Яремченко поднял голову, кивнул. Но ничего не сказал, бросил окурок в шелестящую сухую лузгу и, спохватившись, притоптал сапогом. Видно, беседа велась уже давно, и Гриша пришёл, как сказала бы бабуся, к шапочному разбору.
Антон Степанович громко вздохнул, коснулся пальцами рыжеватых усов, разгладил их, встопорщенные. Антон Степанович — товарищ отца. Частенько они вот за этим столом беседовали о своих колхозных делах.
Ещё раз вздохнул дядько Антон.
— Марина, Марина!.. — Помолчал, всматриваясь в шелестящую лузгу. — Думаешь, мне легко?
— Кто же так думает, Антон?
Повёл сапогом по лузге.
— Разве чужой был Иван?
— Кто же говорит.
Невесело кивнул на Гришу.
— Вот такими пасли овец и с девчатами гуляли вместе. Кто-кто, а ты знаешь, Марина. Кто тебя посватал за Ивана?
Мать даже зарумянилась, смутилась.
— Помню…
И тогда, когда колхоз организовывали, не разошлись их пути-дороги. Антона председателем выбрали, Ивана бригадиром назначили. Иногда и ссорились — не без этого. Но не кривили душой один перед другим, никогда не кривили. И вот теперь нет Ивана…
Антон Степанович сцепил руки, даже пальцы хрустнули.
— Я от тебя, Марина, ничего не собираюсь скрывать. Когда шёл Иван на фронт, просил: «Ты ж наведывайся к моим». Ещё говорил: «В случае чего… не забывай». А выходит, Антон липовым товарищем оказался. Как ушёл на фронт Иван, так он и глаз не кажет.
— Зачем вы такое говорите, Антон Степанович? — отозвалась из-за прялки бабуся. — Разве мы не видим, сколько у вас забот да хлопот в эту лихую годину…
— Не мучай себя, Антон, — рассудительно сказала и мать. — Разве мы не видим твоих забот… То отправлял скот в тыл, то в район каждый день ездил, то на окопы… Не мёд тебе в тылу. Ой, не мёд. Только и того, что пули пока не летают. А так…
— Вот то-то и оно. А на фронте пули летают.
Наступило долгое молчание.
— Думали ли мы, что вот так всё сложится. Знали, чувствовали — не миновать войны нам, потому что нечисть объявилась в Европе — фашисты. Но не думали, не гадали, что нападут так быстро, зайдут так далеко, что будут топтать нашу землю, которую мы с Иваном пахали, на которой сеяли…
И умолк. Скрутил цигарку, прикурил, сморщив лоб. Поднялся. Встала и мать, шагнула к товарищу мужа и спросила, не поднимая глаз, словно боялась увидеть его нахмуренное чело:
— Что же теперь будет, Степанович?
В хате так тихо стало, будто никого здесь и не было.
Антон Степанович подобрался, ответил бодро:
— Что было — видели, а что будет, как говорится, увидим.
Вздохнула бабуся, вздохнула мать.
Разве таких советов они ждали от тебя, дядько Антон? «Что будет — увидим». Так испокон веку говорят, когда нечего сказать.
— Вот что, Марина, возьми-ка ты возок, привези чего-нибудь из колхозной кладовой…
Марина помолчала, пожала плечами.
— Я давно вижу — люди берут. А мне как-то… Я и не знала, что можно…
Тем временем гость натянул фуражку и поклонился бабусе особо.
— Бывайте здоровы, тётка Оришка. Как говорил солдат Швейк: «Как-нибудь оно да будет, потому что никогда не было так, чтоб никак не было».
Бабуся гневно зашуршала сухими стручками фасоли.
— Мне что?.. Мне можно уже и собираться в последний путь. В тот путь кабана не откармливают, сухари не сушат, не собирают… Разве что свечки да сорочки…
Председатель ещё дальше отступил к порогу.
— Так ты только затем и приходил? — спросила Марина. — Напомнить о кладовой?
Яремченко дотронулся до фуражки, словно хотел поправить её, указал глазами на старуху с ребятнёй: мол, не место для разговора здесь, Марина.
— Выйдем в сени.
Бабуся перестала шелестеть лузгой, вся ушла в слух. Гриша тоже бочком-бочком — и к двери. Как будто бы и неловко подслушивать, о чём говорят взрослые между собой, но… Он услышал, как дядько Антон, покашливая в сенях, хрипловато говорил:
— Тут такое дело… Если явится к тебе человек и скажет: «От Антона», — впусти его. Пусть перебудет день-второй.
Мать как-то ответила торжественно, точно клятву произнесла, хотя и полушёпотом:
— Добре, Антон…
— Об этом — никому.
— Добре, — повторила мать ещё тише.
Потом видел Гриша в окно — пошли они к высоким дощатым воротам, не спеша так пошли, будто прогуливались. Что-то говорил Антон Степанович, и мать понимающе кивала головой.
Дядько Антон протянул матери свою широкую руку и толкнул калитку. Мать вернулась в хату такая, будто просветлела лицом.
— Что он говорил? — спросила бабуся, когда за Мариной закрылась дверь.
— И надо вам всё знать…
— Ну не надо, так не надо, — как-то и незлобиво, но сухо проскрипела бабуся, и её светлые, выцветшие глаза потемнели.
Прислушавшись, она изобразила на испещрённом мелкими морщинками лице многозначительность, словно хотела сказать что-то важное, небудничное, а вымолвила:
— Петух поёт — к перемене погоды.
