Громов поднял собачку, сунул её себе под плащ:
— Замёрзла вся, а я тут разболтался.
— Тоже обвинялся за вредительство, — поджала она губы. — Сколько тогда наломали дров!
— Реабилитирован? — спросил он без интереса.
— Да. Но тоже с большим опозданием. Отбыл почти все пятнадцать лет, как и вы. Выставку рисунков заключённых пытался организовать. Чьи рисунки? Как он их сохранил? В тех условиях! Это ведь героизм!
Громов скрипнул зубами. Зинина снова закурила.
— Одну экспозицию даже успел провести. Выставили десятка три листов. В газетах оповестили. Народ шёл. И вот трагическая гибель.
— Я был на этой выставке, — поднял он на неё глаза. — Рисунки правдивые. Зэки там настоящие. Такими мы и были. Дохли, как мухи. Вам приходилось видеть документальные фильмы про Бухенвальд, Освенцим? Про нацистские лагеря?
— Конечно.
— То же самое. Не успевали выкапывать огромные рвы, чтобы ежедневно хоронить. Своей очереди ждал каждый. И никакой пощады! Никакой надежды, что что-то изменится… Вдумайтесь только — для всех ты враг народа! Когда судили, совершенно ничего не знавшие люди заведомо жаждали и требовали твоей казни…
— Что творили! — закрыла она лицо руками. — Что творили!
— Что уж теперь, — Громов налёг на трость обеими руками и напрягся так, будто пытался вогнать её по самую рукоять в землю. — Но есть беда страшнее. За всю эту трагедию ответственность понесли единицы. По сути, один хозяин поменял другого и всю вину взвалил на предшественника. А вы думаете, Хрущёв не занимался тем же? Поэтому-то немногие понесли заслуженную кару. А как же закон? Как с его требованием, что каждый должен отвечать за содеянное? Я полагаю — это важный принцип нашего уголовного права?
Она отвела глаза.
— Кто попытался наказать конкретных палачей этой трагедии? — снова повторил Громов и задумался. — Жертв сотни тысяч, а судили тех, кого уже спрятать было нельзя. По существу, это были просто ближайшие политические враги, претенденты на власть. Не толкись Берия у престола, не рвись к нему, никто бы его и не тронул. Тогда могло случиться, что никто бы и не узнал ничего про репрессии и лагеря, а мы бы так и истлели в пыль.
Зинина вздрогнула.
— Вы юрист, Зоя Михайловна, — не успокаивался Громов. — В прошлую нашу встречу вы уверяли меня в своей решимости творить справедливость. Не изменилось ли у вас мнение после всего, что я вам тут наговорил?
Она молчала. Громов тяжело поднялся, собачка жалобно поскуливала у него под плащом.
— Подумайте, — кивнул он ей и приподнял шляпу. — Я не жду скорого ответа. А пока должен откланяться. Сморчок мой — собачка деликатная, ждать не может. Проголодалась. Вы уж извините нас.
И он зашагал по дорожке, тяжело опираясь на трость.
Вроде первый раз в Москву, а уезжал я без желания.
— Радуйся, дурачок, — хлопал меня по плечу Селиван. — Повезло. Считай, на халяву столицу увидишь. В кои веки газета сама тебя приглашает. Когда это было?
— А здесь? Майя Владимировна опять заболела…
— Езжай, ни о чём не думай. Не пропадёт без тебя криминальная хроника.
Редакция московской газеты, в которой я подвизался внештатным сотрудником, собирала кустовые совещания корреспондентов по поводу юбилейных событий и все расходы брала на себя, но я особых эмоций не испытывал. Были причины, к тому же у меня зловредная натура: тоска начинает заедать, лишь ногой за ворота родного дома, себе не рад, всё кажется — навсегда. Дон и тот завозмущался и тут же выдал совет:
— Отоспись там, это у тебя невралгия, но знай, у меня к тебе одна просьба.
— Колбасы привезти?
— Очень смешно.
— Торт «Птичье молоко»?
— Давай тогда уж с трёх раз.
— Губнушку твоей Нине Васильевне, — совсем скис я, пристыженный.
— Выбрось из головы эти аксессуары буржуазного фетиша, — укоризненно покачал он головой. — Дамочки из газеты помутили твой девственный разум.
Я кивнул, отягчённый заботами:
— Пол-листа в блокноте — одна косметика. Ты что-нибудь слышал про «Же де флёр»?[16]
— Забудь всё. Слушай, что я тебе скажу, — отмахнулся Донсков.
Я вздохнул и полез за блокнотом:
— Ну, выкладывай своё поручение.
— Нет. Не записывай, — оглядел он меня с сочувствием. — Я тебе на вокзале скажу, чтобы лучше помнил. Знаю я командированных провинциалов: за порог — и ветер уши выдул. Я ведь звонить, напоминать не стану. Некогда…
А на перроне он меня за пуговицу плаща ухватил:
— Помнишь, что обещал? Не таращь, не таращь глаза-то.
— Да говори же.
— У меня просьба необычная. Напрягись.
— Про аленький цветочек?
— Угадал. На кладбище тебе сходить надо.
— Чего?
Откровенно признаться, всего я от Дона ожидал, привык уже к его экстравагантным чудачествам, но только не этого. Во все глаза в него впялился, надеясь на лице узреть разгадку пожеланий о прогулке на кладбище. Чего уж говорить, помимо своей воли я угодил в его капкан и был втянут в расследование этого тёмного дела Убейбоха-Лифанского. Однако со временем сам не заметил, как проникся загадочными переплетениями шокирующих событий и только это не выходило у меня из головы: я жаждал того дня, когда мой друг и следователь Зинина найдут коварного злодея. Не скрою, сам строил версии о том, кто он такой, зачем ему понадобилось это делать и почему он оставлял на своих жертвах такие страшные дьявольские отметины. Но что они значили для бравого капитана Донскова, эти мои дилетантские фантазии!
