Вместо положенной кутьи отведали компота — Голошубин изрек: «Сойдет». Подала Маша и горячее — жареное мясо с картошкой. Распотрошила запасы в холодильнике и на балконе. Ешьте, гости дорогие, ешьте и пейте, поминайте отца моего, Мирошникова Александра Ивановича, а я сын его — Вадим Александрович Мирошников. Сын законный и единственный.
Маша открыла форточку пошире — в спертый, чадный воздух вторглась свежая, сырая струя, охолодила Мирошникову лоб. Он потер виски, поглядел в окно: снежинки невесомо падали вниз, вниз, к земле. Мельтешили снежинки, мельтешили близкие и дальние огни — и мельтешили мысли, трезвые и нетрезвые. Мирошников жевал, не замечая, что жует, все ниже клонилась его красивая, массивная, как у отца, голова.
— Дамы разрешат нам курить? — спросил более других захмелевший проректор.
Маша сказала:
— Пожалуйста, курите на здоровье.
Аделаида Прокофьевна улыбнулась щедрее:
— Разрешаю, поскольку сама курю…
Проректор галантно раскрыл перед ней серебряный, с вензелями портсигар, и Аделаида Прокофьевна взяла папироску толстыми, короткими пальцами с ярким маникюром. Проректор щелкнул зажигалкой, поднес огонек.
Задымили и остальные, и выяснилось: некурящих двое, Вадим Александрович и Маша. Но он зачем-то попросил сигарету у Голошубина, неумело затянулся. Откашлявшись, перехватил неодобрительный взгляд жены. У него всегда так: в принципе некурящий, а выпьет — сует в рот сигарету, при Машиной, разумеется, неодобрении. Подумал: «Обычное застолье. Выпивка, закуска, треп. Не хватает музыки, плясок и хорового пения».
Профессор Синицын поучал Машу:
— От ревматизма первейшее средство — пчелиный укус. Я на даче так поступаю: беру у соседа несколько пчел — и на больное место. Как рукой снимает! Но, разумеется, предстоит потерпеть, покуда пчелы жалят…
Маша не кивала, слушала с неподвижными, застывшими чертами.
— Да, интересно… Да, любопытно…
— А грибы, Мария Николаевна, солить следует деревенским способом. Во-первых, берем…
Насытившиеся, отвалившие от тарелок парни в компании старших продолжали помалкивать: сказывалась выучка Семена Семеныча Голошубина. Мирошников хотел было налить себе еще и раздумал, тяжко ворохнулся на заскрипевшем стуле. И некстати подумал: «А через девять дней снова устраивают поминки. Затем отмечают сорок дней, затем полгода, затем год… Сколько поминок!»
На воле падал и падал чистый, легкий снежок, и такой незыблемостью, вечностью мироздания повеяло на Вадима Александровича, что он на мгновение испытал чувство какой-то необычной легкости в теле. Словно и он может летать, как этот снег. Но снег-то летит вниз, к земле. И тело обрело прежнюю тяжесть, скрипнул стул. Маша поджала губы. Понятно, понятно: мебель была импортная, хваленая, но ненадежная, и у Мирошниковых царил неписаный закон — сидеть осторожно, не разваливаться, не егозить, даже Витюши закон этот касался. Гости, увы, про то не знали. Но ведь Вадим Александрович знал! И, заглаживая вину, он робко коснулся Машиного локтя: не сердись, исправлюсь.
В десятом часу член-корр, оборвав беседу с Аделаидой Прокофьевной, как бы между прочим сказал:
— Не пора ли хозяевам отдохнуть от гостей? Семеныч, вызывай машину… Адель, мы вас подвезем…
Мирошниковы с наигранным радушием стали уговаривать еще посидеть, гости отнекивались вполне искренне. Тогда Вадим Александрович сказал, разводя руками:
— Ну, давайте на посошок!
— На посошок можно, — согласился Голошубин.
И член-корр согласился:
— Стремянную!
Мирошников помогал жене убирать стол, стаскивал посуду в мойку. Он малость суетился, словно в чем-то повинен перед Машей. Ну, не повинен, так уйму хлопот доставил этими самыми поминками. Легко ль было одной управиться, хоть теперь надо пособить.
— Вадик, — сказала Маша. — Я звонила своим на дачу. Они выражают сочувствие.
— Спасибо им, — сказал Вадим Александрович. — И тебе, Машучок, спасибо за все.
— Иди спать, я сама управлюсь. Тебе завтра на работу.
— А тебе? Нет уж, я подсоблю…
Он принимал вымытую посуду, ножи, вилки, ложки, вытирал кухонным льняным полотенцем, ставил на место. Понес наполненное отбросами ведро к мусоропроводу на лестничной площадке, возвращался — и как будто увидел беловато-серую фарфоровую урну на полке в прихожей. Урну с прахом отца. И неожиданно для себя заплакал.
Постоял немного, успокоился, вытер слезы и прошел на кухню. Маша моментально все заметила, сказала:
— Не надо было тебе столько пить, Вадик.
— Да я не перебрал…
— Ну возьми себя в руки. Я понимаю: горе. Но ты же мужчина…
— Мужчина, — эхом отозвался Мирошников. — Супермен…
— Иронизируешь? Над кем?
— Над собой, — сказал Мирошников и потянулся за очередной тарелкой.
7
Они легли в постель за полночь, когда Витя в своей комнатке уже встал первый раз на горшок. Сынишка стукнул крышкой и угомонился. Жена уснула почти сразу, а Мирошников не засыпал. Заложив руки под голову, уставился в потолок — там, как на серо-белом экране, мелькали отрывочные картины, будто кто-то проецировал на этот экран пережитое за день. За немыслимый по насыщенности и протяженности день — он словно был бесконечным, этот трудный, выломившийся из ряда день.
