Рота угомонилась к полуночи, хотя Воронков поторапливал: ребята, закругляйте хлопоты, возню и треп, ложитесь спать — назавтра наступление, и надо было набраться силенок, тем более, что подъем ранний, до артподготовки уже надо позавтракать. Война войной, а завтрак завтраком. В бой солдат должен идти сытым, бой может растянуться, и когда пообедаешь — вилами на воде писано, потому с утречка подрубать горяченького! На сытое брюхо, говорят знатоки, и воюется подходяще. А им как не верить? Лейтенант Воронков, кстати, и сам крупный знаток…
Ночью ему спалось скверно, было жарко, душно, он ворочался: и так неудобно, и эдак. Старался не думать о предстоящем, о наступлении, это удавалось, а сна все равно ни в одном глазу. Не мигая он смотрел на чадящее пламя светильника — приплющенная гильза — и вспоминал далекое-далекое. Деревянный городок, рубленый дом, тесная комната, и мать, и отец, и сослуживец отца, бывший краском, за что-то уволенный из армии, ругавший кого-то и с поднятым стопарем певший: «Свеча не угаснет» и еще какие-то слова из армянской, грузинской, азербайджанской ли песни. Но твердо помнится: задумчивая песня, печальная. От которой маленькому Саньке хотелось плакать.
Воронков вставал, медленно-медленно шел вдоль нар, вглядывался в лица спящих и неспящих, кое-кому бросал: «Давай засыпай» — и брел дальше. Он побывал и в других землянках, где также чадили промоченные в бензине фитили из скрученной ваты в снарядных гильзах, и так же наклонялся над спящими и неспящими. Сказал санинструкторше:
— Давай спи, Света.
Поднявшая настороженно голову, Лядова тут же опустила ее, прошептала:
— Не могу уснуть.
— Тебе надо отдохнуть. — Он не замечал, что говорит ей «ты». — Завтра будет много работы.
— Да, товарищ лейтенант… Работы у меня будет много. Но дали двух санитаров, и военфельдшер в батальоне теперь есть…
— Хорошо, — сказал Воронков. — Спи…
Он вернулся в свою землянку, подумал: «Свеча не должна угаснуть, не должна. А если угаснет, что ж, так на роду написано, брат…» Назвал себя братом и вспомнил Жору, и снова мать с отцом, и Оксану, и фронтовых товарищей, которых терял все эти нескончаемые два года войны. Сколько ж она еще будет длиться?
И себя припомнил вдруг — совсем маленького. С детским садом выступает в заводском клубе, воспитательница командует: «Дети, поднимем ручки!» — и все поднимают, а он еще не сообразил, что надо делать, стоит переминается; воспитательница произносит: «Дети, потопали ножками», — дети топают, Санек же только-только поднимает руки. Сильно запаздывал несообразительный, заторможенный Санек, а когда воспитательница произнесла: «Дети, сядем на стульчики, поболтаем ножками», то он уже после следующей команды: «Дети, слезем со стульчиков, помаршируем», — уселся на стул, болтал ногами и не слез до тех пор, пока малышня детского сада не закончила свое выступление на клубной сцене — для родителей, для бабушек и дедушек. Воронков представил сейчас это так явственно, будто сам был взрослым и сидел в зале. А он же был трехлеткой и демонстрировал свои таланты на сцене? Как и почему это теперь возникло, словно наяву?
И опять припомнил себя чуть постарше. Очень нужно было подлизаться к маме, которая собиралась уйти из дому в магазин, и они бы с Жоркой поработали ложками в трехлитровой банке с вишневым вареньем. И Санька начал, как бы от обратного, подлизываться, задабривать, повторяя: «Мамочка, не уходи, нам без тебя будет скучно». — «Не могу, спешу за хлебом». — «Не уходи, мы просим, не уходи!» Мама почти оделась, но он так канючил, что она сдалась: «Остаюсь, уговорил». Ему с Гошкой оставалось переглянуться. Переиграл, перестарался!
Рассвет выдался теплым, душным, как и ночь. Но Воронкова познабливало. Понимал: волнуется, мандражирует. Приказал себе: зажмись. Приоткрыл запястье: на часах шесть сорок пять. Через пятнадцать минут грохнет. Зажмись и жди, самое трудное еще впереди, за артподготовкой. Зажаться, то есть не мандражировать, он приказывал себе и час назад, когда полевые кухни подвезли неурочный завтрак и он, черпая ложкой теплую недоваренную пшенку, удивлялся: кашу рубает без аппетита, вот так номер, это он-то без аппетита, — котелок, разумеется, опорожнил, но будто по принуждению. Даешь, лейтенант Воронков! Оно, однако, понятно: переживает. А чтоб не переживать — зажмись.
Наверное, он бледноват. Потому что бледными были вокруг и его орлы-соколы — отчасти от недосыпа, в основном от сознания неотвратимости того, что с ними будет. Никто не провидит уготованного ему, оттого и посасывает под ложечкой, и румянец как стерли. Познабливает, а словно с духоты нечем дышать, словно воротник тесен, душит. Воронков расстегнул ворот гимнастерки, затяжно вздохнул. Долгим взглядом посмотрел на своих солдат, на зеленевший молодой травкой бруствер, на синеющую кромку дальнего леса, на желтое и красноватое, перед восходом солнца небо, на другом конце которого серпик незашедшего месяца, немощного и бледного, как они сами, — Воронков смотрел на все это как бы впрок, про запас.
Потом он поглядел на высоту 202,5. Не впрок, не про запас, ибо еще наглядится. Тут иное: захотелось запомнить ее такою, какою она была перед нашим наступлением. А какою будет после артподготовки, после бомбовых ударов и штурмовки с воздуха, после боев, увидим. И сравним. И лейтенант Воронков, точно, не позавидует засевшим на высоте фрицам. Себе тоже, разумеется, не позавидуешь: атака не фунт изюма, идти грудью на пулеметы — не прогулка по аллее парка культуры и отдыха.
