Пришельцы не понимали этого языка и шутя наставляли стволы автоматов на бабу:
— Матка, пиф-паф!
Но баба Зубатая не обращала внимания на эти автоматы.
— Допахкаетесь, окаянные, со своим фюлером вонючим!
На опустевшей площади осталось с десяток немцев — длинный офицер, несколько солдат с автоматами наготове — и Примак.
Поликарп, лебезя, что-то растолковывал тому, что в красивых золотых очках. Прищурив глаз, показывал рукой куда-то на Чернобаевские леса. Офицер кивал головой и одобрительно похлопывал Примака по плечу.
— Гут! — гаркнул на прощание и ткнул Поликарпу коробку сигарет. — Хайль Гитлер! — крикнул уже из машины и высунул руку в сторону Поликарпа.
— Нехай, — согласился Примак, оскалив зубы, и почувствовал, что какая-то нить уже соединила его, единственного из всего села, а может, и из района, с этими чужеземцами в ядовито-зеленых шинелях. Пока что ниточка, а придет время — железной цепью скует. Новая власть пришла, его власть. Что бы там ни тарахтела баба Зубатая, а виселицей пахнет тем, что в лесу, с кубарями, а не зеленошинельникам.
Когда машины исчезли, старик покрутил в жестких пальцах коробку: «Ишь ты, обыкновенные папиросы, а как красиво запечатаны. Сразу видать — культура. Это тебе не Советы». Спрятал коробочку в карман ватного пиджака. Дома положит на видном месте, чтобы все, кто зайдет, видели. Курить не даст никому, а показывать будет всем.
Если бы ребята, лежавшие за плетнем, могли прочитать мысли Примака, если бы могли заглянуть под Поликарпов череп, они бы узнали о потаенных его надеждах и ужаснулись бы перед глубинами человеческого падения, на которое способен вот такой отщепенец и лютый враг жизни, к которой он было примазался.
Ну вот и новая власть. Не сказала Поликарпу плохого слова, не обругала, не обидела. Наоборот, коробочку дала — кури, Поликарп, знай нашу щедрость. И Поликарп запомнит. Для кого-то они враги, фашисты, черти болотные, а для Поликарпа свои, так сказать, хлопцы. Каждый меряет на свой аршин, на свою, так сказать, мерку. Они ему, можно сказать, родня, ведь против Советов и Примак, и те, в шинелях ящероподобных… Сказать бы по-немецки — гут. Вот только воздух портят, не стыдясь друг друга и его, Поликарпа, и гергочут не по-нашему. Так научимся как-нибудь и мы герготать. Да и на пальцах побалакать можно. Хрюкнул ведь мордастый Поликарпу, когда поросенок по улице пробежал. А он показал на пальцах: «Пуляй». И тот уразумел, пальнул… Эдак век скоротать можно при такой власти, подходящей для Поликарпа власти… А побасенки тех лесных людей пущай кто-то другой слушает. А он времени понапрасну тратить не станет. Умаялся, вынюхивая, где что плохо лежит, но погодя, как только все утрясется, отдохнет. И будет эти гимнастерочки, когда люд пообносится, втридорога продавать. К тому же военное время плодит всякий народец. Иному и оружие понадобится. Душу продаст за карабин… А лесопилку Поликарп-таки заведет. Деньгу, да еще какую, нагребет за то имущество, которое товаришочки тово… И — лесопилка…
Ребята как раз поднялись за плетнем, когда с ними поравнялся Примак, распаляя свою сладкую думу о новой власти. Только сейчас вспомнил он о блине-картузе и кинул его на свою плешь.
— Чего буркалы выкатили, байстрюки?!. — окрысился на них Примак. — Вас где ни посеешь, там и уродит… Что вы здесь делаете, банда?
— Смотрели… Как памятник…
Примак сморщил и без того сморщенное, как печеное яблоко, лицо:
— И вам, соплякам, жаль?!
Хлопцы, как по команде, выпалили вместе:
— А вам разве нет?!
На жилистой шее старика заходил кадык, будто Примак держал в горлянке яблоко и собирался проглотить его, а оно не проглатывалось. Так и не ответил ребятам, прищурил глаз и степенно, важно зашагал домой. Услышали только знакомое, привычное:
— Так-так-так…
Ребята медленно подошли к клумбе. На земле, среди потоптанных сальвий, лежал памятник.
— Неужели так и будет лежать? — спросил Гриша.
— Будет… А что?..
— «А что?» — передразнил Гриша. — А если спрятать?..
— Спрятать?
— Ага. А наши придут — опять поставят.
Митька нахмурился.
— Вдвоем не поднимем, — вздохнул.
— Позовем кого-нибудь. Тс-с… Телега у нас есть.
— Но ведь мимо окон Примака везти…
Пригорюнились ребята: верно — перед самыми окнами. Хотя нынче люди закрывают ставни, но ведь подводой нужно проехать. Бесшумно невозможно. А Примак хоть и одним глазом смотрит, но тот глаз, что у ястреба.
Думайте, ребята, соображайте. За вас теперь некому думать-гадать.
Может, и придумаете что-нибудь?
Первое поручение
Гриша мастерил для маленького Петрика дудку, когда из леса послышалась стрельба. Отложив дудку, хлопец прислушался. Трещали сухие винтовочные выстрелы, и будто дважды или трижды глухо ухнули взрывы гранат. Для таранивцев это было не новостью. И тем не менее, услышав стрельбу, всегда тревожились. Ибо знали: не в тире та стрельба, а по живым мишеням. И кажется, недалеко, где-то на опушке.