Марина выглянула в окно, будто перемена погоды, которую предвещал петух, наступит вот сейчас, немедленно.
— Гриша, а ну выкати тележку, — неожиданно попросила сына. — Сходим и мы на колхозный двор.
Гриша послушно побежал к погребице, вытащил старенькую тележку. Ещё покойный дед смастерил её. Лежала тележка, прикиданная дровами, не год и не два. И вот понадобилась.
— Поехали, — степенно, как настоящий хозяин, произнёс Гриша и толкнул тележку. Она так пронзительно заскрипела несмазанными колёсами, что даже люди начали недоуменно выглядывать из калиток.
…Марина шла, опустив голову, покрытую чёрным платком так, что из-под него виднелись лишь заплаканные глаза.
Даже в горе хороша была Гришина мать. Брови густые, чёрные, а под ними глаза ласковые — посмотрит на тебя, и легче становится на душе.
Навстречу двигался воз. Баба Зубатая, далёкая родня Мовчанов, сидела на мешках и нахлёстывала ленивого вола. Невысокая и полная, строгая, с лицом, усеянным бородавками, она осуждающе поглядывала на необычную суматоху в их всегда тихом селе.
— Торопись, Марина. Налыгачи ещё не всё растащили с артельного двора.
— А чего это вы одни? Дед ваш где? — подняла густые тёмные крылья бровей Марина.
— Антон приказал явиться. — Баба Зубатая картинно пожала плечами. — На что ему понадобился этот вытряхнутый мешок?
И уже тише, наклонившись с воза:
— Не знаете, случаем, зачем?
Марина оглядывается вокруг и шёпотом говорит:
— Если Антон зовёт, значит, надо.
Баба по привычке на это:
— Кому он нужен, облезлый веник?
Так сказала, а по глазам видно — смотри, и её Денис пригодился. Когда тихо да мирно было, никто не звал, а пришла лихая година, её дед понадобился.
— Ну иди, а то Налыгачи и амбары распотрошат.
Скрипит тележка несмазанная, сурово и медленно идёт за ней Марина, опустив голову, пряча своё горе и красу.
— Добрый день, Марина.
Она поднимает голову, узнаёт учительницу.
— Простите, Катерина Павловна. И сама не знаю, где я…
— При таком горе неудивительно… Слышала я, Марина, слышала. Сочувствую вам, голубка.
Остановилась мать, склонилась на плетень, а слёзы, как горошины, покатились по смуглому лицу.
Учительница выглядела совсем молодой, хотя имела двух взрослых сыновей-соколов.
Когда приезжали парни в отпуск, Гришина пионервожатая шутливо выводила:
Лётчик высоко летает,
Много денег получает!
Мама, я лётчика люблю!
Летают сейчас её сыновья за лесами синими, где канонада ни днём ни ночью не утихает.
Молчит учительница, молчит и Марина. А что скажешь?
— Ваши-то хлопцы как? Что пишет Пётр Сидорович?
— Давненько уже не было писем и от Петра и от хлопцев. — Вот и у Екатерины Павловны тревога на сердце.
Марина утешающе:
— Пусть уж лучше не будет никаких вестей, чем такая весть… как моя.
— Да, да, — быстро соглашается Екатерина Павловна. — Ну, иди, Марина.
На колхозном подворье творилось неладное. Двери были распахнуты настежь, наверное, ещё с того времени, когда скот погнали на восток. Из амбаров люди выносили мешки и тащили их кто на тележку, кто на подводу, кто на рессорные брички.
А кто не успел обзавестись транспортом, тащил на горбу, хекая и отдуваясь, — всё равно придёт фашист, наложит лапу, не понюхаешь потом, чем пахнет пшеница и рожь.
Люди не смотрели в глаза друг другу — им стыдно было растаскивать то, что было ими взлелеяно, выпестовано, выращено своими руками. Лишь Поликарп Налыгач спокойно и деловито, задрав голову, похаживал у амбаров со своей дебелой коротконогой Федорой. Они кряхтели возле тяжёлых мешков, складывали добро на две пароконные подводы. Таким Гриша никогда не видел деда Поликарпа, незаметного и тихого в селе человека.
Нагрузили Налыгачи подводы мешками, взобрались на них. Кони, всхрапывая, потащили нелёгкую поклажу.
И только теперь Гриша увидел Яремченко. Тот тяжело похаживал по подворью, заложив руки за спину, и из-под нахмуренных бровей печально наблюдал невесёлую суматоху вокруг.
— Чудеса, — произнесла одно лишь слово Марина, окинув взглядом колхозное подворье. Такую кутерьму она видела разве что на ярмарках.
Поликарп указал кнутовищем на председателя колхоза, прищурил глаза и что-то шепнул Федоре. Та так и затряслась вся от смеха.
Подошёл Антон Степанович, негромко сказал матери:
— Марина, возьми и ты коня… И подводу.
Она выпрямилась с мешком в руках, ещё почти пустым.
— Как-то оно… Иван… активистом… был.
— Ничего, ничего, бери. Пригодится в нужде. Вон дед Зубатый уже готовит тебе.
У конюшни вертелся с подводой маленький, сухонький дедок с выдубленным полесскими ветрами смуглым лицом и неспокойными глазами. По имени его никто не называл, разве что сельское начальство. Гриша даже фамилии его не знал. Звали его по-уличному дедом Зубатым. А сохранились у старого всего лишь два зуба. Поэтому и всю семью окрестили Зубатые.