Проза (1966–1979) — страница 19 из 24

Оказалось, плакала Алиска, которую в самый разгар игры вдруг покинул Тихоня. Она пыталась лезть по сетке вслед за уходящим дружком. Но больше чем на полметра лисичке не удавалось взобраться. Она падала вниз, и карабкалась снова, и снова падала…

Этот отчаянный плач я слышала все чаще и чаще. Научившись одолевать Алискин вольер, Тишка использовал свой опыт и для преодоления изгороди, окружающей дачу. Удержать его было невозможно: по поселку бродили легкомысленные четвероногие дамы, то и дело раздавался многоголосый лай, вспыхивали собачьи бои.

Порой Тихон исчезал на двое-трое суток и возвращался отощавший, искусанный, несчастный.

Придя домой, Тихон виновато проползал на брюхе путь от забора до конуры. Несколько дней он отлеживался, зализывая раны, — физические и душевные. Потом все повторялось сначала.

Алиска стала вялой, угрюмой, непохожей на себя.

И вот однажды, нагулявшись, Тихоня как ни в чем не бывало снова появился в вольере. Мы ожидали взрыва восторга со стороны Алиски. Но она и ухом не повела — в буквальном смысле этого слова. Напрасно пес заигрывал с ней, пытаясь вовлечь в обычную веселую возню. Алиска только скользнула по нему пустыми глазами, широко зевнула и неторопливо затрусила в свой дом.


Раннее утро. В руках у меня миска с едой.

Завидев меня, проголодавшаяся за ночь лисичка начинает метаться по вольеру. А когда я вхожу внутрь, она прыгает на меня, как веселая собачонка, и от нетерпения дергает зубами подол моего платья.

Затем я чищу вольер, а Алиска мне мешает: с ожесточением набрасывается на грабли, которыми я выгребаю загрязненное сено, «мышкует», охотясь за моими ногами.

Потом я беру работу и, если позволяет погода, ставлю в вольер легкий раскладной столик с обгрызенными Алиской ножками и такой же раскладной стул.

Я не хочу терять ни одного часа контакта с Алиской — ведь каждый час работает на меня, сближая нас.

И затем мне хорошо думается здесь, в вольере. Странно, но факт: его сквозные стены ограждают от суеты и забот.

А корсачишка, которая требует к себе внимания, яростно набрасываясь то на ножки стола, то на мои ноги, не мешает внутренней сосредоточенности. Я рассеянно вожусь с ней, продолжая думать о своем. Мне радостно, что есть на свете существо, которое я могу защитить от всех невзгод.

(Так мне казалось тогда. Как будто можно защитить кого-нибудь от неумолимой связи закономерного и случайного, ранее называемого судьбой!..)

Иногда я брала Алиску с собой в лес. Приходилось нести ее, как младенца, на руках — к поводку она так никогда и не привыкла. Алиска обожала эти прогулки. Ведь она была любопытна, как мартышка, а в лесу на каждом шагу столько интересного.

Однажды мы отправились с ней в обычную нашу прогулку. Стоял тихий грустноватый полдень бабьего лета. Уже поразъехались дачники, лес отдыхал от транзисторов. Мы шли по прямой, как автострада, просеке. Светились стволы берез, слепило небо, оглушала тишина. И вдруг — женский крик. Я оглянулась. По просеке прямо на нас молча карьером летел громадный, ростом с теленка, лохматый белый пес. Я узнала Пирата — свирепую южную русскую овчарку.

Не только местные мальчишки обходили стороной роскошный яблоневый сад, охраняемый Пиратом, но и взрослые люди, отнюдь не претендующие на чужие яблоки, боязливо косились на ограду, вдоль которой, скаля желтые клыки, метался здоровенный, до глаз заросший белой косматой шерстью зверь.

И вот это страшилище летело сейчас на нас. Следом, сильно отстав, бежала на высоченных шпильках толстая, рыхлая дама. Она кричала, размахивая поводком, пес зловеще молчал.

Расстояние между нами катастрофически сокращалось. Спасаться бегством было глупо — опаснее, чем оставаться на месте и попытаться занять Пирата светскими разговорами до тех пор, пока не прибудет его хозяйка с поводком. И главное — стараться не показать своего страха.

Но Алиска еще успеет удрать. Не преподносить же мне ее как на блюдце Пирату. Необходимо сейчас же выпустить корсачишку. Даже если я никогда уже не увижу ее больше…

Я опустила Алиску на землю. Оказавшись на воле, она скользнула в кусты и тут же исчезла — ищи-свищи!

А пес то ли не заметил ее бегство, то ли я показалась ему более привлекательной добычей: он не изменил на правления атаки. И продолжал бежать молча, без лая. Это было особенно жутко.

Я встала спиной к старой толстой березе. Между мной и псом осталось уже не больше двух метров. «Пират, миленький, дорогой, — заворковала я противным заискивающим голосом, — не трогай меня, пожалуйста…»

Пес остановился, и я, ободренная его замешательством, продолжала уже более уверенно: «Ты же такой красивый, такой умный, такой добрый…»

В этот самый момент я увидела, что Пират изготовился для прыжка и метит мне прямо в горло. Первый прыжок был недостаточно высок. Не знаю, как мне удалось увернуться от второго.

С ужасом ждала я третьей атаки, одним глазом следя за спешащей изо всех сил хозяйкой Пирата. Страх придал ей энергии, но все-таки она должна была опоздать. Да и справится ли эта дама со своим разъяренным псом?..

И вдруг Пират, уже приготовившийся к прыжку, взвыл. Я не поверила своим глазам: в его заднюю ногу впилась, как бульдог, моя маленькая отчаянная лисичка…

Пират молниеносно обернулся, однако клыки его щелкнули вхолостую. Алиска уже мчалась от него, задрав свой пушистый хвостище. В таком виде она становилась короче в два раза, и, разумеется, в нее было в два раза труднее вцепиться. Конечно, Пират, забыв обо мне, бросился за Алиской.

Я перевела дух и ближайшей дорогой побежала домой. У меня не было никаких сомнений, что Алиска легко уйдет от Пирата. Но вот вернется ли она домой?

Когда я вбежала в вольер, Алиска спокойно возлежала на крыше своего домика, лишь бока ее вздымались выше обычного. И весь ее вид — и ленивая поза, и полузакрытые глаза — говорили: «А что, собственно говоря, случилось? Я поступила как всякая уважающая себя лиса. У нас, в пустынях и полупустынях Азии и Юго-Восточной Европы, не принято покидать друга в беде».


Пришел дождливый октябрь, давно уехала в школу Алена, а мы с Алексеем все сидели на даче, не зная, что делать с Алиской: было ясно, что совместное существование с ней в городе невозможно. И здесь жизнь сама разрешила эту проблему.

В конце месяца мы уехали в командировку и скрепя сердце отдали своих зверей на милость нашей хозяйки — бабы Мани.

Старуха терпеть не могла «Альку», не понимая, как можно возиться с животным, от которого нет никакой, как она выражалась, «прибыли».

Вернувшись через три недели, я застала Алискин домик пустым. Бросилась к бабе Мане. Она встретила меня радостным монологом: «Убегла Алька-то. Через пару деньков после вас. Прихожу это я утром, как положено, с миской. Сейчас, думаю, выскочит и начнет на меня кашлять. Это в благодарность-то!.. Гляжу, не выскакивает, а дверь вольера чуток приотворена. Я это, значит, запамятовала ее с вечера закрыть на задвижку, а Алька-то, хитрюга, видать, учуяла такое дело… Да чего вы убиваетесь? Радоваться надо — развязала руки. Ведь забот вам с ней было!»

Со времени исчезновения Алиски прошло уже более двадцати дней. Я не сомневалась, что она, если только не погибла сразу, не единожды возвращалась к себе домой. Но на даче была только баба Маня…

Однако всего вероятнее, что первый же день свободы был для Алиски последним днем ее жизни. Ни собаки, ни охотники не пощадили бы ее, слишком доверчивую для того мира, в котором она вдруг оказалась. И ведь Алиска не умеет добывать себе пищу…

Ни на что не надеясь, я все-таки положила на крышу ее домика кусок мяса. Утром мясо осталось на месте.

На другую ночь мясо исчезло, но на подходе к нему в грязи четко отпечатались кошачьи следы…

Мы уехали в город.

