилках из душистых веток.
Рождался новый день.
По обе стороны просеки проплывали торжественные ели, величавые сосны, застенчивые березки. Березки…
Гриша пошевелил губами и то ли прошептал, то ли подумал:
«Здравствуйте, милые березки! Это я, ваш Гриша. Не узнаете? А кто меня надоумил завести врагов туда, откуда уже нет возврата? Я завел… До свидания, березки! Я приду к вам. Выздоровлю и приду, с Митькой. Ждите меня, березки… Конечно поправлюсь. Вон как погнали наши фашистов! Если так и дальше пойдет, то и до победы недолго. Как же это так: победа будет, а меня не будет?»
За веселыми березками полесское небо подпирали могучие дубы, задумчивые и строгие, которые и не собирались сбрасывать на зиму своих красных шуб.
Как вышли из лесу, потянуло пепелищем. Зашевелился на носилках парнишка, хотел подняться, но снова посыпались из глаз искры, зашаталось небо, поплыло все и исчезло. А когда к нему возвратилось сознание (хотя глаза не открывались), услышал: