Проза (1966–1979) — страница 11 из 24

Мы долго ходили по расположению нашего «хозяйства», из одного дома в другой — все они были набиты до отказа. И всюду меня встречали радостными возгласами: «Здравствуй, сестренка! Какими судьбами?» Я смущенно объясняла — какими… Наступало удивленное молчание, потом раздавались реплики отнюдь не в пользу фельдшера и адъютанта.

Мы следовали дальше. Наконец нашли полуподвал, куда можно было кое-как втиснуться. Раздраженно бросив фельдшеру: «Стерегите ее сами!» — адъютант ушел.

Я растянулась на полу, мой страж рядом, и, едва успев заметить, что он положил себе под голову портупею с пистолетом, провалилась в глубокий тяжелый сон.

Мне приснилось, что над головой, на бреющем, с воем проносятся «мессеры».

А проснулась — сон в руку: прямо надо мной свистят осколки.

Очнулась окончательно и поняла — нет, это не бомбежка, а артобстрел, причем лупят прицельно, по нашему дому. Снаряды рвутся под окнами, я же лежу в «мертвом пространстве» — как бы под аркой из вылетающих в оконные проемы осколков.

В помещении уже никого нет. Ничего не соображающие со сна люди убежали, даже не разбудив меня.

А рядом валяется фельдшерский пистолет. Прихватываю его и выскакиваю, выждав удобный момент, на улицу.

Теперь я могу отплатить фельдшеру с лихвой — стоит только отнести в штаб его ТТ. Бросить оружие!

Но я никому не рассказала об этом, пожалела человека. За подобную «забывчивость» можно и в штрафную загреметь…

Зато и фельдшер замял дело «об угрозе пистолетом офицеру».


…Порой после телепередачи, в которой мне доводится участвовать, раздается телефонный звонок или приходит письмо от какого-нибудь ветерана войны — оказывается, я спасла ему жизнь. Он узнал меня, увидев на экране…

Как правило, это, увы, ошибка. Выясняется, что либо мы воевали в одной части, но в разное время, либо в одно время, но в разных частях.

Закономерная ошибка — не до того было истекающему кровью человеку, чтобы любопытствовать, кто его выносит из боя.

Не спрашивал он тогда, как зовут сестру, да и она не интересовалась именами-фамилиями раненых. Только бы дотащить их до безопасного (относительно, конечно) места.

И не может помнить сестра, скольких ей удалось спасти. Кто их считал тогда — бухгалтер, что ли, полз рядом? А до счету ли было самой девчонке?..

Обычно все происходило так, как в автобиографическом стихотворении Сергея Орлова «Я ее вспоминаю слова».

…Мины падали, снег сметая,

Обнажая до дна болото,

Кровью на снегу залитая,

Залегла — не встает — пехота.

А она мне встала навстречу,

Головою ткнулась под мышку

И свои подставила плечи,

Ты держись, говорит, братишка,

Ты держись. И скинула каску,

И пошли мы по полю с нею,

С нею, тоненькой и глазастой,

Нос веснушками весь усеян…

А потом она парабеллум

У меня взяла осторожно;

К рукоятке его прикипела,

Как перчатка, — с ладони кожа.

Постояла возле носилок

И ушла к пехоте без слова…

Осталась ли она в живых? Сергей не мог и пытаться разыскать эту девушку, которая подставила ему свои узкие плечи тогда, когда все другие залегли под ураганным огнем, — он ничего не знал о ней…

И сколько ветеранов вспоминают теперь своих безымянных спасительниц! Невольно чувствуешь себя виноватой, когда приходится говорить человеку, что из боя его вынесла вовсе не ты…


Бинты таяли с невероятной быстротой, а наша санитарная машина опять застряла где-то во втором или третьем эшелоне.

На отбитом нами эстонском хуторе подошла ко мне взволнованная старуха. Она бережно держала раскудахтавшуюся грязно-белую квочку.

Эстонка не говорила по-русски, но все было ясно и без слов: у курицы оказалась перебитой лапка — ей, видимо, досталось во время обстрела.

Молчаливая просьба старухи не показалась мне странной. Я не принадлежу к тем, кто считает боль исключительно привилегией человека.

Но как отнесется к подобной перевязке окружившая нас пехота? Да еще при нехватке перевязочных средств?..

И тут раздался укоризненный голос пожилого бойца:

— Что же ты, дочка, над живностью измываешься?

Пожилого поддержал молодой:

— Они, городские, все такие. Без понятия.

Вслед за солистами вступил хор. Чего я не наслушалась!

На остряка, предложившего сварить из «раненой» суп, цыкнули так, что он только молча захлопал светлыми запыленными ресницами.

Я раскрыла санитарную сумку. Кто-то услужливо обстругал ножом две щепы, и я наложила квочке шину всем правилам медицины…

Вообще ко всякой живности на фронте относились нежностью. И конечно, всех приводили в восторг собаки-санитары, которые сноровисто тащили санки-волокуши с ранеными.

Правда, как только начинался обстрел, четвероногие санитары тут же останавливались, и так же сноровисто начинали окапываться. Тогда сдвинуть их с места нельзя было никакими силами. То же самое происходило и при появлении самолетов. Не только немецких, но и наших.