На всякий случай я попросила бабу Маню оставлять на крыше домика что-нибудь для Алиски. Но если старуха это и делала, то, должно быть, лишь подкармливала какого-нибудь одичавшего кота, брошенного дачниками на произвол судьбы.

Я снова уехала в первую же подвернувшуюся командировку. Возвратясь, жила в городе. И лишь в конце марта приехала как-то на дачу бабы Мани.

День был сияющий, весенний. Воспоминания уже немного потеряли свою остроту. Все стирается в конце концов в памяти сердца… Вот только вольер я старательно обходила.

А ночью мне приснилась Алиска. Я проснулась от ее голоса — высокого, похожего на писк сверчка звука, выражающего у нее радостное изумление.

Я зажгла свет, почитала, снова уснула. А утром на рыхлом снегу с бьющимся сердцем увидела тоненькую цепочку следов, бегущую к дому, к тому окну, рядом с которым стояла моя кровать. Маленькие, пятипалые, они были невероятно похожи на Алискины.

Неужели лисичка жива, неужели какие-то смутные воспоминания, брезжащие в сумерках ее сознания, привели Алиску к даче именно в то время, когда я была там?

Но, возможно, следы эти оставил какой-нибудь другой зверек — ведь за изгородью сразу же начинался лес. Пожалуй, даже лучше, если другой. Страшно представить, что рядом бродит существо, осужденное на вечное одиночество, существо, никому не нужное, кроме тебя, и навеки для тебя потерянное, существо, за которое ты «навсегда в ответе», потому что приручил его, а потом не смог уберечь.

Алиска… Пришла неизвестно откуда, ушла неизвестно куда. И я никогда уже, никогда не узнаю, кто оставил свои следы на рыхлом снегу в ту мартовскую ночь…

1973

ЕВРОПА ГЛАЗАМИ СОЛДАТА

МОЯ ФРАНЦИЯ

1. НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ

Назначенная поначалу на октябрь, поездка эта откладывалась столько раз, что я перестала в нее верить. Но как только меня угораздило подхватить воспаление легких, тут же позвонили из Комитета советских женщин и предупредили, что мы летим в Париж 22-го января, то есть через семь дней.

«Мы» — это две ученые дамы: историк и биолог плюс представитель свободной профессии — автор этих строк. Во Францию нас пригласила «Д'Оссасиасьон де фамм дипломэ» (Ассоциация женщин с высшим образованием).

Итак, до отъезда оставалась ровно неделя. Не так много, если учесть, что в этот же срок я должна была покончить с пневмонией…

Напичканная до одурения антибиотиками и до одурения же утепленная (в Москве было около 30° мороза), вступила я дрожащими от слабости ногами на трап ТУ-104.

…Над Западной Европой стоял густой туман. Париж не смог нас принять. Брюссель — тоже. И Антверпен. И Амстердам… Мы долго кружились над Копенгагеном, пробивая низкие облака, а пробив их, очутились прямо на взлетной дорожке. Не знаю, как другим пассажирам, но мне эти чудеса авиации почему-то не очень понравились…

Копенгагенский аэропорт запомнился необычной длиной застекленных переходов, по которым, лихо отталкиваясь одной ногой, мчались на детских самокатах стюардессы и другие работники авиации. Мне смертельно захотелось последовать их примеру, но сознание, что я принадлежу к солидной корпорации «фамм дипломэ», удержало меня от этого несолидного поступка.

Через каждые полчаса радио аэропорта смущенно извинялось перед нами за плохую погоду в Париже. Нам ничего не оставалось, как принимать эти извинения. Через четыре часа была, наконец, объявлена посадка. А еще через час мы приземлились в парижском аэропорту Бурже.

Франция удивила нас теплым дождем — было 16° тепла. Хороши мы были в наших тяжелых шубах!

Нас встречали и везли в город три милые «фамм дипломэ»: темпераментная Сесиль Валензи — юрист, приветливо-сдержанная Жермен Леймари — преподаватель и литератор, и Тамара Борисовна Бродская — журналистка, родившаяся в Петербурге.

Увидев, как в поисках запропастившихся ключей от машины Жермен лихорадочно перерывает свою сумочку, и узрев там родной дамский беспорядок, я подумала, что все женщины на свете — независимо от национальности, убеждений и вероисповедания — одинаковы. Эта же мысль пришла мне в голову, когда я заметила знакомую «дорожку» на капроновом чулке другой «фамм дипломэ»: по-видимому, «проблема чулка» не решена еще нигде в мире…

А если серьезно — что прежде всего объединяет нас — «дипломированных женщин» Франции и Советского Союза? Наверное, то, что мы не представляем себе счастья без любимой работы.

Конечно, положение наших ученых французских сестер весьма сложное.

В Советском Союзе только безнадежный смешной мещанин — мишень для «Крокодила» — желал бы видеть свою дипломированную жену в виде куколки-безделушки или в качестве экономки, организующей ему «красивую» домашнюю жизнь.

А во Франции подавляющее большинство состоятельных мужчин не желают, чтобы их супруги работали. И потому многим француженкам приходится сражаться не только с работодателями, но и с собственными мужьями. Это борьба за человеческое достоинство — тяжелая война нервов. Ее невозможно вести в одиночку. Женщины объединяются в различные союзы. Один из них, причем очень влиятельный, имеющий свои отделения в более чем пятидесяти странах мира — «Ассоциация дипломированных женщин».

Дорога от Бурже идет через район, напоминающий наши Черемушки. Помню, как когда-то, впервые прилетев в Париж и увидев эти скучные дома-коробки, я была разочарована: где же он, неповторимый город, воспетый всеми художниками мира?

И сейчас, в маленьком «Пежо», медленно пробирающемся через парижские Черемушки, я ревниво говорила своим коллегам: «Подождите! Это еще не Париж!»

Но вот мы в самом центре города. Наш отель «де Л'Аркад» приютился на маленькой улочке того же названия, впадающей, подобно скромному ручейку, в широкую бурлящую реку фешенебельного Бульвара Мадлен — одного из самых блестящих среди Больших Бульваров.

Грандиозная, похожая на языческий храм, католическая церковь Мадлен была прекрасным ориентиром — ее высокие белые колонны часто служили нам маяком, когда мы пускались «вплавь» (то есть пешком) по незнакомому морю Парижа.

В двух шагах от Мадлен раскинулась и красивейшая площадь мира — площадь Согласия. Направо от нее — Елисейские поля, налево — сады Тюильри, ведущие к Лувру.

И Эйфелева башня, и Нотрдам, и Большая Опера — все рядом.

А отель наш точно такой, в каком я и мечтала остановиться — небольшой, очень уютный и чистый, с приветливым остроумным портье и услужливыми, но неподобострастными горничными. В маленьком номере есть все, что нужно человеку и, слава богу, ничего лишнего. В вазочке — алые розы, знак внимания наших хозяек — «фамм дипломэ».

Впереди двадцать дней во Франции, интересные встречи.

Все прелестно, но мне ничего не надо, я ничего не хочу, у меня нет сил подняться со стула. Мне то жарко, то холодно, тошнит, все время умираю от жажды — в общем, кажется, я недалеко улетела от своей проклятой пневмонии.

Со страхом сую под мышку градусник, через две минуты смотрю: уже 38°…

Нашла время и место, где болеть.

Но в дверь стучат. Входит улыбающаяся Жермен. Она должна отвезти нас на вечер к президенту ассоциации мадемуазель Ленэ. Что делать? А ля гер ком а ля гер — на войне как на войне. Потому улыбаюсь и иду. Прошу только остановить машину около аптеки, покупаю самое разрекламированное лекарство и глотаю сразу три таблетки.

Пусть простит меня дорогая мадемуазель Ленэ, но вечер в ее очаровательном доме остался в моей памяти страшной фантасмагорией.

Я вообще-то не рождена для блеска светской жизни. Перспектива вращения в незнакомом обществе всегда ввергала меня в панику. А здесь еще нужно «вращаться», болтая только по-французски, — переводчика во время этой поездки с нами не было!

Мы три — как говорится, простые советские женщины — были тремя островками, омываемыми волнами светского моря: приглашенных было великое множество. По-видимому, за счет температуры, все они казались мне на одно лицо, я по нескольку раз здоровалась с одной и той же дамой, по нескольку раз рассказывала одну и ту же историю и никак не могла усвоить, кто «мадам», а кто «мадемуазель».

