Он прошел по обороне из конца в конец, стараясь своим видом подбодрить людей. А чем еще? Патронов и гранат в обрез, особенно противотанковых, приказал: при отражении атаки — экономить, бить наверняка. Окопы и траншея порушены, приказал: углубить сектора обстрела — расчистить, но зря не высовываться. Обнаружил еще двух тяжелораненых, истекающих кровью, так заваленных землей, что и сам-то случайно на них наткнулся, приказал: переправить немедля в санроту. И всем без исключения приказал: стеречь танковую атаку, не прошляпить появления пехоты.
А чужие двигатели уже не гудели — взревывали, и в бинокль было видно, как выползают из лесу, подминая кустарник, бронированные махины. На батальон шло — Чернышев мгновенно сосчитал — десять танков и пять самоходок: «фердинанды» двигались, подстраховывая, в общей линии, между танками. Вот это да! Знобящий холодок возник в груди и, будто пронзив ее, пробежал и по спине, по позвоночнику.
Не переставало знобить и тогда, когда противотанковые орудия ударили по немецким машинам. Пушкари стреляли метко: подожгли танк, другой, подбили «фердинанд», с сорванной гусеницей он закрутился на месте, заелозил. Здорово! Так бы и дальше! И третий танк задымил, замер, языки пламени начали лизать броню. Ой, молодцы артиллеристы! Но озноб не проходил, выстуживал душу, и возбуждение росло, потому что Чернышев понимал: и на долю батальона кое-что останется, еще как останется-достанется — танки и самоходки, стреляя с ходу и с остановок, подползали ближе и ближе.
Ударили два расчета ПТР[7], которые он успел поставить на флангах батальона, на стыке с соседями. Но стреляли они плохо, мазали — это было очевидно, — возможно, нервничали, парнишки зеленые, необстрелянные. А тут такое прет! Чернышев и тот нервничает, тертый калач…
Нервничает — да. Но зато ясно и понятно: перед тобой враг, а как поступать с врагом — война научила. Просто поотвык малость от нее, подзабылся малость в тепличном, райском уголке — в медсанбате. Где была Аня и все, с ней связанное. Вот — вспомянул санбат, вспомянул опять об Ане. В какие-то доли секунды.
Чернышев не отрывался от бинокля. Танки и самоходки близились, укрупнялись в размерах. Артиллерия продолжала садить по ним, кажется, и пэтээровцы изловчились, подожгли крайний левый танк. На позициях батальона рвались только танковые снаряды и повизгивали болванки самоходок: весь огонь немецкая артиллерия перенесла в глубину, по тылам полка и, вероятно, дивизии — грохот отдалился, словно его отодвинули. Голос теперь услышится, и Чернышев закричал, надсаживаясь:
— Отсекать пехоту! Бить по автоматчикам! По танкам — гранатами!
С НП батальона — окоп пошире и поглубже, перекрытый досками, — команду вроде бы приняли в соседних окопчиках, но как передать ее дальше, если между бойцами — двадцать, тридцать метров, да ведь и снаряды рвутся, глушат голос. Решение пришло мгновенно:
— Василь, беги на правый фланг! Передавай по обороне мою команду!
А на левый фланг отправил контуженого, но на ходу, телефониста с тем же поручением. Хотя будь связь, не было бы проблем: позвонил ротным — и порядок. Но связь побили, и ротных побили. Ее, надеемся, восстановят, ротных же побило насмерть. А вообще-то и без его команды солдаты знают, что делать. Однако командир не может не командовать, такова должность.
Да жить можно, черт побери! Ведь и «мессеры» перестали штурмовать оборону. Отбить бы атаку танков и автоматчиков — и живи дальше. Но танковый гуд — как лавина железных скрежещущих звуков — затоплял ложбинки, рытвины, ямы, воронки, окопы, траншеи, ход сообщения и катился вглубь, в полковые и дивизионные тылы. И особенно гудело на севере, на стыке дивизий, Чернышев подумал: «На нас идет поменьше. Отобьемся!»
Он сменил в автомате диск, приготовил в нише противотанковую гранату и связку ручных гранат и даже не заметил, что снял раненую руку с перевязи, не заметил, ноет предплечье или нет: воля убила боль. Надо было действовать — и рука действовала.
И еще одна машина — «фердинанд», крайняя справа — была подожжена: то ли противотанковыми орудиями, то ли противотанковыми ружьями. Хорошее зрелище: горит машина, дым вьется жгутами, тянется в небо, а сквозь дым пробивается и пламя. Погребальные свечи для проклятых фашистов. Чем больше этих свечей, тем больше уцелеет народу в первом батальоне, в других батальонах. Но остальные танки и самоходки уже в сотне метров.
— Огонь! — крикнул Чернышев и нажал на спусковой крючок, целя в показавшихся из-за брони автоматчиков.
Вряд ли его услышали, однако вслед за очередью комбата затрещали и прочие автоматы, ручные пулеметы. Чернышев стрелял расчетливыми, короткими очередями, приказывая себе и бойцам: поточней, поприцельней! Кто-то из немецких автоматчиков упал — убит, ранен или залег, кто-то продолжал трусить за машинами. Повторные очереди ППШ и «дегтярей» прижимали их к земле, заставляли пятиться.
Прямо на НП Чернышева надвигался танк, поводя орудийным стволом, будто вынюхивая. М о й, — подумал Чернышев и потянулся к противотанковой гранате. Но перед тем, как ухватиться за ее рукоятку, он успел взглянуть вправо и влево: танки надвигались, и правей НП, и левей, в них полетели гранаты, один подбили, второй подползал к траншее.
