ез борт, грузовик тронулся.
…Накануне войны отец перешел в только что организованную 1-ю Московскую спецшколу ВВС. По-моему, решающую роль в этом сыграло то, что преподаватели там обеспечивались добротным летным обмундированием. Наконец-то он вылезет из потертой вельветовой толстовки и вечного «семисезонного» пальтеца!
И назывался отец теперь не классным руководителем, а командиром взвода!
И вот спецшкола эвакуируется. Куда?..
Я поняла, что должна увидеться с родителями. Попрощаюсь, а потом пойду в райком комсомола — девчонки говорили, что там несовершеннолетних берут в школы радистов, разведчиков, диверсантов.
…Отец очень сдал за эти дни. Он был убежден, что я вернулась только для того, чтобы ехать с ним в Сибирь. Произошел один из самых мучительных в моей жизни разговоров.
Отец говорил примерно следующее: «Я уважаю твои патриотические чувства, но разве шестнадцатилетней девчонке обязательно быть солдатом переднего края? Не естественнее ли стать сестрой в госпитале?.. Романтика? Ты же не могла не понять, что на фронте ею и не пахнет? И что раненых из огня должны вытаскивать здоровые мужики, а не такие козявки?»
Я возражала, что точно такие «козявки» воюют наравне со «здоровыми мужиками». И при чем здесь романтика?..
Боязнь красивых слов помешала мне добавить, что прикрыть Родину в этот час можно только собой. И что я никогда не прощу себе, если проведу войну в тылу…
Через два дня, проводив родителей на станцию Москва-Товарная, где грузился их эшелон, я с тяжелым сердцем пошла домой. Москвичи готовились к уличным боям — ставили надолбы, строили баррикады.
Соседка по квартире, всхлипывая, рассказала мне, что управдом требует ее немедленной эвакуации, а как она тронется с места с двумя малышами — один из них родился в бомбоубежище три месяца назад?..
Утром я должна была пойти в райком комсомола.
Но жизнь решила иначе. На рассвете в квартире появился… отец. Оказывается, ночью столицу сильно бомбили (я-то ничего не слышала), на Москве-Товарной вспыхнули пожары, эшелон их задержали и не отправят раньше следующей ночи. Отец твердо решил никуда без меня не ехать («бред какой-то — ребенок остается в осажденном городе, а он, мужчина, эвакуируется!»). И в конце концов, на фронт можно пойти и из Сибири — теперь-то я едва ли «боюсь», что война кончится «слишком быстро». А я пока немножко окрепну. Он дает честное слово, что не будет мне препятствовать…
В глазах отца стояли слезы, вид был — как перед сердечным приступом, и я сдалась… К тому же подействовал довод, что на фронт можно пойти и из Сибири.
На рассвете 16 октября наш эшелон, в котором разместились две военно-воздушные, две артиллерийские и две военно-морские спецшколы, двинулся на восток.
Он то мчался часами без остановок, то останавливался на неопределенное время, и тогда всюду на путях белели голые попы мальчишек — в теплушках, естественно, не было туалетов. Нам, девчонкам, дочерям преподавателей, приходилось туго — не уединишься…
А в глазах — и взрослых и «спецов» я снова была просто девочкой.
Словно мне приснилось все, что произошло совсем недавно, в тех проклятых, в тех незабвенных лесах. И странная, непонятная для других болезнь — «фронтовая ностальгия» — начала преследовать меня уже в этом эшелоне, увозящем от войны…
Наконец эшелон с хмурыми «спецами» затормозил в глухом таежном поселке Заводоуковка, под Тюменью. Ноябрь здесь был морозным и снежным — трудно пришлось мальчишкам в их пилотках и ботиночках.
Семьи преподавателей разместили в избах местных жителей.
Для того чтобы избежать волокиты, письмо с просьбой отправить меня на фронт я послала прямо на имя Верховного Главнокомандующего. Ответ не заставил себя ждать, но пришел почему-то… из районного, Ялуторовского, военкомата. В нем сообщалось, что «без особого указания женщин в армию не призывают». Здесь действовали законы тыла.
Вот когда я поняла, в какую ловушку невольно попала!
Но сдаваться не собиралась. Поступила на вечерние двухмесячные курсы медсестер военного времени, организованные при эвакогоспитале. Конечно, одновременно и работала — тогда нельзя было иначе. Сначала кассиром на молокозаводе, потом, поняв, что при моей «любви» к арифметике, попаду под суд, пошла на лесоповал.
Работа была адской, жизнь голодной и тоскливой, мои сверстники — «спецы» — казались мне детьми.
Среди этих «детей» был и Володя Комаров — будущий легендарный, трагически погибший космонавт.
Вот в пилоточке с отогнутыми на покрасневшие уши краями бежит он по сибирскому морозцу и ничего еще не знает о своей необычной, о своей звездной судьбе.
Космос! До него ли было тогда землянам? Московские мальчишки в Сибири бредили фронтом.
Я решила пойти в Ялуторовский райвоенкомат лично. Добраться туда можно было только пешком, по шпалам, оттопав двадцать с лишним километров, — обычно в Заводоуковке не останавливались никакие составы.
Шла я в самом радужном настроении. Меня осенила гениальная идея «потерять» паспорт (пусть попробуют затребовать дубликат из прифронтовой Москвы!) и прибавить себе годик или, еще лучше, два.
