Преодолевая скованность, Мирошников прошел к своему столу, уткнулся в бумаги, украдкой огляделся: никто не смотрел на него. Правильно, им нет никакого дела до того, кому наносит визиты начальство. И Стас Петрухин занят своим: что-то бойко печатает на бланке, он в этом мастак, стучит на пишущей машинке похлестче любой машинистки. Да нет, показалось, будто Петрухин с насмешкой поглядел на него, поглядел — да, но без всякой задней мысли, без подначки, он парень славный, простой, и отношения у них нормальные, товарищеские.
И точно: через пяток минут Петрухин подошел, попросил:
— Слушай, Вадим, ты не смог бы подменить меня сегодня на дежурстве? Понимаешь, в последний момент узнаю: свадьба у приятеля… А я потом за тебя отдежурю с повязкой… Выручи!
Мирошников прикинул: вроде бы вечер свободный, почему не выручить? Маше позвонит, предупредит.
— Договорились, Стас.
— Большое тебе спасибо!
— Не за что…
Ходить с п о в я з к о й — это значило в составе группы народных дружинников и с красной повязкой на рукаве патрулировать улицы с шести до одиннадцати вечера, или, говоря по-военному, с восемнадцати до двадцати трех. Занятие не шибко увлекательное. Верно, с одной стороны, как бы гуляешь на свежем воздухе да и отгул будет в заначке, с другой — может подвернуться алкаш, дебошир, а то и целая компания. На дежурстве Мирошников обычно не лез на рожон, предпочитал уговаривать нарушителя спокойствия без крутых мер. Нынче вся малопочтенная публика присмирела, а бывало, кидались на дружинников с кулаками и даже ножами. Представляете? Ведь среди дружинников и женщины. Предполагалось, что они одним своим женственным видом способны утихомирить пьяницу или хулигана. Да разве на них это подействует? Вообще не для милых, хрупких созданий такие патрулирования. Но что любопытно: женщины не отказываются, сами напрашиваются в дружины, вот уж равноправие так равноправие!
Вечер был морозный, ветреный. Сыпал мелкий снежок, припорашивал ледяные лысины на тротуарах — тут и трезвый не устоит, скользко. Мирошников шагал вослед сержанту с двумя сослуживцами, молоденькими и хорошенькими девчушками с нескупыми следами косметики на круглых мордашках. Патрулировали Старый Арбат, Сивцев Вражек. Снежинки летели на фонари и, казалось, сгорали на мертвом, холодном огне, как бабочки. Автомобильные фары бросали пучки света, тоже ловили роящиеся снежинки. Уткнув подбородок в воротник дубленки, Мирошников вполуха слушал стрекотню сослуживиц — кто, что и где купил. Он старался держаться сержанта, с ним было спокойней, представитель закона, профессионал, в кобуре пистолет, на плече портативная рация, его уверенность и решительность бодрили. Да и вообще, когда ты не один, когда с товарищами, пусть это и женщины, веселей на душе. А сержант точно знает свое дело: цепко оглядывает толпы у гастрономов, безошибочно определяет, кто есть кто. Молоденький — только что отслужил в армии, — подтянутый, стройный, по-модному усатенький, сержант не спеша, с достоинством неся себя, подходит к кучке парней, ожесточенно, не приглушая голоса ругающихся, размахивающих руками. Сержант останавливается, чуть расставив ноги, и веско произносит:
— А ну-ка, мальчики, сбавьте тон. И расходитесь. Давайте до дому быстренько, быстренько…
Парни не огрызаются, бросают на сержанта и друг на друга злобные взгляды. И действительно, расходятся в стороны, как бы заглатываемые вечерними улицами.
А снежок крутил-падал, щекотал лицо, укрывал плечи, ложился мягко под ноги, и пахло зимней свежестью, теплым хлебом из булочной, одеколоном из парикмахерской. Неслись «Волги» и «Жигули», за ними стелилась поземка, словно не хотела отпускать их. Матово горели фонари, швырялись прерывистыми, ломкими бликами. Славный московский вечер! И славно было размяться после восьмичасового сидения в к о н т о р е. Все славно. Кабы не специфика этой прогулки.