По какой-то странной закономерности большинство «фамм дипломэ» — мадемуазели, то есть незамужние, женщины. И хотя почти все эти мадемуазели находятся уже в том почтенном возрасте, когда естественно иметь взрослых внуков, они немного обижаются, когда их величают «мадам».

К концу вечера я не могла изъясняться не только по-французски, но и по-русски и забывала, как зовут моих советских коллег.

Но все кончается. Кончился и этот вечер — первый вечер в Париже.

А ночью случилось трагическое происшествие. Упала и разбилась предназначенная для подарка большая коробка с черной икрой, которую я «остроумно» выставила на карниз, на «холод».

Портье меня утешил: «Вы еще хорошо отделались, мадам. Ведь если бы эта бомба упала кому-нибудь на голову, вам пришлось бы до конца жизни содержать пострадавшего!»

Весь следующий день я провела в кровати. За окном шумел Париж, а я глотала лекарства пополам со слезами и думала с отчаянием, что проведу все двадцать дней в четырех стенах отеля.

Но то ли помогло разрекламированное лекарство, то ли — на войне как на войне! — сработала нервная система: на следующий день моя температура резко упала, а мое настроение, соответственно, резко поднялось. Я заявила, что считаю бюллетень закрытым и выхожу на работу.

2. НУЖНО ЛИ «СТРЕЛЯТЬ» ПОЭТОВ?

Очень скоро я почувствовала, что моя профессия — поэтесса — вызывала у собеседников некоторое недоумение. Почти всегда следовало неизменное: «Да? Но где и кем вы работаете?»

Я честно отвечала: «Нигде, если не считать моего письменного стола, и никем, если не признавать поэтическое творчество профессией».

Сначала этот ответ звучал гордо, потом — смущенно, затем у меня появилось желание стать самозванцем: сказать, что я, как и мои товарищи по делегации — преподаю, а вот в свободное от работы время балуюсь — пописываю стишки. Все сразу бы стало на свое место. Преподаватель, «профессор» (во Франции каждый, ведущий преподавательскую работу, именуется профессором), — серьезная уважаемая профессия, — а поэт — разве же это занятие…

Дело в том, что во Франции жить только «со стихов» практически невозможно. Средний тираж поэтических сборников — сто, сто пятьдесят экземпляров. 300–500 — это хорошо, 1000 — отлично. Но никого не удивляет и тираж в… 30–50 экземпляров.

«И не секрет, — невесело говорила мне молодая учительница русского языка в „эколь нормаль суперьер“ под Парижем, — часто поэты, чтобы выручить издателя, вынуждены сами скупать свои книги».

Наш разговор о тиражах начался со спора вокруг интересного фильма известного французского режиссера Годара «Альфавиль».

Ирэн — так звали молодую учительницу — считает, что в этой картине совершенно неверно ставится и решается проблема роли поэзии в будущем обществе. Так, например, в фантастическом городе Альфавиле поэтов просто… стреляют из пулеметов.

Ирэн уверена, что это лишнее. Такое убеждение вытекает отнюдь не из мягкости ее характера. Просто она искренне думает, что, как это ни грустно, но в будущем поэты сами вымрут, как зубры, потому что перестанут кого-либо интересовать. Зачем же тратить на них пули?

Одним из веских доказательств своего «оптимистического» прогноза Ирэн и считает низкие тиражи поэтических сборников, выходящих во Франции.

Стихи не покупают. Стихи не читают. Зачем же стрелять поэтов? Не слишком ли это большая для них честь? Сами вымрут!

Мне было трудно понять и Годара и Ирэн. Вместо ответа я показала ей несколько поэтических сборников — свои и своих товарищей — тиражи которых колебались от 30 до 200 тысяч, а между тем, разошлись книги мгновенно.

Конечно, я рассказала Ирэн и ее ученицам и о нашем традиционном Дне поэзии — стихийном празднике, не отмеченном в календаре, но необыкновенно популярном, и о рядовых вечерах поэзии в Политехническом музее, в зале Чайковского, в Колонном зале, в Эстрадном театре — вечерах, куда невозможно достать «лишнего билетика». Похвасталась и тем, что у нас в стране поэт вольно или невольно становится общественным деятелем: его просят выступить заводы и предприятия, институты и воинские части, радио и телевидение. Он состоит членом редколлегий газет и журналов, работает с молодыми авторами, пишет статьи, выступает с докладами. И ему просто некогда и незачем заниматься нелитературным трудом.

Как часто мы, советские поэты, недовольны, что выступления не дают нам сесть к письменному столу, что они выбивают из ритма работы, что заедает суета…

Но как неуютно, пусто и неуверенно почувствовали бы мы себя, вдруг лишившись всей этой «суеты»!

Мы законно гордимся перед иностранцами своим метро, своими великолепными здравницами для трудящихся, своими космическими кораблями — да мало ли еще чем!

Но больше всего я горда любовью наших людей к поэзии. Эта любовь — показатель духовного и интеллектуального уровня народа, показатель его отзывчивости, бескорыстия и благородства.

И как смешно и нелепо прозвучало восклицание некоей древней старушки эмигрантки: «Вот не думала, что ТАМ еще пишут и читают стихи!»

Этот вопль души объяснил мне отчасти и тот необычный для Франции интерес, который вызвала группа наших поэтов, приехавших в конце прошлого года в Париж в связи с выходом в свет антологии русской поэзии на французском языке. Как же, поэты ОТТУДА! Сенсация!

Но ажиотаж такого рода волновал, конечно, только часть слушателей, переполнивших громадный зал «Мютюалитэ». Были другие — серьезные — причины, обеспечившие успех этого необычного вечера.

Как известно, неоценимую роль в подготовке невиданного торжества советской поэзии сыграла большой друг нашей страны, известная французская писательница Эльза Триоле. Это она стала душой антологии русской поэзии, переводила стихи, оплачивала работу над антологией лучших парижских поэтов. Это она организовала приезд наших поэтов во Францию. Это она блестяще подготовила их вечер в «Мютюалитэ»: пресса, радио, телевидение — все было поставлено на ноги. Приехавшие поэты стали героями дня, имена их прочно врезались в память парижан. Я убедилась в этом на одном маленьком примере.

В числе фотографий, взятых мною во Францию, была и фотография, сделанная в Москве во время одного из вечеров поэзии. Среди других там были увековечены Александр Прокофьев, Сергей Орлов, Сергей Михалков, Александр Межиров, Сергей Наровчатов, Виктор Соснора. Многие мои парижские знакомые интересовались именами этих поэтов, но оказалось, что им знакома одна только фамилия Сосноры… Знакома лишь потому, что он, единственный среди названных, представлен в антологии и выступал в «Мютюалитэ»…

Огромный интерес к нашим поэтам был стимулирован, конечно, и повышенным доброжелательным интересом французов ВООБЩЕ ко всему советскому.

Даже мы, скромная делегация Комитета советских женщин, не имевшая во Франции публиситэ, чувствовали обостренный интерес к себе буквально на каждом шагу, всегда и всюду, вплоть до… полицейского комиссариата — там нам вне очереди провернули какие-то паспортные формальности!

Ох уж этот парижский комиссариат! Он напомнил мне наши вокзалы времен войны. Толкотня, духота, запах давно не мывшихся людей. Помятые мужчины и усталые женщины с детьми и узлами. Оказалось, что это иностранные рабочие — в основном, итальянцы и испанцы — ожидающие разрешения на право работать во Франции.

Да, полицейский комиссариат это тоже Париж, но Париж не с парадного — не с туристского хода…

3. НЕ С ПАРАДНОГО ХОДА

«Сольд» — это тоже Париж.

«Сольд!» — кричат витрины больших магазинов и маленьких лавчонок.

«Сольд!» — вопят рекламные щиты, оживляющие бесконечные унылые галереи парижского метро. Это слово бросается на вас с газетных и журнальных полос, его нежно и призывно повторяют очаровательные ротики кино- и телезвездочек.

«Сольд!» — звучит на устах почти всех парижанок. «Ведь только до первого февраля, — лихорадочно твердят они своим мужьям, — нельзя же упустить момент!»

Смысл этого магического слова очень прозаичен. В переводе на русский оно обозначает «остаток». Попросту говоря, в Париже, по случаю окончания зимнего сезона, идет распродажа залежавшихся товаров. И отнюдь не только зимних. Можно, например, по дешевке обзавестись микроскопом или футбольным мячом.