На полпути меня остановили мост через Тобол и грозный оклик пожилого усатого часового:
— Стой! Кто идет?
Тогда, ничтоже сумняшеся, я решила перебраться через реку по свободно плывущим бревнам — в те времена лес сплавляли не связанным в плоты, «молью».
У берега бревна плыли густо и медленно — перепрыгивать с одного на другое было просто. Но чем ближе к середине широченной реки, тем они шли реже, я уже с трудом сохраняла равновесие. А на середине просто-напросто стала тонуть…
Кроме себя, надеяться было не на кого. Я легла на скользкие, уходящие в воду и пытающиеся ударить меня по голове бревна, и неуклюже, как краб, переползала с одного на другое.
Говорят, бог хранит дураков. Только этим я могу объяснить, что все-таки добралась до противоположного берега.
Однако не успела я распрямиться, как снова услышала знакомое:
— Стой! Кто идет?
Не знаю, за кого принял меня молоденький круглолицый солдатик — за русалку или за диверсантку, но вид у него был испуганный.
— Стой! Стрелять буду!
Я увидела направленное на меня трясущееся дуло винтовки и по отчаянному лицу часового поняла, что он действительно выстрелит.
— Ложись! — прозвучал срывающийся юношеский тенорок, и одновременно щелкнул затвор.
Не раздумывая, я плюхнулась в ледяную воду и лежала в ней до тех пор, пока не появился какой-то заспанный командир. Меня под конвоем отвели в жарко натопленную каптерку.
Поняв, что я не вражеский лазутчик (при мне был комсомольский билет. «Вроде настоящий», — задумчиво сказал командир), меня сначала обругали хорошенько, а потом, дав обсушиться, даже остановили попутный товарняк, чтобы он подбросил меня до Ялуторовска.
Я и слыхом тогда не слыхала, что именно в этот городишко были сосланы некогда «опасные государственные преступники» — Пущин, Якушкин, С. Муравьев-Апостол, Оболенский и другие декабристы.
А совсем недавно написала:
…Я видела один военкомат —
Свой дот, что взять упорным штурмом надо,
И не заметила фруктовый сад,
Веселый сад с тайгою хмурой рядом.
Как так? Мороз в Ялуторовске крут,
И лето долго держится едва ли,
А все-таки здесь яблони цветут —
Те яблони, что ссыльные сажали!..
Не раз и не два ходила я в военкомат.
А на фронте было очень тяжело. И каждая тревожная сводка, каждое сообщение о сданном городе больно отзывалось в слабом сердце отца. И случилось то, чего я всегда боялась, — сердечный приступ, потом парез, то есть частичный паралич. Лежал он жалкий, беспомощный, почти потерявший дар речи, не чувствуя, когда папироска, попадая в левую, парализованную часть рта, выпадала из омертвевших губ. А за ситцевой занавеской отделяющей нас от хозяев, кричали, смеялись и плакали дети…
Отца отвезли в районную больницу в Ялуторовск. Навещая его там, я всякий раз наведывалась в военкомат.
К счастью, вскоре отцу стало лучше, парез прошел. Но болезнь как-то изменила его личность. Он стал менее эмоциональным, менее ранимым и относился гораздо спокойнее к моему стремлению на фронт.
Долгожданная повестка, пришедшая ко мне третьего августа, совпала с днем выписки отца из больницы. Опять столкнулись лоб в лоб Личное и Общественное — не время, конечно, было покидать больного старого человека…
В военкомате меня заверили, что девичий наш эшелон (в Сибири провели мобилизацию молодых женщин) обязательно остановится в Заводоуковке. Поэтому я предложила отцу доехать до поселка вместе.
А эшелон Заводоуковку промахнул. И остановился где-то километрах в пятидесяти за ней. Отец вышел в глубокую ночь, на глухом полустанке. Как он доберется до дому? Слабый, не окрепший после болезни? И доберется ли вообще?.. Мысль об этом мучила меня всю долгую дорогу.
А жизнь готовила мне еще одно неожиданное испытание — первую встречу с подлостью.
Надо сказать, что в последние месяцы эвакуированным приходилось туго. Карточки почти не отоваривались, тряпки, взятые из дома, были давно обменены еду. Держались только на скудной пайке хлеба.
Целый день в Ялуторовске у меня не было во рту ни крошки. Поэтому я с особым нетерпением ожидала, когда выдадут сухой паек. Но оказалось, что предприимчивый интендант решил поживиться за счет мобилизованных девчат. Он отметил в продаттестатах, что нам якобы уже выданы продукты за три дня вперед…
С голодухи я и сама совершила не слишком красивый поступок. На одном из полустанков рядом остановился эшелон с эвакуированными ремесленниками. Голодные мальчишки высыпали на пути. Часть из них, как саранча, набросилась на неубранное картофельное поле — что мог сделать с ними сторож? Другие подлетели к женщинам, меняющим продукты на тряпки.
У меня оставалось единственное богатство — толстая тетрадка. Бумага тогда ценилась в Сибири очень высоко — ее перестали продавать, а школьникам надо же было на чем-то писать. Да и для писем на фронт сибиряки уже израсходовали последние клочки.