«Ишь, стервецы, — восхищались солдаты, — понимают ведь, что самолеты наши и бомбы наши».

Солдатская эта поговорка, увы, имела под собой основание… Поэтому, видя приближающиеся ИЛы, все, у кого были ракетницы, немедленно палили из них в сторону немцев, на всякий случай показывая летчикам, где свои, а где чужие.

Бомбежки сменялись артиллерийскими огневыми налетами — по танкам лупят особыми снарядами: болванками. До сих пор помню красноватый отблеск летящих болванок — ребята говорили, что его видишь только тогда, когда по тебе бьют прямой наводкой.

Во время артобстрела лучшей защитой были сами самоходки — мы прятались под машинами, между мощными катками. Да и спали часто под самоходками.


А моя муза оказалась упрямой особой.

К тридцатилетию Победы в майском номере журнала «Дружба народов» были опубликованы письма Луконина, Наровчатова, Слуцкого и других фронтовиков Славе Владимировне Шириной. Среди этих писем я обнаружила и свое, давно мною забытое. Написано оно было в октябре сорок четвертого года и являлось прямым продолжением нелегкого нашего разговора в «доме Герцена». И пронизано ветром приближающейся Победы, светится оптимизмом юности.

«Уважаемая Слава Владимировна!

Пишу Вам, лежа под танком[2]. Это спасает от разных неприятных вещей, вроде фрицевских пуль и осколков.

Вообще-то мне больше приходилось быть на машине и в машине, чем под ней, так как наши танки редко стояли на месте: догоняли немцев, которые драпали с отчаянной быстротой по Рижскому шоссе. Теперь они стянули все силы в Риге и немного закрепились. Но, конечно, мы их скоро выбьем. Когда Вы будете читать эти строки, Рига станет нашей.

В общем фрицу „капут“, как твердят сами пленные (жалкий у них вид, надо сказать).

Я работаю в танковом полку, так же, как и в пехоте, санинструктором. Здоровье мое после ранения совсем поправилось. Фронтовая жизнь — лучший врач. Можете поздравить с орденом.

Слава Владимировна! Конечно, об учебе в этом году думать не приходится. Но мне не хотелось бы терять связь с Вашим институтом. Прошу Вас лично не забывать меня, писать. Если останусь живой, то мы с Вами обязательно встретимся в стенах Вашего института. Простите за самоуверенность, но она здорово помогает в жизни.

Пока я не написала ничего нового. Деньки сейчас такие горячие, что с трудом урвала время на это письмо. Я посылаю Вам одно из своих старых, но обработанное стихотвореньице. Очень просила бы Вас передать его рецензенту и написать мне».

Сейчас удивляюсь, как могла я в той обстановке еще «обрабатывать» стихи. Но это только лишний раз доказывает, что, если страсть к поэзии заложена у человека в генах, убить ее невозможно…

К столице Латвии полк подошел обескровленным — сгорела большая часть самоходок. И у наших соседей, пехотинцев, тоже было тяжело, повыбило людей. Их не хватало для десанта, приходилось сажать на броню даже своих писарей.

И хотя я написала Славе Владимировне, что «об учебе в этом году думать не приходится», — война внесла свои поправки в мои планы.

Мне досталось от нее снова.

Дело было так. Я стояла на шоссе и шутила с веселым лейтенантом, наполовину высунувшимся из люка остановившейся самоходки. Война, казалось, отдыхала: ни одного выстрела.

И вдруг невесть откуда взявшаяся пуля ударила в крышку откинутого люка, потом, срикошетив, пробила щеку лейтенанта и застряла в нёбе — пуля была, видимо, на излете. Я растерялась — никогда не встречалась с таким ранением.

Надо было срочно оказать помощь, а для этого довести лейтенанта хотя бы до первого пехотного БМП — батальонного медпункта.

Раненый мог идти сам, опираясь на меня. Но не успели мы сделать и нескольких шагов, как на шоссе обрушился минометный шквал — «заиграли» фашистские «скрипачи». Ох этот скрежещущий звук!

Я спрыгнула в пустой окоп, полуприкрытый редким накатом бревен, и только стала помогать раненому спуститься туда, как на меня вдруг навалилась глухая тишина и темнота. Потом словно снова включили обычный фон войны — грохот, команды, стоны. Однако звуки эти стали притушенными.

Нос, уши, глаза залеплены землей. Кто-то плещет мне в лицо холодную воду.

Попыталась приподняться. Оказывается, окоп завалило взрывом. Откопали пехотинцы.

Ищу глазами своего лейтенанта — мне показывают прикрытое плащ-палаткой тело.

Отошла я быстро. Прекратилось кровотеченье из носа и ушей, ноги перестали быть ватными. Вот только говорила какое-то время слишком громко, да подташнивало немного.

В общем, контузия, как я думала, была пустяковой. Догнала свой полк, когда он уже вел уличные бои в Риге, переправившись через Западную Двину.

Меня удивила обстановка в городе. Еще стреляют, а по улицам шастают бабенки с накрашенными губами, на главном проспекте — Бривибас Йел