— Что это? — подхватилась мать, обращаясь вроде ко всем, но Гриша понимал — его спрашивала. Ведь теперь в доме он — хозяин, мужчина.
— Стреляют.
Мать так взглянула на сына, словно сказала: «Сама слышу, что стреляют. А кто стреляет, в кого?..»
— Здорово! — Глаза у мальчишки загорелись. Будто ему наверняка уже известны подробности этого лесного боя.
— Ты что-нибудь знаешь?
— Может, и знаю…
— Не ври в глаза, хлопче…
Бабушка Арина вроде и не очень прислушивалась к разговору, пожевала губами и то ли спросила, то ли подтвердила:
— Что, уже пощипывают?!
Гриша улыбнулся этим простым словам — «уже пощипывают». Кто кого щиплет, разве трудно догадаться?
Легли спать в тревоге.
Спал ли, не спал Гриша, как вдруг тихо задребезжало стекло в окне.
— Марина, слышишь? — охая, подала голос бабушка Арина.
— Кто? — прилипла к окну мать. А через минуту: — Сейчас, сейчас… — И побежала в сени. — Заходите в хату…
В сенях кто-то застонал. Марина, возвратясь в хату не одна, в темноте зашелестела соломой, наверное, расстилала заранее припасенные снопы.
— Пока сюда положите, — прошептала.
Антон Яремченко (Гриша сразу узнал его по голосу) тоже шепотом:
— В хате все свои?
— Свои, свои…
— Помнишь наш разговор, Марина?
Мать почему-то вздохнула, потом ответила:
— Почему ж нет.
— Ну вот, пришло то время. Нужна твоя помощь… Некоторых царапнуло. Ходячие сами пошли, а этого надо подводой. Нести далеко.
Чиркнул спичкой, прикурил папиросу.
— Сейчас окна завешу. У нас же теперь «милый соседушка»…
Марина зажгла каганец, и Гриша приоткрыл глаза, чтобы видеть, что делается в хате. На полу, на соломе, лежал и тихо стонал какой-то человек с забинтованной головой. На лавке сидел в задумчивости незнакомый дядька с русой бородой. И когда незнакомый заговорил голосом Антона Яремченко, Гриша чуть не вскрикнул от неожиданности.
— Кто это в сельсовете поселился? — равнодушно спросил Антон Степанович.
— Кто же? Тактакало, Примак!..
— Примак?! — Яремченко вскочил на ноги, даже скамья заскрипела.
— Перебрался… И половину колхозного добра туда перетащил.
— Да-а… Положение наше, как говорится… Слушай сюда: запряги своего Буланого и незаметно отвези товарища в одно место.
Мать на ощупь перестелила постель. Выпрямилась.
— Опасно сейчас, Антон, Налыгачи шныряют по ночам, как псы охотничьи. Еще наткнемся на них.
Антон Степанович задумчиво расхаживал по устланному соломой полу, и солома сухо потрескивала под его сапожищами.
— Так-то оно так… Надо что-то придумать.
В хате водворилась тишина, даже раненый перестал стонать. Наверное, уснул, бедняга. Светился огонек папиросы в руке дядьки Антона, который присел на скамью и положил голову на руки. Папироса выпала из его рук на пол, и задымилась солома. Мать тут же затоптала вспыхнувший огонек, а окурок бросила в печь.
— Вздремни, Антон, вздремни, — промолвила шепотом.
— Что? Что ты сказала? — Борода тяжело поднялась.
— Вздремни, говорю. Намаялся небось.
— Э, нет, голубушка, некогда мне дремать. Так что будем делать?
— Я так мыслю своей бабьей головой: рано утром уложим товарища на воз, прикроем соломой… Я поеду в лес, будто по дрова… Скажи только, в какое место.
— Хорошо, пусть так… Ну, дружище, до завтра. — Он опустился на одно колено, пожал локоть раненому и что-то сказал шепотом. Поднялся, надел картуз. — Проводи меня, Марина.
Мать вышла с Яремченко и вскоре возвратилась.
— Не спишь, Гриша?
— Не сплю, мама. А что?
— Что, что, — передразнила беззлобно. — Дядька Антон назвал вас молодцами. «В наши дни — это подвиг», — вот такое сказал.
— О ком, мама?
— О тебе с Митькой и о деде Зубатом.
— За что?
— Ишь, матери родной не похвалился.
— Чем не похвалился?
— Как памятник спасали.
— И-и-и, — как всегда, пропел Гриша. — Так разве это так сложно?
И стал вспоминать, как все было. Целый день следили они с Митькой за двором Примака. Едва стемнело, Налыгачи затпрукали на лошадей. После того как открылись ворота и две подводы, выехав со двора бывшего сельсовета, направились через выгон, хлопцы помчались к деду Зубатому, с которым договорились еще днем. У того уже стоял наготове запряженный вол.
— Понешла нечиштая сила ворюг? — тихо прошепелявил старик.
— Понесла, — выдохнули оба хлопца.
— Ну, помоги нам, боже, — сказал по обыкновению дед, как всю жизнь говорил перед дорогой, перед началом хорошего дела.
Ленивый вол шел на удивление послушно. Ехали по песку тихо. Смазанные дедом колеса не скрипели. Подъехали к лежавшему на земле среди привядших сальвий памятнику.
Напротив, в хате сельсовета, где теперь жили Налыгачи, было темно. Старая Федора, оставаясь без мужчин, закрывала ставни, запиралась на все запоры, и неизвестно, спала или не спала, дожидаясь ночных добытчиков. Знала, что пусть на рассвете, но явятся — грязные, очумелые и злые. Разгрузят добытое и начнут стаканами лакать сивуху.