Проводы журавлей — страница 57 из 88

Наверное, они оба чувствовали себя виноватыми перед Вадимом. И должны были чувствовать это всегда, всю жизнь! Может быть, от этого ему или матери было бы легче? Возможно. Хотя насчет матери вряд ли…

Вадим смотрел на дождевую лужу на аллейке, странно белевшую: то ли ее облепил по краям тополиный пух, то ли бабочки-лимонницы; смотрел, как отец тер лоб, будто старался стереть морщины, а они не стирались; смотрел, как Калерия Николаевна промокалась платочком — слезы или пот. Смотрел и словно не видел всего этого, а видел мать, растрепанную, с горящими глазами, непримиримую: «Он умер для нас, а мы для него!» И думал: «Никому не надо умирать, и отцу тоже…» Было жарко, парило к новому дождю, они все трое ели эскимо на палочке, и он, мальчишка, еще подумал: «Люди должны всегда жить, это на войне люди умирают…» И снова вспомнил о матери и пожалел, что в этот жаркий, душный час она, наверное, не ест холодное эскимо на палочке — его любимое мороженое, отец знал и это.

Повторно пролился внезапный секущий ливень, но прохлады он не принес. Было все так же душно, тяжко. Под навесом, в открытом павильоне, куда они спрятались от дождя, было как в закупоренной комнате. Хотелось пить, хотелось холодного, однако, когда кончился ливень, отец не купил еще эскимо: не угадал желания сына. Вадим сердито удивился, ничего, впрочем, не сказав отцу, тем более Калерии Николаевне.

Солнце на стыке июня и июля жгло, испарина облепляла тело, в волглом воздухе вновь замельтешили мухи и бабочки. И вдруг Вадим ощутил: ему на оголенную руку кто-то сел, как дохнул на кожу. Божья коровка! Желтая с серыми крапинами, она шустро ползла от кисти к локтю, Вадим осторожно взял ее пальцами и подбросил вверх: лети. Она взлетела, но тут же опустилась на руку, поползла, щекоча. Он опять подбросил божью коровку вверх, и опять она села ему на руку.

— Вадим, божья коровка тебя обласкала, — Калерия Николаевна говорила по-доброму, тихо, тоже как бы обласкивая Вадима.

Он ничего не ответил, отнес божью коровку к газону, стряхнул в траву, и она больше не возвратилась. Божья коровка запомнилась не меньше, чем объятия Калерии Николаевны. Под конец свидания она осмелела и начала раз, другой, третий легонько прижимать его к себе, и Вадим будто тонул в мягком, в ласковом, в добром. Она обнимала его, гладила по голове и промокала платочком глаза, может быть, плакала?

А мать обнимала по-иному — порывисто, резко, словно вминала в себя, чтобы никто не мог его оторвать. А потом, подержав так, резко отталкивала: «Иди погуляй». С годами она любила сына спокойней, что ли. Вообще чувства ее как будто блекли, выцветали, и лишь ненависть к бывшему мужу горела прежним накалом. Мать изредка вспоминала о нем, цедя то «неудачник», то «баловень судьбы», а ведь отец, в сущности, добивался всего своим горбом и добился немалого. Но ненависть слепа.

И Вадим никогда не понимал этого. Он спрашивал себя: «Мог бы я так ненавидеть?» И отвечал: нет, не мог, ибо это отец, хоть и живут они врозь. Свой, значит, человек. Не очень близкий, но все-таки свой, не чужой. Он иногда испытывал к отцу недоверие, равнодушие, неприязнь. Но ненавидеть? Не было такого!

Отец казался Вадиму человеком незлым, широким, уступчивым, тактичным, не поучавшим, а только интересовавшимся его делами, и это впечатление крепло по мере того, как он взрослел. Тот факт, что отец, добрый и деликатный, оставил их, отодвигался временем на задний план, покрывался дымкой забвения.

А потом отец и вообще покрылся дымкой забвения. Это началось после того, как Вадим женился. Еще до очного знакомства Маши с отцом он рассказал ей, как отец оставил их с матерью. Рассказал спокойно, сдержанно, как о далеком прошлом, но Маша побледнела:

— Какая все-таки низость!

Он не стал разубеждать ее, положил руку на плечо:

— Не надо так. Успокойся, Машучок.

Она не сняла его руки, однако повторила:

— Какая низость! — и добавила: — И жестокость!

Может быть, так оно и было. Оставить жену с ребенком, конечно же, не самый благородный и не самый гуманный поступок. Каковы бы ни были причины, лучше такого не делать. Хотя причины могут быть разные, это мы понимаем, грамотные. В данном случае полюбил другую. Когда он заикнулся об этом, Маша вскипела:

— Что значит полюбил другую? Как он посмел, когда у него семья? Ну ладно, ну я понимаю, охладел к этой, воспылал к той… Но бросить сына ради кого-то? Не-пос-ти-жи-мо!

— Для кого-то постижимо, Машучок, — сказал он.

Так, Машучком, называл ее на заре их любви, оба радостно смеялись, вспоминаючи гору Машук под Пятигорском, где некогда на курорте и свел их счастливый случай. Потом, уже после рождения Витюши, он постепенно отвык от легкомысленно-сентиментального «Машучка» и стал звать ее Маша, Машенька, а она будто не заметила этой перемены, отзывалась с той же радостной открытостью и готовностью к ответной ласке.

Осуждал ли он отца? Скорее, не понимал рокового поступка. Страдал? Первое время — да. Затем попривык, как-то пообтерся, что ли, в роли пасынка судьбы, в роли безотцовщины. Невосприимчивость некая выработалась: есть мать — и все. Видится с отцом раз в месяц — и все.