Возле больших магазинов «Галлери Лафайет» и «О Прэнтон», «Призюник» вынесены на тротуар длинные столы-прилавки. На них горы одежды, обуви, посуды и вообще чего угодно. Мелькают руки парижанок, перебирающих одну вещь за другой. Раскрасневшиеся лица. Блестящие глаза. И гвалт, как на птичьем базаре. И руки, руки, ощупывающие, оценивающие, судорожные.

Только очень дорогие фирмы не снисходят до «сольд». Так, например, это слово не появилось в витрине аристократического, всегда пустого магазина для любителей верховой езды.

Не подешевел и «товар», на котором специализировался маленький магазинчик, в витрине которого возятся щенки. Щенки очаровательны, но они кусаются не только в прямом, но и в переносном смысле этого слова: купить их из-за дороговизны могут немногие.

Я засмотрелась на двух совершенно неотразимых лохматых малышей под кличками «Виски» и «Водка» — хозяин магазина был, по-видимому, горячим сторонником русско-американской дружбы.

Вместе со мной на собачек глазела типичная французская семья: мама держала на руках младенца, папа держал за руки двух ребятишек, а старшая девочка — еще двух.

Да, это была типичная современная французская семья — прошло то время, когда мир кричал о катастрофической низкой рождаемости во Франции, об угрозе вырождения нации.

Правительство де Голля ввело большое денежное «вознаграждение» за каждого ребенка. Практичные француженки клюнули на эту приманку. И теперь Франция стала страной матерей-героинь. Похоже, что им плевать на Мальтуса…

Надо сказать, что эта поездка резко изменила многие мои наивные представления о Франции.

Так — увы! — рассеялась в прах красивая легенда об исключительной галантности французов.

В метро, на станциях «Пале-Ройяль» или «Сен-Мишель», точно так же, как иногда у нас на станциях «Проспект Маркса» или «Университет», мужчины развивают удивительную резвость, чтобы опередить женщин и плюхнуться на свободное место. Так же, как и у нас, кавалер может отпускать даме комплименты, удобно развалясь в кресле, в то время как объект его любезностей стоит перед ним.

Впрочем, однажды я встретила очень галантного мужчину. Это было на обеде у милейшей мадам Фалько — вдовы известного судьи, представлявшего Францию на Нюрнбергском процессе.

Какой-то славный молодой человек добровольно помогал хозяйке обносить гостей сэндвичами, вскакивал, если его собеседница встала, и вообще выглядел ихтиозавром на фоне других кавалеров.

«Сразу видно, что вы не француз! — сказала галантному молодому человеку мадам Фалько. — Французы теперь считают вежливость дурным тоном».

«Ихтиозавр» оказался англичанином, недавно приехавшим в Сорбонну и еще не научившимся, по-видимому, местным правилам мужского «хорошего тона»…

Не знаю, что случилось и с продавщицами больших универсальных магазинов. Куда девалась их общеизвестная любезность, отчасти даже стеснявшая меня в Париже несколько лет назад? Теперь ты должна долго и терпеливо взывать «мадемуазель, мадемуазель!», прежде чем надменная девица соизволит обратить на тебя внимание.

Не могу не упомянуть о забавном инциденте, случившемся со мной в одном из больших магазинов.

Я забежала туда, чтобы купить себе что-нибудь на голову. (О, парижские шляпки, мечта модниц всего мира!)

На открытом прилавке лежала в беспорядке груда всевозможных «шапо». Я занялась примеркой, положив рядом с собой на прилавок московскую, из белого синтетического меха, с козырьком, шапчонку. У нас в семье ее фамильярно называли «кепурой». И вдруг вижу эту кепуру на голове одной молоденькой парижанки — примеряет. Мала — девушка с сожалением положила ее обратно. Тогда другие покупательницы буквально стали выхватывать «кепуру» друг у друга и ссориться. Пришлось вмешаться. Посмеялись. А я почувствовала патриотическую гордость за отечественное «шапо»!

Расскажешь московским пижонкам — не поверят…

Кстати о моде, и, в частности, о том, как одеваются, держат себя, каким очередным «идолам» поклоняются сегодня во Франции семнадцати — двадцатилетние.

Здесь меня тоже подстерегали неожиданности. Никаких вызывающих туалетов, причесок «приходи ко мне в пещеру», модерных танцев, увлечений хриплоголосыми королями твистов — всего того, что я видела во Франции несколько лет назад.

Мы посетили несколько женских лицеев (средних школ) и эколь нормаль суперьер (педагогических вузов) в Париже и в провинции, например, в Реймсе и Нанси. Я много разговаривала со старшеклассницами и студентами. Они поразили меня удивительной скромностью и наивностью, переходящей порой в некоторую даже инфантильность. Никакой косметики, простенькие платьица, туфли на низком каблуке. Танцуют чинные народные танцы, увлекаются исполнителями простых мелодичных песенок.

На моих глазах однажды блистательно провалился бывший «идол» западной молодежи, король твиста Джонни Холидей. Я была уже на его выступлении в «Олимпии» несколько лет тому назад. Оно превратилось тогда в радение секты трясунов. Теперь же, когда Холидей заканчивал свои номера, раздавалось лишь несколько вежливых хлопков. Джонни нервничал. Один раз он даже обратился к залу, объясняя, что не может выступать, не чувствуя контакта с аудиторией. После этого артист издал дикий вопль и взмахнул рукой, приглашая вторить себе. Однако ответом было… молчание и даже некоторое недоумение.

Мне стало его жаль. И к тому же Джонни Холидей (это псевдоним, никакой он не американец, а простой парень из парижского предместья) по-своему очень талантлив. Но что поделаешь? — мода есть мода — она проходит…

В неправдоподобно красивом музейной красотой, далеком от туристских маршрутов, патриархальном городе Нанси, подружилась я со старшеклассницами из лицея имени Шопена. Русский язык у них преподает замечательный педагог, энтузиаст своего дела, член общества «Франция — СССР» мадам Поважо, или попросту Дина Григорьевна Поважева. Свою любовь к родине и к родному языку она привила и ученицам. Многие из них свободно говорят и читают по-русски. Уже были один раз с экскурсией в Советском Союзе и мечтают приехать к нам еще. Они подружились с ребятами из 2-й специальной французской школы в Москве и переписываются с ними. Воспользовавшись нашим приездом, девушки решили послать своим корреспондентам говорящие письма.

Принесли магнитофон. Первой начала свое «письмо» семнадцатилетняя Кристин — хорошенькая блондиночка с широко раскрытыми голубыми глазами. Жалобным высоким голоском она сказала примерно следующее: «Дорогой Игорь! Я очень без тебя скучаю. Почему ты мне давно не пишешь или забыл меня? Я тебя очень люблю и буду ждать. Твоя Кристин».

Это было и наивно, и трогательно, и немножко смешно. Представляю себе восторг одноклассников этого Игоря, слушающих жалобные признания Кристин!

Но когда Кристин и ее подруги, по-русски, наизусть, читали Есенина — это было уже не просто трогательно — это волновало. До сих пор слышу звонкий девичий голос с милым французским акцентом, старательно выговаривающий:

Ты жива еще, мойя старушка?

Жив и йя. Привьет тебе, привьет!..

До сих пор вижу слезы на глазах моих отнюдь не сентиментальных спутниц.

«Дорогой Игорь! Ответь, пожалуйста, поскорей „твоей Кристин“».

…Из Нанси мы возвращались в Париж в воскресенье, экспрессом, следующим из Западного Берлина. Состав оказался переполненным — по субботам и воскресным дням многие богатые западные немцы едут развлекаться в «сумасшедший Париж»: поезд туда идет всего шесть часов.

В купе к нам робко заглянул разносчик газет и журналов — старичок жалкого вида. Нужно было поддержать его коммерцию. Да и до Парижа оставалось еще около двух часов — чтиво не помешает. Именно чтиво, потому что, судя по обложкам, старик продавал сплошь детективы.

Я выбрала себе один: «Ситз секрет» — «Секретный город».

Надо отдать справедливость автору этого детектива, некоему Жану Брюсу, — давно я так не смеялась!