Подползал и е г о танк. Каких-нибудь десять метров оставалось, когда Чернышев схватил нелегкую гранату обеими руками и в сильном замахе кинул ее под днище. Утробный взрыв потряс и вздыбил машину, она накренилась, проползла чуток и остановилась, словно уперевшись во что-то. И вдруг танк рвануло изнутри, разломило, разорвало. Чернышев едва-едва пригнулся: что-то бесформенное грузно пролетело над траншеей, шмякнулось о землю. Оглянулся: кусок башни.
И тут увидал: танк, что шел справа от НП, навис над окопом, крутанулся, давя того, кто там был, и перевалил через траншею, попер в глубь обороны. Не раздумывая, Чернышев схватил связку ручных гранат и скачками побежал по траншее туда, где только что крутился танк. Он не упустил гада: метров с пятнадцати, вдогон, в том же сильном, до отказа, замахе швырнул связку. Танк был к нему боком, гранаты угодили в моторную часть. И машина сразу вспыхнула бледным пламенем, зачадила черно. И ты, сволочь, получил свое!
Внезапная усталость как будто ударила под коленки — ноги подогнулись, и Чернышев оперся спиной о стенку траншеи, перебарывая слабость. Переборол. Хотя сердце бабахало, тошнота подступала к горлу. Оглядел оборону. Остальные танки и самоходки пятились, отступали, автоматчики — толпой за ними. Солдаты Чернышева стреляли вслед, а потом огонь прекратили.
— Правильно, — сказал комбат. — Патроны беречь…
Кому сказал? Да себе. Ибо рядом никого не было. Но неожиданно из-за уступа траншеи появился Василь Козицкий, доложил:
— Товарищ капитан, ваше приказание передал. Тем, кто вотще был живой…
— Объявляю благодарность. — Чернышев сам не сумел бы определить, шутит он или всерьез, — выполнил приказ и, видишь, отбили атаку…
— Служу Советскому Союзу, — неуверенно произнес Козицкий, тоже не понявший, серьезом командир батальона либо с шуткой.
— Досталось, Василь?
— Досталось, товарищ канбат, — выдохнул Козицкий. — Мочи нету…
— Так ведь и мне досталось, — сказал Чернышев, сознавая: сказал нечто нужное и точное.
— Это верно, товарищ канбат, — повеселевшим тоном откликнулся Козицкий. — Всем досталось. Зато дали фрицам по мордасам…
— Я пройду по обороне, — сказал Чернышев. — Ты побудь на НП. Вернется связист, также пусть здесь сидит… А ну как дадут связь?
Закопченный, запыленный, в простреленной пилотке, в рваной гимнастерке и галифе, с заострившимся носом, с провалившимися глазами, трудно переставляя пудовые сапоги, Чернышев прошел до левого фланга, затем — вернувшись к НП — до правого, и везде, где встречал живого, произносил, одну и ту же фразу:
— Ну как, досталось?
Ему отвечали: еще как, товарищ капитан. И он опять говорил одно и то же:
— Так ведь и мне досталось…
И чувствовал: солдату от этого становится чуточку легче.
А пока суд да дело, организовал привычное: эвакуацию раненых, расчистку окопов, траншеи и хода сообщения, — лопатами бойцы шуровали через не могу, без всякого усердия. Телефониста услал на линию: пусть и он ищет порывы, у телефона подежурит Василь Козицкий. Подвезли обед — разрешил отлучиться с котелками к полевой кухне по двое, по трое, не всем гуртом.
Супец и перловку ели вяло, а на чаек налегали: жажда мучила. Подвезли и боеприпасы: патроны, гранаты. Подкатили пушечки на конной тяге, обосновались в роще — и это неплохо. Но поистине замечательное: командир полка прислал подкрепление — считай, целый взвод, целое богатство, тридцать штыков! Возглавил этот, как выяснилось, резерв комдива пухлогубый и пухлощекий лейтенант с капризным выражением, как бы раз и навсегда прилепившимся к лицу. Черт с тобой, что ты капризный, подумал Чернышев, главное же — привел подкрепление. Он немедленно распределил прибывших по батальонному участку, а лейтенанта назначил своим заместителем. Тот с гримаской пропел:
— Постараюсь не подвести…
Постарайся, постарайся. И не выкобенивайся. В бою это ни к чему. В бою дело надо делать. И понадежней, поверней. Вник, мой зам и пом?
Может быть, пунктуальным немцам необходимо было пообедать в установленное время или что там иное, но лишь после обеда они снова открыли артиллерийско-минометный огонь. Самолеты не появлялись, а вот из неглубокого тыла, с железнодорожной ветки в лесном чреве, задубасил бронепоезд.
Снаряд-то с бронепоезда и рванул неподалеку, воздушной волной Чернышева отшвырнуло, припечатало к траншейной стенке — аж косточки затрещали. К нему бросились лейтенант и Василь Козицкий — помочь. Он отстранил их. Потому — осколки помиловали, а контузия не из тяжелых: маленько пооглох и заикался, маленько башка покруживалась, ну и шумело в ней, в башке. Иногда крепко шумело, как грозная, громоподобная музыка, вроде бы органная. Ну да, ну да, орган он недавно слыхал, из костела в польском городке гремело, а давно, до войны, — из львовского костела. И вот теперь слышит.