К счастью, на этот раз особых происшествий не было. Хотя сержанту пришлось вызывать машину «Скорой помощи». Было так: Мирошников шагал по тротуару, поглядывая на афиши, в свете фонарей всюду мелькала реклама «Московских звезд», звезды эстрады московские, но почему-то заслуженные артисты Чувашии, Мордовии или Удмуртии. И вдруг за афишной тумбой увидел лежащего человека. Сперва подумалось: пьянчуга, однако, присмотревшись, понял, что человеку, по-видимому, худо, так он был бледен и недвижим. Прохожие обходили его, как пьяного. Мирошников собрался было показать сержанту на лежащего, но милиционер уже заметил все многоопытным глазом, определил:
— Не иначе с сердцем плохо…
Когда подъехала «Скорая помощь», больного уложили на носилки, врач сказал сержанту: возможно, предынфарктное состояние. Увезли в больницу. Тут ведь что главное? Вовремя захватить болезнь, не дать ей развиться, а это значит в итоге спасти человека. А человеком этим был еще нестарый мужчина с тонкими, красивыми чертами и высоким лбом умницы. Сослуживицы прокомментировали: «Симпатичненький!», «Хорошо, что мы на него наткнулись!», «Да, не зря ходим…»
Вадим Александрович не жаловал собак и кошек, зато благоволил к пернатым. Вспоминал частенько: на даче в раскрытую форточку влетела синица, с подоконника прыг на столик, где лежала пачка печенья, — и ну клевать. Маша хотела ее выдворить, Мирошников не позволил. И синичка после навещала их комнату не однажды!
Предзимье, на московские улицы сыплет с неба снежная крупка, а глупые, неуклюжие голуби поспешно и жадно склевывают ее, принимая за подлинную крупу. И, конфузясь себя, Мирошников забежал в гастроном, купил пачку пшенки и рассыпал ее на тротуаре для милых, глупых и жадных голубей, а заодно и для воробьев-разбойников.
Ворона клювом долбит корку льда на луже, пьет, запрокидываясь. И он с улыбкой наблюдает за ней, хотя явно опаздывает на службу.
Бахают пушки в парке ЦДСА, взлетают разноцветные ракеты праздничного фейерверка, а в вечернем небе заполошенно мечутся дикие утки, поднятые пальбой с паркового пруда, и ему жалко их: теперь не скоро успокоятся, бедолаги.
Впрочем, не только птицам симпатизировал. Иногда и к собаченциям снисходил. Помнит: загорелась соседская дача, тушили всем миром, из людей никто не пострадал, слава богу, но когда из полусгоревшей дачи вынесли трех мертвых щенков, у Мирошникова дрогнуло сердце, как будто это были люди.
И еще помнит: были с Витюшей в цирке, дрессированные собачки делали стойки, прыгали сквозь кольца и друг через друга, качались на трапециях, играли в футбол, сын смеялся, хлопал в ладоши, а Мирошников думал: бедные псы-собаки, как же вас мордуют. И так же жаль было ему прочих дрессированных — медведей, тюленей, лошадей, обезьян, слонов, которые выделывали на сцене черт-те что, позабыв о свободе, но помня о лакомстве в руке дрессировщика.
Маша не ложилась спать, ждала. Когда он вошел в прихожую, она быстро, с тревогой и любовью взглянула на него — жив-здоров, ничего не стряслось? — и тотчас же взгляд сделался сердитым, раздраженным.
— Все в порядке, — сказал Вадим Александрович и поцеловал жену в висок.
— Вижу, вижу, — проворчала она. — И когда эти дурацкие дежурства кончатся?