Действие происходит в Советском Союзе, среди «ля степ де Тунгус», на секретном «ле комбина сибирьен». «Ля старша политрук Вера Пенски» (так и написано латинскими буквами La starsha politrouk) пленяется неким неотразимым заключенным австрийцем. Но австриец этот не просто австриец, а американский шпион с роскошным именем Губерт Бониссёр де ля Бат. Он должен раскрыть и похитить секрет изготовляемого на «ле комбина» адского бактериологического оружия — вот ведь, оказывается, чем занимаются среди «ля степ де Тунгус»!

«Ля старша политрук Вера Пенски» делает этого «заключенного» своим личным шофером, поселяет в своем «особняке» (!), любезно вводит в курс всех тайн «ле комбина» и одновременно соблазняет изо всех сил.

Чтобы дать представление о стиле этого произведения, приведу цитату:

«Она бросила корсаж (?) на край дивана, чтобы расшнуровать (?) свои галифе. Ее тяжелые и крепкие груди едва сдерживались бюстгальтером. Но Губерт думал совсем о другом… Вера поднялась, расстегивая пояс брюк…

— Бумага, которую мы вернули благодаря вам, содержала список 27-ми врагов народа. Естественно, всех их арестуют. Это будет великолепный процесс!

Брюки заскользили по ее роскошному заду…»

Я видела во Франции и небезызвестный фильм «С поцелуем из России». Он тоже заставил меня смеяться до слез. Сказать только, что загримированный под Тараса Бульбу актер, изображавший советского шофера, идя ко дну, кричит по-русски, с невероятным английским акцентом, бросившему его в море пресловутому Джеймсу Бонду: «Ти знаешь, кто ти есть? Ти тшорт проклятий, вот кто ти!»

(Замечу в скобках, что меня всегда удивляет, когда у нас в печати ополчаются порой на подобную макулатуру вполне серьезно — не оказываем ли мы ей слишком много чести? Не правильнее ли просто хорошенько ее высмеять? Слава богу, это не представляет труда! «Ле рир тю, — говорят французы, — смех убивает».)

…Была уже ночь, когда мы сошли с поезда. Вот он — «ночной сумасшедший Париж!»

Но такой ли уж он «сумасшедший»?

Да, действительно, всю ночь пылает неоновый пожар на Елисейских полях, радуют глаз огни Больших Бульваров, пляшут светящиеся рекламы кабаре Монмартра, зазывают «веселые» площади Клиши — Бланш — Пигаль.

Но ночной Париж — это Париж туристов. Всюду звучит разноязычная речь. Туристы любуются полуголыми «девочками» в Лидо, Фоли-Бержер, Мулен-Руж и совсем голыми в многочисленных других «буат де нюи» — ночных кабаре, клубах, кабаках.

Выходит на ночную вахту армия парижских проституток. Как постовые стоят они — каждая на своем «персональном» посту, деловито дожидаясь клиентов. Потрясает именно эта деловитость. Недаром одна моя советская спутница простодушно воскликнула: «Подумать только! Такие серьезные женщины!»

Заполнены туристами кафе Больших Бульваров. Туристы восхищаются созвездиями огней ночного Парижа, глядя на них с Монмартрского холма или с террасы Трокадеро. Туристы не спят всю ночь.

Но настоящие парижане, как правило, рано ложатся спать. Уже в девять, половине десятого один за другим гаснут окна жилых домов. В десять трудно найти светящееся окошко. Париж, «сумасшедший Париж» спит. Темно. Тихо. Только пролетают на огромной скорости машины богатых туристов, торопящихся в злачные места.

Спит и наша рю де Л'Аркад…

А в Москве, на родной Второй Аэропортовской, в это время укладываются спать лишь дети младшего и среднего школьного возраста… Как это ни странно, сравнительно с парижанами москвичи могут считаться полуночниками!

…Тихий, но настойчивый голос телефона врывается в мой сон. Это портье: «Бонжур, мадам! Пять часов».

Ах, да, я просила разбудить себя в это время, чтобы попасть на первый поезд метро — посмотреть начало рабочего дня в Париже.

Вскакиваю. Тороплюсь. Первый поезд отходит в пять тридцать.

Ближайшая станция метро — Мадлен. Подземка равнодушно глотает своих пассажиров.

Едет рабочий класс. В вагоне тихо. Люди, особенно мужчины, кажутся хмурыми, невыспавшимися — может быть потому, что среди них много небритых.

Почему-то вспоминается, что в большинстве старых домов Парижа нет водопровода. Вода в таких домах — проблема, воду экономят. Не всегда и помоешься утром, о душе и говорить не приходится.

А комфортабельные квартиры в новых домах недоступны не только рабочим, но и многим представителям так называемого третьего сословия — мелкой буржуазии.

Одна симпатичная учительница, с которой мы быстро подружились в Париже, долго избегала приглашать меня к себе. Потом, когда это стало уже неудобным, смущенно призналась: «Нам приходится прогуливаться во двор и мыться, сливая друг другу. Может, это и глупо, но мне не хотелось посвящать вас в такие подробности… Надеюсь, вы не разлюбите наш Париж?»

О, нет, я не разлюбила Париж! Просто, войдя в него не только с парадной лестницы, но и с черного хода, я как-то больше поняла его.

Так бывает с человеком, который становится тебе близким. Если ты видишь его не только «принаряженным», но порой и в затрапезном виде, если ты поняла не только его достоинства, но и недостатки, однако, чувство твое не прошло, значит, это — настоящая любовь, а не просто влюбленность.

Это чувство и привело меня на Сент-Женевьев де Буа — русское кладбище, приютившееся примерно в тридцати километрах от французской столицы, возле небольшой деревни, которая дала этому славянскому погосту свое галльское имя.

4. «ЛЕГКОЙ ЖИЗНИ Я ПРОСИЛ У БОГА…»

Тот, кто видел фильм Эрмлера «Перед судом истории», помнит, наверное, как в ответ на вопрос, где находится теперь центр русской парижской эмиграции, «играющий» сам себя бывший депутат Государственной Думы Шульгин горько отвечает, что в… Сент-Женевьев де Буа.

Кладбища, конечно, вообще не самые веселые места на земле, но Сент-Женевьев де Буа — грустнейшее из кладбищ.

Привезшая меня сюда Жермен Леймари тактично остается в машине, а я, сжимая букетик гвоздик, медленно иду между могилами.

Каждая могила рассказывает о себе на двух языках. Например: «Камер-юнкер его императорского Величества Иван Михайлович Слёзкин. Родился 1880 — скончался 1944». И ниже: «monsieur Ivean Slezcin».

«Лейб-гвардии Конно-Гренадерского полка полковник Сергей Николаевич Скуратов — m. Serge Scouratof».

«Атаман Войска Донского генерал-лейтенант Богаевский Владимир Анатольевич — m. Voldemar Bogaevski».

Как сложились судьбы всех этих камер-юнкеров, полковников, атаманов, вдруг превратившихся просто в «мёсье»? Кем стали они в Париже? Шоферами такси? Швейцарами? Балалаечниками в русских кабачках?

Может, кому-нибудь из них и подфартило — преуспел на коммерческом поприще или женился на богатой.

Кое-кому — единицам, конечно, повезло по-настоящему: они сумели завоевать себе почетное место под солнцем, под таким неприветливым для эмигранта солнцем чужой страны. Русские фамилии мелькают порой в созвездии знаменитых ученых, писателей и артистов Франции. Если бы не тоска по родине, они могли бы умереть почти счастливыми. Ах, это маленькое «если»!..

А кто-то спился, опустился, сошел с круга: попрошайничает возле русской церкви. Обязательно русской — расчет на широту славянской натуры.

…Попадаются уже и могилы второго поколения русской эмиграции — людей, родившихся во Франции или увезенных из России детьми. Вспоминаю горькие строки талантливой молодой поэтессы, умершей от неизлечимой болезни, названия которой нет ни в одном медицинском справочнике, — от тоски по родине:

Зачем меня девочкой глупой

От страшной родимой земли,

От голода, тюрем и трупов

В двадцатом году увезли?..

Несколько древних стариков и старух, тихо переговариваясь на эмигрантском русском языке, языке, где архаизмы переплетаются с галлицизмами, бредут за гробом — репетируют близкие свои похороны.

Невыносимо жить на чужбине человеку с русской душой. Но еще страшнее умирать на чужбине!..