По дороге на вокзал Дон по большому секрету обронил, что убийство скоро будет раскрыто, вернее, уже почти раскрыто, осталось только поймать преступника. Мою ироничную ухмылку он молча игнорировал, сухо добавив, что глазастая библиотекарша пролила свет: в тот день, когда обнаружилась пропажа выставочных рисунков из альбома, Лифанский в музее был не один, незнакомец этот и раньше мелькал в музее, выведывая у неё о сотрудниках, а вечером следующего дня, как известно, Лифанский был повешен, а кавказец сгинул.
Сверкнув многозначительно глазами, Дон заверил меня, усмехнувшись:
— Приедешь назад, а злодей уже в кутузке отдыхать будет и показания давать.
Сейчас, услышав от капитана пожелание прогуляться на кладбище, я, признаться, чувствовал себя неловко и даже засомневался насчёт его самочувствия после такого головокружительного успеха, поэтому повторил:
— Что ты сказал?
— На Новодевичье кладбище сгоняй. Знаешь монастырь? — Донсков посерьёзнел, так и впился в меня. — Туда так просто не пускают. Вот, держи.
И он протянул мне красную книжицу:
— Это удостоверение внештатного сотрудника милиции. Предъявишь на пропускном пункте.
— Я что-то не понимаю ничего, — пробормотал я, смутившись. — Это имеет какое-то отношение к уголовному делу об убийстве Шанкрова и Лифанского? Чего мне на кладбище делать? Насколько я знаю, там абы кого не хоронят. Это почти правительственное место, там одни знаменитости, художники известные, писатели, артисты…
— Вот именно, артисты, — хмыкнул Донсков. — Великие артисты! И в жизни, и даже, оказывается, после смерти.
Он губы поджал и доверительно зашептал, хотя мы вдвоём остались, все провожавшие, кто и был, разбежались давно:
— Никите Сергеевичу Хрущёву памятник поставили. Говорят, автор сам Эрнст Неизвестный, из русских американцев, из тех, кого Никита сам гонял в своё время верхом на бульдозере[17].
— Зачем тебе, Дон? Чем это ты опять увлёкся? — недоумевал я.
— Расстрельные списки на «врагов народа», надо полагать, и самому Никите Сергеевичу приходилось подписывать. Не так уж он и безупречен был, не чище Сталина, — поморщился как от зубной боли Донсков. — Вот всю жизнь, видать, и казнил себя, а когда его Леонид Ильич Брежнев спихнул, а сам памятник Иосифу Виссарионовичу у Кремлёвской стены воздвиг тихим сапом, задумался он исповедаться, да книжку правдивую перед смертью написать.
— Книжку он раньше писать сподобился, — поправил я приятеля, ошеломлённый его нежданными душевными терзаниями. — Ты уж не «голоса» ли вражеские слушаешь, любезный Юрий Михайлович? Бдишь по ночам?
— А ты у нас паинька, да?
— Кто ж этим не тешился по молодости, — съехидничал я. — Но у нас и в газетке своего тряпошного телефона хватает, чтоб всё знать, ну и с кухонных посиделок черпаем.
— Значит, кумекаешь?
Я пожал плечами.
— Голоса! — зло буркнул он, не унимаясь, и по голове себя похлопал. — Ещё какие! Они у меня во где по ночам возникают! Сами собой рождаются. Глаза зрят, а бестолковка моя не переваривает.
— А на что тебе памятник понадобилось видеть? Тем более, ты говоришь, что его американец соорудил.
— Он русский, его в своё время или выдворили, или сам удрал.
— Ага, понимаю. Отщепенец, значит.
— Ну, это уж как знаешь. Вы, пресса, мастера ярлыки вешать. Только вот что я тебя прошу-то…
Я с естественным интересом завзирал на приятеля, собиравшегося наконец с духом, но Донсков отвернулся, будто пожалев, что связался со мной.
— Давай дальше без вопросов, а? — подтолкнул он меня легонько к дверям вагона.
— Это что ж так? — растерялся я.
— Ладно! — рявкнул он резко, словно отрезал. — Надо мне. Понимаешь, надо. Я сам туда когда соберусь? А мне сейчас… вот для этого органа! — и он опять шлёпнул себя по лбу. — Вернёшься, всё, что увидишь, расскажешь. А лучше — сфотографируй. Взял фотоаппарат-то?
— А как же, — распахнул я плащ и кивнул на «фэд», болтавшийся на ремне под мышкой. — Мне Селиван столько заданий надавал!
— Вот и про меня не забудь. Только гляди там внимательней.
Поезд до столицы по рельсам постукивал неслышно, только убаюкивал, можно сказать, не катил, а летел; я действительно как завалился на верхнюю полку, так почти и не подымался до Павелецкого, а в беспокойной толчее, суматошных буднях той газеты, куда попал, как в пчелиный улей, закрутился волчком и напрочь забыл про всё на свете. Очухался за столом на банкете в предпоследний вечер после принятия изрядной дозы горячительных напитков. Лошадей с ног валит, некоторые тупеют, а у меня мозги набекрень: только-только здраво мыслить начинают. Я на соседнюю блондинку без особой надежды засмотрелся, а как