— Не знаю, Машучок. — Он старался говорить шутливо, весело, как бы заглаживая свою вину. А в чем он виноват? Конечно, патрулирование вечерних улиц беспокойная и даже небезопасная штука, да ведь положено. И пока, благодарение всевышнему, никто на него с ножом не кидался…
Покормив его поздним ужином, Маша сразу же ушла спать. А он, хоть и устал, все-таки раскрыл отцовскую тетрадь. На чем он остановился давеча? Сейчас найдем. А неплохо, однако ж, после шлянья по ветреным, холодным улицам плотненько поужинать и посидеть в тепле, в уюте. От батарей, укрытых резными фанерными щитками — для красоты, струилось сухое тепло, от настольной лампы струился ровный, сильный свет. В югославском халате вольно, удобно, войлочные шлепанцы греют. Хорошо! Так на чем он остановился? А-а, вот оно, отец рассуждает о современной ему молодежи. Не судит ее строго, но утверждает, что она должна стать лучше, чем есть. Что ж, правильно. И я мог бы, по-видимому, то же сказать о современной мне молодежи. Итак, пойдем дальше. «Итак» — из отцовского лексикона. Совершенно точно! Читаем:
«Итак, я снова взялся за дневник. Давненько не записывал. Леность, нежелание доверяться бумаге или дефицит времени? Трудно объяснить. Наверное, всего понемногу. Во всяком случае, одно надлежит признать: вести дневник меня никто не заставляет, сам себя заставляю. А надо бы без понуканий, по естественной потребности — как дышать…»
Отец развивал эту тему, подходил к ней так и эдак, повторялся, было не очень интересно. Интересней описания мыслей и чувств, когда он рассуждал о будущей своей семье. Ощущалось, что отец тяготится одиночеством — тридцать три уже накатило — и живет в предчувствии крутых перемен в личной судьбе.
Они потом и настали, крутые перемены. Не торопясь, с затаенным дыханием читал Вадим Александрович, как отец познакомился с матерью, как ухаживал за ней, как сделал предложение и получил согласие. Показалось, написано обо всем этом довольно спокойно, хотя, конечно, и радость была, и надежда, и вера. Может, оттого и читалось в общем-то спокойно. По крайней мере, большого волнения у Вадима Александровича не возникало. А оно должно наличествовать, то есть, говоря нормально, быть. Но его не было как не было. Жаль…
И тем не менее вполне зримо представлял себе: майская Москва, зазеленели газоны, солнце пригревает, и парочка — не скажешь, что слишком юная, — бредет по улице Горького к Белорусскому вокзалу, глядя на прохожих и друг на друга. Матери тогда было двадцать семь, порядочно. Но для отца подходяще. Второй год пошел Победе, и уже народились послевоенные дети — навстречу парочке попадались счастливые родители с годовалыми на руках либо в колясках. А его, Вадима Мирошникова, черед еще не наступил, хотя и близился. Любопытно, любопытно, что отец напишет о его рождении…
Между прочим, выясняется: отца с матерью познакомил, что называется, свел не кто иной, как Петр Филимонович Синицын, давний приятель отца. Мать была его соседкой по Матвеевской, по пригороду, на электричке вместе ездили в город и из города. Потом и отец, переехав к матери в Матвеевскую, мотался туда-сюда. Естественно, никакого нытья по этому поводу, напротив — сплошная бодрость, и то и дело варьируется мысль: девятого мая сорок пятого началась как бы вторая моя жизнь, надо прожить ее как следует, в смысле — достойно. Во всех отношениях. Кто ж возразит против такой мысли? Вадим Мирошников ее тоже разделяет, хотя в сорок пятом появление его на свет еще не планировалось. И в то же время оно было предопределено: отец уцелел на войне и должен был встретить мать. Так сказать, судьба. Если хотите, фатум. По-латыни. Это он, упаси боже, не иронизирует, это он просто так. Просто подумалось: будь у него отец другой и мать другая, и он был бы другим. Лучше или хуже, чем есть, — это, конечно, вопрос…