Не могу забыть одно маленькое объявление, случайно попавшееся мне на глаза в парижской эмигрантской газете «Русские новости». Вот текст этого объявления: «Желаю переписываться с русской женщиной не моложе 60 лет. Секрет гарантирован. Анонимам не отвечаю».

Какое одиночество стоит за этими скупыми строками! Трагическое старческое одиночество…

И у могилы Ивана Бунина, одного из самых русских писателей земли нашей, человека, приговорившего себя к мучительной жизни и к мучительной смерти на чужбине, вспоминала я одно из самых сильных и самых безнадежных стихотворений забытого поэта:

Легкой жизни я просил у бога —

Посмотри, как тяжело кругом!

И сказал господь: — Пожди немного,

Ты еще попросишь о другом… —

Вот и дожил. Кончилась дорога.

Тяжелее груз и тоньше нить…

Легкой жизни я просил у бога —

Легкой смерти нужно б попросить!

…Конечно, далеко не все эмигранты имеют русские души. Некоторые вообще не имеют души. Никакой. И прекрасно без нее обходятся — блаженны нищие духом. С одним таким «нищим» — преуспевающим коммерсантом — я познакомилась еще во время первой моей поездки во Францию. Меня попросил зайти к нему его родной брат — москвич, с которым он не виделся более сорока лет.

В панике бежав с пылающей в огне гражданской войны родины, сын лавочника из Минска неожиданно разбогател в Париже, остроумно провернув одно дельце. Нет, нет — все было в рамках законности, месье уважал уголовный кодекс.

Просто его осенила одна гениальная идея.

Услышав, что некий американский продюсер начал широко разрекламированную постановку картины из бурной жизни одной, некогда знаменитой русской авантюристки, месье безумно обрадовался. Авантюристка эта доживала свой век в парижском приюте для престарелых. За бутылку коньяка и коробку конфет месье получил у бывшей светской львицы нотариальную доверенность на ведение ее дел.

Подождав пока фильм был отснят на три четверти, месье вдруг объявил ничего не подозревающему продюсеру, что героиня фильма является его горячо любимой бабушкой, которая не хочет, чтобы кто-то вторгался в ее личную жизнь и просит внука защитить ее честь. Обалдевшему от такого сюрприза продюсеру (он даже не знал, что старуха еще жива), была представлена бумага, составленная с соблюдением всех формальностей и предусматривающая все юридические закорючки.

Короче говоря, месье потребовал, чтобы съемки были бы сейчас же прекращены. Иначе он подаст в суд. Закон на его стороне. Вот так. А впрочем… Если ему заплатят соответствующую сумму, он, пожалуй, согласится пожертвовать родственными чувствами и не поднимать скандала.

Сумма, которую требовал месье, была громадной, но все-таки значительно меньше той, что продюсер затратил на картину. И скандал был ему ни к чему. Бедняге не оставалось ничего другого, как согласиться.

Так была проведена эта остроумная операция, которую месье назвал «операция бабушка». Так был заложен фундамент материального благополучия его семьи — о, месье образцовый семьянин!

Про «операцию бабушка» месье рассказывал мне сам, благодушно похохатывая. А что ему скрывать? Все было в рамках законности!

Разговор наш происходил в квартире у месье. Там меня удивили два обстоятельства: безвкусная, щедро украшенная салфеточками громоздкая мебель — мечта лавочника из дореволюционного Минска и безвкусная (это в стране лучшей в мире кухни!) еда. Последнее, возможно, объясняется тем, что мои нувориши очень дорожили своим здоровьем и потому боялись соли, перца, сахара, сливочного масла, свежего хлеба, и всего жареного, копченого, горячего, холодного. В этом доме вся еда, начиная от супа, кончая мороженым, была тепловатой и стерильной.

Самодовольство сочилось изо всех пор сияющего хозяина дома. Не желая быть невежливой, я закусывала губы, чтобы не расхохотаться, когда он пытался мне объяснить, что такое… холодильник или с гордостью демонстрировал «чудо техники» — обыкновенный бачок для мусора, открывающийся при нажиме ногой на педаль. Я серьезно отвечала на озабоченные вопросы мадам, отапливаются ли у нас отели и есть ли такси…

Месье не только не испытывал ни малейших признаков ностальгии, он просто не понимал, что существует такая «болезнь». «Родина там, где можно сделать хороший бизнес» — вот одно из его изречений. Я запомнила и другое: «цель жизни каждого нормального человека — как можно больше зарабатывать и как можно меньше работать».

Месье искренне жалел меня за то, что мне «приходится» работать. Вот его жена и дочь, слава богу, могут себе позволить ничего не делать. Мадам, так та даже не утруждает себя никаким чтением, причем обосновывает это теоретически: книги и газеты пачкают руки.

Впрочем, мадам нашла-таки себе занятие. Она последовательница некоего «великого философа» Кришнамурти и в числе других богатых бездельниц несколько раз в год едет слушать его откровения то в Стокгольм, то в Лондон, то в Рим, то еще в какое-нибудь место земного шара — благо, деньги и время для нее не проблема.

Может быть, этот Кришнамурти действительно велик, но, к сожалению, горячая его поклонница поначалу никак не могла мне объяснить, в чем же заключается сия философия. Я поняла только, что и сам «великий философ» и некоторые его ученицы (почему-то он имеет особенный успех у богатых пожилых дам) умеют… двигать гландами!

Располагая этим единственным «тезисом», но разгадав не слишком сложную натуру мадам, можно было предположить, что смысл и цель таинственной философии — сохранение собственного здоровья.

В дальнейших беседах это подтвердилось. И однажды мадам изложила философию своего кумира с неожиданной четкостью. «Главное — не волноваться. Даже если рядом режут человека и он умоляет о помощи, нужно сказать себе: меня это не касается».

Я не выдержала и спросила: «А если будут резать не меня около Вас, а Вас около меня — я тоже должна сказать: меня это не касается?»

Конечно, мой вопрос был бестактен. Вместо ответа мадам обнажила в светской улыбке длинные, выступающие вперед лошадиные зубы, всегда розовые от губной помады, и протянула мне очередное стерильное блюдо…

Ох, уж это «меня не касается!» — самая страшная болезнь, симптом превращения человека в животное.

Пусть гибнут страны, рушатся миры — ничто не сможет нарушить душевного равновесия этих нуворишей. Все так же методично будет «двигать гландами» мадам и обдумывать свои «операции» месье…

Но в конце концов, мне с этой семьей не детей крестить: я не собиралась ее перевоспитывать. Посоветовала только вспомнить русскую поговорку: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать» и поехать туристами в Советский Союз, чтобы самим лично убедиться, отапливаются ли там отели, есть ли холодильники и «механизированные» бачки для мусора и вообще не живут ли советские люди в пещерах и не ходят ли на четвереньках?

Этот совет едва ли возымел бы какое-нибудь действие — мои нувориши меньше всего на свете жаждали истины и даже подсознательно боялись ее. Но у месье оставался в СССР родной брат и потому зимой 1964-го года мой парижский знакомый оказался в Москве, в гостинице «Метрополь». Он приехал без супруги, которая предпочла свиданию со своей родиной свидание со своим Кришнамурти.

Честно говоря, мне было интересно увидеть реакцию эмигранта, встретившегося с родиной после более чем сорокалетней разлуки. Должно же в нем пробудиться что-то человеческое!

Я была разочарована: никакого волнения, кроме волнения по поводу… полотенца, не смененного вовремя горничной!..

Месье честно отрабатывал обычную туристскую повинность — ходил в Кремль, в Третьяковку, на «Лебединое озеро», но не интересовался, казалось, ничем, выходящим за рамки программы, рассчитанной на иностранцев.

Он и был иностранцем — и в Советском Союзе и во Франции. Не комплекс ли эмигрантской неполноценности побуждал его так пыжиться в Париже?..

Месье и в Москве держался важно, как индюк, но как индюк, немного побаивающийся попасть на сковородку: был непривычно молчалив. А иногда мне казалось, что в его маленьких глазах, замаскированных выпуклыми дымчатыми очками, мелькала тень растерянности. Впрочем, может быть, это мне только казалось…

И вдруг — уже во время теперешней моей поездки во Францию — произошел взрыв. Грязевой вулкан заговорил. Да еще как!