С женитьбой почти вовсе перестали встречаться: взрослый, семейный человек, свои заботы, да и Маша отнюдь не поощряла этих встреч. Волевая, непреклонная, она как отрезала:

— Можете видеться в метро или где там еще, но принимать его в своем доме мне не-при-ят-но! — Она любила так вот, по слогам, выделять слова.

На миг сделалось неприятно и Вадиму — от слов жены, но он тут же согласно кивнул:

— Как хочешь…

Все же отец дважды у них побывал: когда родился Витюша и когда Витюша пошел в детский сад — два памятных события. Но когда совсем недавно он пожелал приехать к ним в связи с еще одним памятным событием: Витюша пошел в школу, — Маша сказала категорическое «нет». И Вадим, в некотором смущении покашливая в телефонную трубку, отговорил отца приезжать: дескать, как-нибудь в другой раз.

Похоже было, что с течением времени ненависть матери к отцу не угасала, а неприязнь Маши крепла. На этой почве они сошлись особенно близко, мать и Маша. Если не считать основного фактора — Витюшиного существования. Вадим был уверен: мать любит внука больше, нежели сына. И, естественно, тем паче больше, нежели невестку. Хотя они и крепко сошлись, свекровь и невестка. Да разве это плохо? Разве вообще плохо, когда люди дружат? Даже не близкие, а чужие. Впрочем, если люди дружат, они как бы перестают быть чужими. Плохо, когда люди отчуждаются вольно или невольно. Расхожие истины? Наверно. Но от того, что они банальны, они не перестают быть истинами. К тому же добытыми собственным опытом, точнее, собственной шкурой. Не надо бояться старых истин: они могут быть пошлыми, а могут быть, так сказать, и со знаком качества. Смотря какую мысль или чувство обозначают. Но это так, между прочим…

А вот это не между прочим: мать едва ли не ежедневно бывала у них до самой своей смерти. Уже неизлечимо больна, уже еле-еле ходит, уже они умоляют ее пощадить себя, а она тащится через полгорода, с пересадками, аж с шоссе Энтузиастов! Чтобы погостить у них, поглядеть за внуком, дать какие-то хозяйственно-домашние советы Маше. И Маша, гордая, независимая Маша, слушала все эти советы в оба уха и выполняла неукоснительно. И к Витюше не ревновала. А ведь ревновала к сынишке всех подряд — сослуживцев, знакомых, соседей по дому и даче, своих родителей и самого Вадима!

Мать умерла и была похоронена без него — командировка в ГДР. Он ходил и ездил по знаменитой берлинской улице «Под липами» — действительно вся в липах, — а мать лежала в гробу. О ее смерти ему сообщили из торгпредства: пока Маша звонила Ричарду Михайловичу, пока звонили в Берлин, пока торгпредские разыскивали его на заводах, время для возвращения было упущено, не поспевал он к похоронам. Да и нельзя было прерывать переговоры, надо было завершить  д е л о. Хотя, разумеется, горько не попрощаться с родным человеком перед тем, как его сожгут в крематории и останется горсть пепла. Он объяснил все Маше, будто оправдываясь. Однако оправдываться не было нужды, жена сказала: «Я понимаю ситуацию. Ты не мог иначе…» — «Спасибо, Машучок!» — И привлек ее к себе. И вдруг его пронзило: когда-нибудь так вот сожгут и гроб с телом Маши и гроб с его собственным телом. Он не испугался, но еще крепче прижал к груди живую женскую плоть.

С матерью он прощался по фотографии, что ли. Она была снята в гробу: какое-то платье, которое сын никогда на ней не видел, не чулки, а почему-то гольфы (платье коротковато, и Вадиму почудилось: у мертвой мамы мерзнут ноги), домашние войлочные туфли — носки разведены сильно; на второй фотографии мать прикрыта покрывалом до подбородка; на третьей — заколоченный гроб, зачем сфотографировали гроб, Вадим не понял, но у Маши не спросил. Лицо на фотографиях было еще суровей, чем при жизни: грозно нахмуренные брови, сомкнут словно провалившийся рот (это оттого, что зубные протезы сняли), вытянувшийся, будто выросший нос нависал над бескровной губой. И беспробудно опущены тяжелые, набрякшие веки… Такой грозный вид бывал у мамы, когда она говорила или думала об отце. А ведь она бывала иной — доброй, ласковой, нежной: с Витюшей, с Машей, с ним самим — маленьким, лет до двенадцати. Потом с сыном стала построже: считала, что подростка и парня нельзя  р а с п у с к а т ь, излишняя мягкость и потакание испортят. Может быть, она и была права.

Может, она и была права, что лежала в гробу столь суровой. Среди прощавшихся с ней в крематории, говорила Маша, находился и отец, плакал будто даже. Но и мертвая мать не простила его, не могла простить. Отчего-то Вадим, глядя на фотографии, подумал так. Хотя в принципе он относился к отцу гораздо мягче, в общем, терпимо и хотел бы видеть эту терпимость и у матери, когда она была живой. Но мертвые всегда правы, это так.

«Говоришь, отец плакал?» — переспросил Вадим. «Плакал, плакал», — ответила Маша с каменным выражением. О, это выражение ему знакомо, и лучше бы жену не переспрашивать! Машины родители относились к его отцу так же примерно, как Вадим. А Маша — скорей как его мать. То есть непримиримо. Ну а стоит ли себя так взвинчивать, тратить себя так? Ничего же не переиначишь, не перепишешь набело. Следовательно, надобно поспокойней, похладнокровней. Нервные клетки, как известно, не восстанавливаются. Худой мир лучше доброй ссоры — правильно говорится.