Конечно, когда узнал о смерти мамы, тоже переживал. Но потому, что все эти похороны и поминки прошли без него, не так, кажется, встряхнуло, как сегодня. А может, и потому, что где-то в глубине души он всегда тянулся к отцу, ведь недаром говорят: мальчики больше любят отца, чем мать. Больше — это к нему не относится. Но как бы там ни было, минувший день врубится в память. Теперь ни матери, ни отца…
О другом надо бы поразмыслить — о делах-заботах, они с поминками не окончились. И Мирошников заставлял себя думать о том, что предстоит еще сделать по оформлению и получению наследства и как им распорядиться, но вместо этого думал: свалилось на мою голову нежданно-негаданно, ведь отец вроде был крепким мужиком, по крайней мере никогда не жаловался на здоровье. И на́ тебе — инсульт…
Внизу, на проспекте, изредка урчали автомобили, за стенкой надрывно плакал грудной ребенок, на балкончике ветер хлопал полиэтиленовой пленкой, которой были укрыты продукты, — после поминок место в «Розенлеве» подосвободилось, можно часть перенести с балкона. Да о чем он? О жратве, что ли? Нет, он о том, что сегодня навечно распрощался с родным отцом. Как будто оборвалась некая ниточка, связывавшая его со старшими поколениями Мирошниковых. Но связь поколений не должна прерваться, поскольку жив он, Вадим Мирошников, и жив его сын, Виктор Мирошников. И жива его жена Маша, носящая ту же фамилию, вот она, рядышком, посапывает возле уха… А Виктор Вадимович стучат крышкой горшка…
Он, когда был маленький, тоже часто вставал ночами. С возрастом прошло. Пройдет и у Витюшки. А вообще-то жидкости надо поменьше употреблять, ее избыток вреден для организма. Он уже толковал с Машей на эту тему, надо будет еще потолковать. От жидкости и от переедания обмен веществ может нарушиться. Не потому ли Витюша полноват, рыхловат для своих лет? Все, конечно, упирается в Машиных стариков: балуют Витю, перекармливают, особенно сладостями, да и всякими лимонадами потчуют чрезмерно. Как приедет внук к ним на дачу — пиши пропало…
А хорошо все-таки быть маленьким! Вот, скажем, чтоб тебе было не тридцать пять, а всего пять. Ты кудрявенький, симпатичненький, в матроске и гольфах. Бежишь по аллее Центрального парка имени Горького, размахивая совком и ведерком, позади — родители, любящие, гордые за тебя и тревожащиеся за тебя, чтоб не убежал слишком далеко, не затерялся в воскресной послевоенной публике: среди штатских рубах и пиджаков еще немало гимнастерок и кителей, правда, без погон, а жакеты у женщин с широкими, прямыми плечами, — пока что держалась довоенная мода. А вокруг кипит, не зря же — парк культуры и отдыха: крутится «чертово колесо», могучие дядьки кулаками-кувалдами грохают по силомеру, на эстраде затейник разучивает массовую песню, у павильона с кривым зеркалом длиннющая очередь, такие же очереди и к мороженщицам, и в ресторан «Поплавок», куда после гулянья заходят Мирошниковы. Вадим расположился у окошка-иллюминатора, пароход-ресторан чуть покачивала на себе Москва-река, крикливые чайки падали к самой воде, белой молнией проносились мимо иллюминатора, а на столе с накрахмаленной скатертью — диковинная еда и сто бутылок лимонада! И папа с мамой, ласковые, добрые, улыбчивые, как и все люди в этот солнечный, сияющий день мира, к которому привыкали и никак не могли привыкнуть взрослые. А Вадим, родившийся после войны, без конца пил лимонад и грыз шоколадные конфеты. Но, может, ему было не пять, а десять? Нет, когда было десять, отец уже не жил с ними…
В этих мыслях-воспоминаниях не различишь, что было и чего не было. Все перемешалось, однако внешне выстроилось довольно связно. Ну и слава богу.
Младенец за стеной перестал плакать. Холодильник на кухне затрясся, включаясь. Постучал-постучал и выключился, трясясь еще некоторое время, как бы советуя хозяину: спать, братец, надо. И верно ведь, надо. Спасибо, «Розенлев». Хоть ты и финского происхождения, а я тебя уразумел. Будем спать. Спокойной ночи, господин «Розенлев»!
Охватывала вязкая дремота, но уснуть по-настоящему не мог. Спал и не спал одновременно. Было какое-то непрочное забытье, перемежаемое минутами бодрствования, когда голова была ясной-ясной, словно и не вязала только что по рукам-ногам дурманная, нехорошая дрема. И так всю ночь — как будто на качелях, туда-сюда. В минуты забытья виделись рваные, калейдоскопические сны: отец, мать, Николай Евдокимович в кителе и почему-то в трусах, Маша, сынишка, сочинский пляж, усеянный загорелыми недвижимыми телами — как после сражения, профессор Синицын, начальник Ричард Михайлович, теща с рогачом, таинственные рыбаки в бахилах, вытаскивающие из сетей неизвестного утопленника, «Волга» серебристого неземного цвета, полыхающий в преисподней огонь, плывущие по Монастырскому озеру носороги, упитанный венгерский торгпред с бокалом токайского: «Ваше здоровье, товарищ Мирошников!» — и прочее и прочее. И тут трудно было определить, что рождено реальностью и что причудами мозга, так все переплеталось…