Раскрыв рот, слушала я откровения взмокшего от злости месье. Оказывается, он своими глазами увидел, что в Советском Союзе нет ничего, ну, совсем ничего хорошего!

Диапазон его «критики» был необычайно широк: начиная с обвинения в «скуке» (ну как же — нет плас Пигаль!), кончая тем, что… наша минеральная вода «воняет сероводородом». Но основной криминал — полотенце, не смененное вовремя в «Метрополе». Полотенце это стало знаменем, под которым месье «громил» страну, где он родился.

Откуда же эта ярость, эта пена у рта? И я поняла. Конечно же, это опять-таки — комплекс эмигрантской неполноценности. Поездка в СССР на какие-то мгновения поколебала его железобетонную уверенность в том, что он сделал правильно, покинув родину. Месье был защищен этой уверенностью, как черепаха панцирем. Свидание с Москвой пробило в «панцире» брешь. Не слепой все-таки… Идиот, объяснял, что такое холодильник!

И самое больное: Мишка, родной брат, обскакал его на несколько голов! — стал профессором медицины, лауреатом, депутатом…

И невестка, жена брата — инженер на большом заводе, а племянница — известная оперная певица. В общем, не чета его курицам…

Но, конечно, такие опасные предательские мысли только промелькнули в его мозгу. Он не дал им укорениться, он вовремя прогнал их. Иначе быть месье несчастным человеком весь остаток жизни.

Брешь в панцире была заделана, но где-то в глубине что-то свербило, ныло, портило настроение. И с тем большим жаром уверяет месье других и, главное, себя, что все в Советской России «merde» (дерьмо), и что покинув ее, он сделал хороший бизнес.

Вот ведь как далеко ушли мои мысли от Сент-Женевьев де Буа! Впрочем, так ли уж далеко?..

5. ВИКИ

Но я пришла сюда, на русское кладбище, не просто, как турист. Я пришла на свидание с той, что вот уже несколько лет занимает мои мысли. Это в поисках ее я долго блуждаю по Сент-Женевьев де Буа. И вот, наконец… На скромном обелиске оттиск милого славянского лица с большими умными глазами и большим красивым ртом. Молодая женщина словно ждет повода, чтобы весело, от души расхохотаться. И надпись: «Вики, княгиня Оболенская, урожденная Вера Макарова, 24-6-1911 — 4-8-1944, казнена нацистами в Берлине. Без погребения».

Молча кладу гвоздики к подножью обелиска…

Впервые я встретила имя Вики Оболенской совершенно случайно. Несколько лет тому назад, будучи проездом в Париже, я не могла отказать себе в удовольствии порыться в ящиках парижских букинистов. Маленькая, скромно изданная книжка, озаглавленная «Вики», попалась мне на глаза. Раскрыв ее, я уже не могла оторваться.

На первых страницах были опубликованы тексты декретов французского правительства о посмертном награждении Вики Оболенской — основательницы и генерального секретаря ACM («Association civile et militaire») — одной из крупнейших буржуазных организаций французского Сопротивления. Оболенская награждалась орденом Почетного легиона — высшим орденом Франции, Военным Крестом с пальмами и медалью Сопротивления.

Трудно было отвести глаза от фотографии Вики, от ее открытого русского лица — одного из тех немногих лиц, где красота внешняя сливается с красотой внутренней, духовной.

Тут же, на набережной Сены, я пробежала весь сборник. Он состоял из воспоминаний о Вики ее товарищей по Сопротивлению и соседок по тюремной камере. Были здесь помещены и речи, произнесенные во время ее символических похорон на Сент-Женевьев де Буа.

Конечно, я купила книжку — это было самым моим дорогим приобретением, сделанным во Франции.

Так в мою жизнь вошла Вики Оболенская, урожденная Вера Макарова, москвичка, увезенная из России девятилетним ребенком, вышедшая в Париже замуж за князя Николая Оболенского, одна из первых парижанок, вступивших в Сопротивление, арестованная в декабре 1943 года и казненная гестапо в Плётцензее 4 августа 1944 года.

Теперь многие советские люди знают ее имя — оно не раз уже мелькало в нашей печати, а в дни двадцатилетия победы над фашистской Германией Вики Оболенская была награждена орденом Отечественной войны I степени. Но тогда, в Париже, я услышала о ней впервые.

Почему меня так трогает эта судьба?

Я преклоняюсь перед светлой памятью советских военнопленных, таких, как Василий Порик, Федор Полетаев и других известных и неизвестных наших героев — простых русских людей, яркие жизни которых осветили, подобно кометам, черное небо оккупированной Европы.

Я преклоняюсь перед этими, ушедшими в бессмертие, героями, их подвиги меня восхищают, но… не являются неожиданными. Они — естественное следствие советского образа жизни, советского строя, советской морали. Так и должны были поступить наши люди, воспитанные комсомолом и партией, солдаты, принявшие воинскую присягу.

Но как могла совершить свой патриотический подвиг эта парижанка, которую «девочкой глупой в двадцатом году увезли» из России? Что поддерживало в страшных застенках гестапо эту избалованную светскую женщину, панически боявшуюся физических мучений?

Вот что пишет о ней Элизабет Брюне — товарищ по Сопротивлению, а впоследствии и по тюремной камере: «Вики обладала некоторыми чисто русскими качествами: легкостью, с которой она все ловила на лету, страстью к чтению, интересом к людям, к танцам, к удовольствиям, удивительной способностью принимать как должное все, что приносит жизнь, — и хорошее, и плохое. До войны она могла показаться всего лишь умной и пылкой женщиной, обожающей жизнь. Нужно было произойти крушению Франции, которую Вики так любила, чтобы в этой богатой натуре выкристаллизовались все ее удивительные качества».

Жизнерадостность и веселая ироничность не изменили Вики и в тюрьме, в страшном Старом Моабите. Вот что рассказывает о ней, уже приговоренной к смертной казни, находившаяся в соседней камере Жаклин Рамейе:

«Вики научила меня азбуке Морзе, стуча в цементную стену своей расческой. Первым посланием, которое я смогла разобрать, было следующее: „Я хочу крепкого чаю с тостами и вареньем“. В момент, когда нас выводили на прогулку, Вики прислонялась к двери своей камеры. Отодвигались засовы и я выходила, смотря налево. Она была там, всегда в хорошем настроении, всегда приносящая с собой новости, надежду, шутку, порой какую-нибудь, поддерживающую наш дух „утку“: „Утверждают, что пришло помилование. Нам дают 25 лет каторги. Необходимо экономить обувь!“ И мы смеялись… До того дня, когда, вместо того чтобы увидеть улыбку Вики, я увидела только голую стену».

Больше всего на свете Вики боялась проговориться на допросах — обладая феноменальной памятью, она помнила все, интересующие гестапо фамилии, телефоны, адреса, явки. Боязнь эта оказалась напрасной. О поведении Вики во время мучительных допросов лучше всего говорит прозвище, данное ей тюремным следователем: «Княгиня „их вайс нихт“» — «Княгиня „я ничего не знаю“».

Гестапо предложило Оболенской жизнь в обмен на обещание сотрудничать с ним. Фашисты пытались играть на ее «эмигрантских чувствах». С чего это, мол, русская аристократка, живущая в эмиграции, должна погибать за интересы чуждых ей стран — Франции и России?

В ответ на это Вики сказала: «Я — русская, жила всю жизнь во Франции, не хочу изменить ни своей родине, ни стране, приютившей меня».

Ее слова были записаны впоследствии Софьей Носович — близким другом Вики. На квартире у Носович арестовали Оболенскую, их двоих вывели к полицейской машине, сковав одной парой наручников. Софья Носович с усмешкой продекламировала тогда Вики строки из русского романса:

Сегодня нитью тонкой

Связала нас судьба…

Носович тоже была приговорена к смертной казни. Но впоследствии казнь заменили двадцатипятилетней каторгой. После освобождения Софья Носович была награждена орденом Почетного легиона. Сейчас она живет в Париже. После пыток гестапо потеряла слух… Я хотела с ней встретиться, но, к сожалению, Софья Носович была очень больна…

В концентрационном лагере в камере смертников с Оболенской и Носович некоторое время находилась молодая советская женщина-врач из Воронежа. Звали ее Еленой.

Фашисты приговорили ее к смертной казни за связь с немецкими коммунистами.