Где-то за спиной, в ближнем и неближнем тылу, утробно хлопнуло — и один раз, и несколько раз одновременно, и над траншеей жестко прошуршали снаряды, чтобы через секунду-другую взорваться на высоте 202,5. Она мгновенно — от подножья до макушки — вспучилась разрывами: снопы пламени и дыма, обломки укреплений, древесное щепье, комья глины и куски камня. А звуки выстрелов и звуки разрывов уже слились в сплошной грохот, беспощадно барабанивший по перепонкам, Воронков в такую минуту подумал: перепонки на то и барабанные, чтоб по ним барабанили, подумал сдуру и тотчас забыл об этой мысли. Облегчи уши — и он открыл рот, зевнул судорожно, понуждая себя. Все-таки голова сразу заболела, стала непосильной, клонящейся книзу. Затошнило. Он оперся о траншейную стенку, переборол слабость.
Прислушался. Грохот не ослабевал, и подумалось: пушкари дают фрицам прикурить, дают жизни, черт подери! Подбадривая себя и других, он похлопал по плечам и спинам тех, кто был в траншее поближе к нему. Он не замечал или не желал замечать, что артподготовка жидковата, а самолеты так и не появились. Завершил артподготовку залп «катюш» — опять же жиденький, хотя «катюша» есть «катюша»: ее реактивные снаряды раскаленными стрелами пропороли небеса и вонзились в немецкие позиции, выжигая. На мгновение стало тихо, и услыхалось, как за второй линией траншей гудели двигатели Т-34 и КВ, — танков, однако, было немного, но и этого не заметил Воронков.
Над передним краем с НП комбата взошла серия сигнальных ракет, и Воронков, хмелея от азарта, от безрассудства, выстрелил ответной ракетой и завопил:
— Девятая рота, в атаку, вперед!
Кто-то выбирался из траншеи по приставным лесенкам, кто-то жался к сырой стенке, не торопясь вступить на лесенки. И тогда Воронков, окончательно захмелев, рванулся, растолкал грудившихся бойцов, подтянулся на руках и перебросил свое сухощавое, невесомое тело через бруствер. Возвысился над траншеей, призывно размахивая автоматом и раздирая рот в крике:
—Рота, за мной, в атаку! Быстрей вылезай! За мной, вперед!
Немцы крепко огрызались: снаряды и мины ложились возле траншеи и в траншее, пулеметные очереди били вперехлест, — стреляли с высоты 202,5, затянутой дымом. Огневые точки не подавлены? Но ничего уже не изменить, и, слыша, как возле виска фукают осколки а взвизгивают пули, Воронков сновал перед бруствером:
— Ребята, вылезай быстрей! В атаку, за мной, ура!
Перекинув на грудь ППШ, он развернулся и широким шагом повел за собой цепь. Да, она поспешила за ним, где отставая, где приближаясь, а вот старшина Разуваев, высоко вскидывая длинные ноги, и обогнал его справа, слева обогнал Адам Зуенок. Молодцы! У подножья высотки опять вспучились разрывы — наши пушкари повели заградительный огонь, пехоте надо прижиматься к этому огневому валу.
Автомат колотил о грудь, но Воронков прижимал не его, а планшет, который совсем не мешал, — и лейтенант убыстрял шаг, затем побежал, временами оглядываясь. Ротная цепь трусила за ним, будто волной, накрывая криком: «Ур-ра!.. Ур-ра!..» Он тоже выкрикивал «ура!», проталкивая слово сквозь слипшиеся, омертвевшие губы, задыхался от бега, спотыкался о кочки, утопал в вязкой грязи водомоин. Как и все, непроизвольно сутулился, втягивая голову в плечи. Словно это давало больше шансов уберечь башку от металла. Он забыл, что на нем каска и что осколок либо пуля могут еще укусить и в лицо, и в шею, и в грудь, и в живот, и в пах: человек — мишень подходящая. Для чего подходящая? Для смертоубийства?
Старшина Разуваев вырвался шагов на пять, слева вырывался Дмитро Белоус, еще левее — Адам Зуенок, еще левее, за Белоусом, кто-то из казахов, Воронков не разобрал кто. Справа к Разуваеву пристраивались Гурьев, Яремчук, Ермек Тулегенов и кто-то из казахов или туркмен, опять Воронков не определил на бегу да в дыму. Но это неважно, другое важно — что рота дружно идет в атаку. А вот ротному командиру отставать негоже. И в тот миг, когда Воронков прибавил прыти, упал Зуенок, и следом упал казах. Упали и не встали.
— Не останавливаться! — крикнул Воронков. — Помощь им окажут!
Цепь не остановилась, и Воронков пробежал мимо упавших. Убиты? Ранены? Зуенок, кажется, живой, шевелится? Окажут помощь? Где Лядова и ее санитары? Где-то позади ротной цепи. Не опоздай, Света! А мы не можем задерживаться! Простите, ребята.
Бежали по кочковатому лугу, разминированному накануне саперами, у размочаленной осины сбились в кучу, потому что болото, не дай бог, в эту горловину вмажет снаряд, протопали по горловине, по перешейку, вновь рассредоточились. А там уж и наша «колючка», разрезанная и разведенная в стороны саперами загодя, а там уж и немецкие проволочные заграждения, — саперы эту «колючку» резали своими ножницами, проходов пока не было, пришлось залечь у спиралей Бруно. Местность ровненькая и голенькая, и пулеметы МГ чесанули с высоты, пули зачмокали, входя в сырую землю. А может, разрывными бьют проклятые МГ?