«Елена, маленькая, тоненькая и беленькая, шла (речь идет о прогулке по тюремному двору. — Ю. Д.) своим танцующим шагом, — пишет Элизабет Брюне. — Ее миниатюрность, ее легкость, ее косы, отливающие золотом на солнце, ее нежный профиль мадонны не могли не вызвать глубокого сочувствия. Она не имела никаких иллюзий в отношении своей судьбы, однако в течение всех шести месяцев мучительного ожидания казни оставалась спокойной и улыбающейся. Ей отрубили голову…»

Кто была эта молодая русская женщина, так мужественно принявшая свою мученическую смерть в зловещем Моабите?

Вот еще одна, непрочитанная пока страница Великой Отечественной войны…

По воспоминаниям подруг по камере, встреча с Еленой потрясла Вики. Словно сама далекая родина пришла к ней в час испытаний, чтобы поддержать, успокоить, вдохнуть мужество. Россия напоминала о себе и близкими взрывами, ревом пикирующих самолетов — русские бомбили Берлин. Дрожали бетонные стены Старого Моабита, радостно бились сердца узниц — Россия спешит на помощь, Россия близко! Вики и Елена уже договорились встретиться после войны на родине — какой счастливой была бы эта встреча!..

Самообладание и поразительная душевная деликатность не покинули Оболенскую и в самые страшные — последние — часы жизни. Зная, что ее отправляют на казнь, Вики, чтобы не огорчать своих тюремных подруг и не лишать их мужества, передала им, что ее якобы просто пересылают переводчицей в концентрационный лагерь.

Кончилась война. Долго муж и друзья не могли поверить в смерть Вики.

«Ни одной минуты мы не допускали, — пишет Элизабет Брюне, — что Вики может быть одной из тех, кто закопан при лунном свете в снегу, по обе стороны обледенелой дороги, той дороги, по которой мы шли, спотыкаясь, на работу…

После освобождения, когда мы стали медленно возвращаться к жизни, мы продолжали надеяться… Но никто ничего не знал о Вики… Она исчезла, как камень, брошенный в воду. Тогда мы ухватились за мысль, что она в России…»

Но в конце концов след Вики был найден. В регистрационной книге Моабитской тюрьмы отыскался акт о казни Вики Оболенской, урожденной Веры Макаровой, — она была гильотинирована…

И вот я стою перед символической могилой Вики. На скромном обелиске оттиск милого славянского лица с большими умными глазами и большим красивым ртом. Молодая женщина словно ждет повода, чтобы весело, от души расхохотаться…


Воскресенье. Надрываются колокола чистенькой ухоженной церкви. Неторопливо идут принарядившиеся прихожане. Ловлю светскую фразу: «Так мы ждем вас, мон шер! Будет князь Иван».

Напротив церкви примостился ресторан «Петроград» — слово это начертано с твердым знаком. Ресторан завлекает прохожих вкусной надписью: «Сегодня у нас блины».

«Принимаются дети в хоровую группу» — гласит объявление на церковной ограде. И это объявление, и завлекательный плакатик ресторана удивляет глаз непривычной дореволюционной орфографией.

Нет, это не декорация к фильму из жизни старой России.

Это русская церковь на рю Дарю, крохотный островок в равнодушном море Парижа, где, вопреки всякой логике, эмигранты, хотя бы на короткое время, пытаются создать иллюзию, что они «у себя».

Не знаю, удается ли им этот самообман. У меня же снова, как на Сент-Женевьев де Буа, щемит сердце…

Я пришла сюда, чтобы увидеть мужа Вики — бывшего князя Оболенского, ставшего теперь «отцом Николаем» — священником.

Захожу в церковь. Сначала, со свету, ничего не могу различить. Постепенно глаза начинают привыкать. Вот он, отец Николай, — худая смиренная фигура в черной рясе, странно и трагично одинокая в этой холодной полупустой церкви.

Лицо, словно ожившая икона, — тонкое, строгое, грустное. Покорность судьбе в каждом жесте, в каждом движении.

Каким он был в молодости? Каким увидела его впервые юная хохотушка Вики? И где произошла их первая встреча? Может быть и здесь, в русской церкви, куда они приходили еще с родителями?..

Служба идет на французском языке. Когда я обращаюсь по-русски к стоящей рядом девочке, она не понимает, вопросительно смотрит на мать.

Грустно…

После окончания службы, преодолевая неловкость, подхожу к Оболенскому, представляюсь и говорю, что хотела бы с ним поговорить.

Отец Николай гостеприимно приглашает меня к себе — живет он рядом с церковью.

В домашней обстановке у Оболенского непринужденные манеры светского, хорошо воспитанного человека. Как-то забываешь про его рясу. С ним легко — он чуток и контактен. Но чувствую, что говорить о Вики невозможно… Однако она все время с нами — и не только потому, что большие умные глаза внимательно смотрят на нас со стены. Вики с нами потому, что ни отец Николай, ни я ни на секунду не забываем о ней…

Прощаюсь. И быстро надеваю темные очки, хотя в маленькой прихожей — полутьма.

У церковной ограды спившийся оборванный субъект вдруг рявкает офицерским басом: «С Христовым вас воскресеньем, сударыня!» — и просительно заглядывает в глаза: «Не откажите в помощи соотечественнику».

Грустно…

Чтобы не опоздать на очередное мероприятие, беру такси. Шофер, симпатичный толстяк средних лет, узнав, что я из Москвы, прощается со мной за руку: «О ревуар, камарад!»

Боже, как приятно было услышать это сердечное «камарад!» вместо холодного «мадам!».

Особенно волнующе звучало это слово в скромном помещении французской компартии. Там нас принимала товарищ Вермерш — член ЦК, вдова легендарного Мориса Тореза. Она оказалась моложавой, энергичной, ясноглазой женщиной, очень простой и приветливой. В ней чувствовалось обаяние большого ума и большого сердца. И несмотря на то, что товарищ Вермерш была одета с парижской элегантностью, что-то роднило ее с нашими коммунистами двадцатых годов — влюбленными в революцию женщинами в строгих кожанках и кумачовых косынках…


И вот уже несколько месяцев отделяет меня и от Парижа, и от Вики, и от гостеприимных моих хозяек — милых «фамм дипломэ».

Я увезла из Парижа любовно подобранные сувениры французских друзей — чего стоит одна только медаль в честь полка «Нормандия — Неман»! — символ боевой дружбы между Францией и Россией.

Я увезла с собой грусть о прекрасной стране и ощущение, что там есть много людей, близких мне по духу, — людей, самое страшное для которых — фашизм.

Не знаю, когда появилось у меня это ощущение. Может быть, тогда, когда одна из «фамм дипломэ» Сесиль Валензи рассказывала мне о днях, проведенных в фашистской тюрьме?

Или тогда, на скорбном и гордом Мон Валерьян, где президент Парижского отделения «Ассоциации дипломированных женщин» мадемуазель Лене, в петлице которой алела розетка военного ордена, молча шла рядом со мной дорогой, по которой не так уж много лет назад вели на расстрел бойцов Сопротивления?

И я горжусь горькой гордостью, что рядом с французскими патриотами эту страшную дорогу прошли и два мужественных русских эмигранта, два молодых блестящих ученых, входивших в группу Сопротивления при музее Человека, — Борис Вильде и Анатолий Левицкий.

Это они, люди с головами ученых и с сердцами поэтов, выпустили первую в оккупированном Париже подпольную антифашистскую газету «Резистанс» (Сопротивление), газету, название которой стало знаменем всей несдавшейся Европы.

А может быть, это ощущение близости между мной и моими новыми французскими знакомыми возникло у меня тогда, когда Жермен Леймари, жена солдата второй мировой войны, везла меня на своем «пежо» в Сент-Женевьев де Буа?..

Общеизвестно, что уезжая из чужой страны, каждый увозит с собой свое представление о ней, свое, так сказать, образное ее воплощение.

Конечно, это сугубо индивидуально, но при слове «Франция» перед моими глазами возникает красивая молодая женщина, до упаду танцевавшая на балах и сумевшая спокойно взойти на эшафот.

Да, это МОЯ Франция, женственная и мужественная, хрупкая и непреклонная, казненная и бессмертная.

И я горжусь, что она говорила по-французски с чуть заметным славянским акцентом и носила старинную русскую фамилию — Оболенская!

1966

ВСТРЕЧА ЧЕРЕЗ ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА